Говорит, надо бы продать.
— Продать?
— Так Зенонас считает. Да и я, как подумаю. Ты в нем не живешь, зачем держать без пользы.
— Тетя Гражвиле живет.
— Это правда, живет. Но у Виргинии есть такой план... Дома теперь дороги.
— Перестань, Гедре,— прервала Кристина.
Гедре снова посмотрела на дверь, потом — на часики на запястье.
— Думаешь, нужен мне этот... твой дом. Свой-то уже в печенках сидит. Сколько здоровья из-за него ухлопано. Думаешь, не понимаю, что от меня осталось? Скелет. Все на две смены да на две, а иногда еще ночное дежурство беру. Зенонас говорит — надо, надо... говорит, детям будет. А когда я сама передохну?
— Когда в гроб уложит,— сорвалось у Кристины.
Гедре не обиделась, только прижала к глазам сухую,
будто щепа, руку, покачала головой.
— И я так иногда думаю. Мурашки бегут, Криста. Почему так дорого каждый день стоит? Дети еще маленькие, растут без присмотра.
Гедре еще сорока нет, а уже вся износилась, подумала Кристина, глядя на сестру, которая едва сдерживала слезы.
— А дети, когда вырастут, оценят, что работали как каторжные? Но опять же, как подумаю: а живи мы в какой-нибудь тесной норе, разве было бы лучше?
Вдруг Гедре подняла голову, по-видимому вспомнив о чем-то, мрачным взглядом уставилась на Кристину.
— Слыхала, что твоя Индре... Где она теперь?— спросила с осторожностью, но этот вопрос будто столкнул с плеч ее собственные беды, казалось, ей даже полегчало.
Пальцы Кристины впились в подлокотник кресла, обтянутого зеленым бархатом.
— Индре со мной,— с расстановкой ответила она.
— Что?
— Индре со мной,— повторила.
— Но мне же говорили...
Кристина подошла к сестре, положила руку ей на плечо. Гедре вздрогнула от этого прикосновения, оцепенела, потом схватила ее за руку.
— Мы правда когда-то были маленькими?— спросила она.— И я, и Виргиния? И все играли втроем? И сказки обожали?
Кристина молча глядела в сторону.
На улице, когда прощались, Гедре спросила:
— Так что мне Зенонасу сказать?
Кристина не поняла.
— Насчет этого дома. Зенонас насмерть меня загрызет.
— Ах, Гедре, Гедре...— уже удаляясь, ответила Кристина.
На тротуарах валялись листья, предвещая осеннюю слякоть, ветерок ворошил их, подкидывал, но Криста шла, ничего не замечая. Перед глазами мелькнули слова давнишней телеграммы: «Не откладывай, жду». Когда приехала, Гедре и Виргиния уже были в Вангае. Мать сидела на краю кровати, закутав плечи в шерстяной платок.
— Ты больна, мама?— спросила Кристина.
— Ничего путного. Хоть шевелюсь, и то спасибо.
— Такая телеграмма...
— Повремени,— как-то значительно подняла она руку.
На кухне хлопотала тетя Гражвиле, готовила обед. Гедре раскладывала на столе пузырьки, коробочки с лекарствами и все повторяла, как трудно было их достать, сколько пришлось побегать и все не с пустыми руками. Виргиния сидела в конце стола, у окна, изредка поглядывала на бежевую «Волгу» во дворике и твердила одно и то же:
— Маменька, я тебе который раз говорю: перебирайся ко мне, будешь жить без забот, ухаживать за тобой буду. Четыре комнаты, места хватает.
— Да хоть бы и у меня, мама, вот-вот свой домишко достроим,— не уступала Гедре.— Мой Зенонас говорит.
— Мне здесь хорошо, дочки,— прервала мать, долго слушавшая их речи.— Никуда я отсюда, никуда не тронусь... Только в гробу вынесут.
— Ну зачем ты так, маменька.
— Я такие лекарства привезла... В санатории не любому выдают, резолюция нужна.
— Да живи, маменька, хоть сто лет.
— Еще лекарства привезу...
Гедре и Виргиния наперебой утешали мать, златые горы ей обещали, только Кристина глядела молча, почти не раскрывая рта. Может, ее угнетал унылый день поздней осени или все сильнее овладевало предчувствие беды, ее неизбежности. Пыталась вспомнить мать радостной, смеющейся, весело поющей застольную песню. Увы, не смогла. После смерти отца, когда они остались одни, матери было не до веселья. А когда дочки подросли, перестали нуждаться в ее помощи, она стала на глазах угасать. «Что с тобой, мама?»— не раз спрашивала Кристина. «Устала»,— отвечала она. Мамина болезнь — это ее бесконечная горестная дорога, и эти твои чудодейственные лекарства, Гедре, вряд ли... вряд ли...
После обеда, за которым Гедре и Виргиния щебетали не умолкая, наперегонки стараясь услужить матери, они снова уселись в комнате. За окнами шелестел дождь, тяжелые капли слетали с крыши, барабанили по обитому жестью подоконнику.
— Так вот, дочки,— вздохнула мать, по очереди, внимательно оглядела каждую.—- Съехались вы все, собрались. Хорошо, что Виргиния вас созвала. Так вот и скажу теперь, чтоб вы знали, чтоб за глаза не было разговоров...
Тетя Гражвиле за стеной мыла тарелки и их звяканье казалось удивительно громким.
— Так вот,— снова вздохнула мать,— ничего я не нажила, сами знаете. Только эти вот полдома. Надо составить завещание, потому что нё знаю ни дня, ни часа своего...
Гедре и Виргиния снова загомонили: да живи, мама, хоть сто лет... почему ты так говоришь... мы поможем... лекарства... перебирайся к нам, маменька...
— Уже сказала — отсюда ни шагу... Не зря я Гражвиле приняла, не на один день. Так вот, дочки, что я
решила, и слово свое менять не буду, будьте уверены: эту половину дома я отписываю тебе, Кристина.
Озадаченные сестры впились взглядом в Кристину. Воцарилась гнетущая, как бы погружающая в какую-то трясину, тишина. Потом Виргиния посмотрела на Гедре, Гедре на Виргинию, и обе дружно повернулись к матери.
— А мы с Гедре для тебя не дочки, маменька?
— Вот-вот, может, не дочки? Что мне Зенонас скажет?
— Или мы не от одного отца, маменька?
— И правда... Как я дома покажусь?
— Дом — папенькино наследство.
— Папенькино...
— За что нас так обижаешь, маменька?
— За что?
Виргиния все спрашивала, Гедре все поддакивала, страшась своего Зенонаса, а лицо матери расплывалось в странной улыбке. Губы раскрылись, углубились вертикальные морщинки, глаза гасли, ввалились, и лишь в узких щелочках светились живые еще угольки. Кристине стало страшно: сестры не говорили, а гвозди в гроб матери забивали.
— Хватит! Перестаньте!— закричала она, пересела к матери, которая все так же чудно улыбалась.— Мама, неужели ты не слышишь? Не надо так, мама. Не надо мне одной. Продай, раздели. Или всем троим отпиши.
— Ты просто ангел, сестра!— просияла Виргиния.
Сестры снова загомонили, чуть ли не бросились
обнимать Кристину, потом насели на мать: мама, Криста же не согласна, она не хочет... Маменька, она справедливо говорит, подумай, ведь мы все для тебя...
Лицо матери вдруг переменилось, она встала, держась за высокое изголовье кровати, и медленно сказала:
— Оденься, Кристина, и возьми зонтик. Пускай власти составят бумаги так, как я сказала. А пока Гражвиле жива, она будет жить здесь, ухаживать за моей могилой.
Ее голос звучал так твердо, что Кристина не могла припомнить, говорила ли мать когда-нибудь таким тоном. Год, два, а может, всю жизнь готовилась она к этому своему шагу, который теперь делает без колебаний, и никому не сбить с дороги.
Когда они под проливным дождем вышли на улицу,
из дворика, злобно ревя, выкатилась поблескивающая мокрым лаком «Волга». Ни Гедре, ни Виргиния не обернулись, не удостоили мать и Кристину взглядом.
...Времени у Кристы оставалось море, и шагала она медленно, не торопясь. Сделав крюк, оказалась в курортном парке, в центре его на гранитном постаменте, широко раскинув хищные крылья, словно собираясь куда-то улететь, сидела огромная бронзовая птица. Говорят, когда-то с этого постамента сурово взирала голова Николая II, в тридцатом юбилейном году на него водрузили голову великого князя Витаутаса, потом... Не долго держались головы на постаменте, а теперь вот уже третье десятилетие восседает птица — орел? сокол? феникс?— кажется, подпрыгнет однажды, взмахнет крыльями и мимо верхушек мачтовых сосен взмоет в ясное небо. Люди толпились, разговаривали, с сумочками в руках спешили в грязелечебницы, некоторые из глазурованных глиняных сосудов потягивали целебную воду. Набежавший ветерок зашумел в- кронах деревьев, сыпанул горсть листьев, угнал прочь облако пыли, и снова все затихло, успокоилось. Откуда-то доносилось странное «туканье». Но это не дятел долбил дерево. И не дети камешками кидались. Это «туканье», на диво ритмичное, звучало как музыка. Кристина огляделась, на широкой дорожке заметила стайку людей. Повернула к ним. «Туканье» раздавалось все ближе. Запрокинув головы, все почему- то глазели на ветки старого, пожелтевшего уже вяза. Тук, тук, тук... тук, тук, тук...Чуть в стороне от людей, у самого ствола дерева стоял мужчина с фотоаппаратом, болтающимся на груди. Да ведь это Бронюс Гедонис!— узнала Кристина и увидела, что он постукивает чем-то, зажатым между пальцами.
— Вон... глядите... скачет,— стоявшая рядом с ним женщина протянула руку к дереву.— На ветке... на другой...
Кристина увидела белочку.
Тук, тук, тук... Тук, тук, тук...
— Таня! — откинув голову, позвал Бронюс зверька и, протянув ладонь, показал два крупных ореха.— Таня, Танечка...
Белка по стволу дерева спускалась к земле.
— Кто желает увековечиться, товарищи?— Бронюс повернулся к зевакам.— Поторопитесь, товарищи,
поторопитесь. С вашей ладони будет угощаться белочка Танечка. Прошу вас...
Подошел смуглый мужчина в клетчатой рубашке навыпуск, Бронюс поставил его перед деревом, положил на его ладонь орех, а сам, отступив несколько шагов, поднес к глазам фотоаппарат. Белка побежала кругами по стволу вверх, потом прыгнула на землю, пригляделась к ореху и наконец смело прыгнула на руку горца, уселась, хвостик трубой. Передними лапками взяла орех.
Щелкнул затвор фотоаппарата.
— Благодарю.
Белка уже скакала с ветки на ветку.
— Кто еще, товарищи? Пользуйтесь случаем. Белочка Танечка к вашим услугам.
Тук, тук, тук... тук, тук, тук...
Люди разошлись, Кристина даже не заметила, что осталась одна. Бронюс потоптался вокруг стенда с фотографиями, обернулся и опешил, увидев ее.
— Может, есть желание...— махнул на дерево, на пропавшую в густой листве белочку.
— Нет, спасибо.
Бронюс печально усмехнулся.
— Понимаю, это глупо. Но людям нравится, им нужна экзотика.
— Вы фотохудожник, и так...
— Уважаемая соседка...
— Кристина...
— Уважаемая соседка, я работаю в фотоателье. Я служу. Я выполняю план. Производство — это производство, жить надо.
— Я вас не обвиняю, Бронюс. Но согласитесь сами, что и карточку для альбома можно сделать по-разному.
— Кому нужны все эти ракурсы? Был бы тут хоть памятник поинтересней... Встали бы рядом, ногу бы его обняли или, извините, залезли бы на него. А с этой птицей не хотят, не знают, что за птица. Хорошо еще, что хоть несколько белок осталось, да и то кошки их вот-вот переловят, и курортники чем-то закармливают. Все не так просто, уважаемая соседка.
— Удачи вам!— пожелала Кристина.
— Уважаемая соседка, а может, все-таки... Завтра бы получили в подарок. Крупным планом, а?
— Нет, нет, спасибо.
— А знаете,— Бронюс пригляделся к Кристине,— я бы хотел вас сфотографировать, на века.
— Вы серьезно? На века?
— Для цикла «Закатов». Мне почему-то кажется, что у меня получилось бы...
Кристина направилась в глубь парка. Для цикла «Закатов», усмехнулась. Ах ты господи, закатов...
Дорожка неожиданно вывела ^е к Неману. Было еще только три часа, и она уселась на лавочку, загляделась на спокойную воду, на залитый солнцем сосняк на том берегу. Вспомнила Паулюса; он, наверное, на кладбище, а может, у родителей Ангела. Паулюс вылетел у нее из головы. Но почему она должна?.. Ах ты господи, Криста... Подумала о Гедре и услышала ее вопрос: «Слыхала, что твоя Индре... Где она теперь?» Перед глазами появились мать и дом на Родниковой улице, как из тумана вынырнул Марцелинас, его пронизывающий взгляд...
— Ты правда так думаешь, Кристина?
— ...Ты правда так думаешь, Кристина?
Она не смотрит на Марцелинаса, избегает его взгляда. Но разве ему не все равно, что она думает, что творится у нее в душе? За эти годы трудов праведных, семейного счастья и яркой, насыщенной жизни иная бы давно спятила, только она, Кристина, все еще не теряет надежды и изредка бухается лбом о каменную стену — авось прошибет. Ясное дело, прошибить-то не прошибет, однако, когда гаснут посыпавшиеся из глаз искры, когда стихает боль, она испытывает какое-то облегчение и даже замечает, что за окном светит солнце. Увы, это длится недолго: небо заволакивают тучи, а поселившийся в сердце древоточец снова принимается за дело, и тогда не надейся, Марцелинас, что тебе удастся спокойно посидеть у телевизора или почитать книгу. Запрись ты хоть в ванной или в туалете, все равно помешаешь, как не на место положенная вещь, заступишь дорогу.
Такой ли жизни ждала Кристина? О таких ли деньках она мечтала когда-то? В памяти еще раздаются иногда слова товарища Думсене о том, что для молодежи открыты все дороги, о труде, возвышающем женщину, о всеобщей заботе о человеке и внимании к
нему, об уважении, любви, доверии... Но этими воспоминаниями, как пламенем чужого очага, даже озябшие руки не согреешь. За чьей мощной спиной укрыться, за чью сильную руку ухватиться? Марцелинас... Ах, Марцелинас Рандис. Совсем еще нёдавно с гордостью обмолвился, что вместе с группой инженеров представлен к премии («Внедрение автоматической линии — эффект в миллион рублей!»); несколько недель спустя — что приглашают заместителем начальника конструкторского бюро («Желанием не горю, но, может, все-таки имеет смысл сразиться с разгильдяйством и бестолковщиной, как по-твоему, Криста?»). И вот ни с того ни с сего схлестнулся с «твердолобыми». Хоть бы с глазу на глаз, когда дверь кабинета закрыта. А то публично, при гостях из министерства. Не диктуйте, мол, прописи, как детям, позвольте самим решать, не заставляйте, мол, обманывать ни себя, ни государство навязанным планированием и корректировкой планов. Погорячился. Марцелинас ведь молчит, молчит, стиснув зубы, а когда взорвется, теряет и меру, и такт, и самообладание. Тут же и заявление на стол. Конечно, назавтра ему еще предложили призадуматься и «сделать выводы», однако он настоял на своем.
— И опять твое новое начальство квартиру обещает?— не без иронии спросила Кристина.
Марцелинас поначалу горько усмехнулся, помолчал, а потом в нем вспыхнула ярость.
— А ты бы хотела, чтоб из-за этой треклятой квартиры я стал тряпкой, о которую кто хочет, тот и вытирает ноги?
— О, разумеется, куда лучше быть принципиальным чудаком.
— А может, ты хотела бы, чтоб я впутался в какие-нибудь махинации, стал воровать и набил карманы сотнями? Хотела бы?
— Перестань, Марцелинас! Сам знаешь, какой малости я хочу. Не роскоши, не какого-то дворца...
Марцелинас откинул голову, отбросил со лба волосы, но они опять упали на глаза.
— Или я не работаю? Или пропиваю, что заработал? Или ты не работаешь? Так что же нам делать?
В голосе Кристины прозвучала горькая ирония.
— Ничего не будем делать.
— Как ничего?
.—- Ничего. Вот так усядемся, сложа руки, и будем сидеть.
Марцелинас схватил пиджак, сигареты и бросился на балкон. Хлестал осенний дождь, завывал ветер, пестрели неяркие городские огни. Сутулясь, пытался прикурить, щелкал зажигалкой, голубые искры все гасли да гасли, руки тряслись.
Влачили они дни, словно камни в гору катили. Голыми руками. Угловатые, большие камни.
— Измоталась, едва жива,— пожаловалась Индре своему рыжему мишке. Не своими словами пожаловалась, мамиными. Но девочка уже была большая. Кристина каждое утро провожала ее в школу (Марцелинас уходил на работу раньше, еще до восьми), в обед забирала, торопливо кормила тем, что приготовила еще затемно, заставляла себя что-нибудь на ходу перекусить. Убегая на работу, вешала Индре на шею ключ, наказывала долго во дворе не играть и приготовить уроки... И так каждый день, каждый божий день... На работе сидела как на иголках, знай поглядывала на часики, каждый телефонный звонок бросал в дрожь. Что делает девочка во дворе? Только б не забралась куда, не выскочила на улицу... Мимо проносится машина «скорой помощи». Может, с Индре что?.. Что Кристина делает, даже сама не видит. Что вычисляет, не понимает. На пятиминутке склоняет ее фамилию («...невнимательность... недопонимание...»). Марта Подерене иногда проверяет ее бумаги. «Не принимай близко к сердцу, Криста».— «Хорошо тебе говорить, когда дети в интернате...»— «А что я еще могла сделать, здоровье каждый день портить — не по мне». Кристина не знает, завидовать ли подруге или обвинять ее в жестокосердии. «Если хочешь, Криста, могу переговорить с одной знакомой из министерства просвещения, но ничего не обещаю, жуть как трудно, разве что раздобудешь бумажку, что в семье что-нибудь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
— Продать?
— Так Зенонас считает. Да и я, как подумаю. Ты в нем не живешь, зачем держать без пользы.
— Тетя Гражвиле живет.
— Это правда, живет. Но у Виргинии есть такой план... Дома теперь дороги.
— Перестань, Гедре,— прервала Кристина.
Гедре снова посмотрела на дверь, потом — на часики на запястье.
— Думаешь, нужен мне этот... твой дом. Свой-то уже в печенках сидит. Сколько здоровья из-за него ухлопано. Думаешь, не понимаю, что от меня осталось? Скелет. Все на две смены да на две, а иногда еще ночное дежурство беру. Зенонас говорит — надо, надо... говорит, детям будет. А когда я сама передохну?
— Когда в гроб уложит,— сорвалось у Кристины.
Гедре не обиделась, только прижала к глазам сухую,
будто щепа, руку, покачала головой.
— И я так иногда думаю. Мурашки бегут, Криста. Почему так дорого каждый день стоит? Дети еще маленькие, растут без присмотра.
Гедре еще сорока нет, а уже вся износилась, подумала Кристина, глядя на сестру, которая едва сдерживала слезы.
— А дети, когда вырастут, оценят, что работали как каторжные? Но опять же, как подумаю: а живи мы в какой-нибудь тесной норе, разве было бы лучше?
Вдруг Гедре подняла голову, по-видимому вспомнив о чем-то, мрачным взглядом уставилась на Кристину.
— Слыхала, что твоя Индре... Где она теперь?— спросила с осторожностью, но этот вопрос будто столкнул с плеч ее собственные беды, казалось, ей даже полегчало.
Пальцы Кристины впились в подлокотник кресла, обтянутого зеленым бархатом.
— Индре со мной,— с расстановкой ответила она.
— Что?
— Индре со мной,— повторила.
— Но мне же говорили...
Кристина подошла к сестре, положила руку ей на плечо. Гедре вздрогнула от этого прикосновения, оцепенела, потом схватила ее за руку.
— Мы правда когда-то были маленькими?— спросила она.— И я, и Виргиния? И все играли втроем? И сказки обожали?
Кристина молча глядела в сторону.
На улице, когда прощались, Гедре спросила:
— Так что мне Зенонасу сказать?
Кристина не поняла.
— Насчет этого дома. Зенонас насмерть меня загрызет.
— Ах, Гедре, Гедре...— уже удаляясь, ответила Кристина.
На тротуарах валялись листья, предвещая осеннюю слякоть, ветерок ворошил их, подкидывал, но Криста шла, ничего не замечая. Перед глазами мелькнули слова давнишней телеграммы: «Не откладывай, жду». Когда приехала, Гедре и Виргиния уже были в Вангае. Мать сидела на краю кровати, закутав плечи в шерстяной платок.
— Ты больна, мама?— спросила Кристина.
— Ничего путного. Хоть шевелюсь, и то спасибо.
— Такая телеграмма...
— Повремени,— как-то значительно подняла она руку.
На кухне хлопотала тетя Гражвиле, готовила обед. Гедре раскладывала на столе пузырьки, коробочки с лекарствами и все повторяла, как трудно было их достать, сколько пришлось побегать и все не с пустыми руками. Виргиния сидела в конце стола, у окна, изредка поглядывала на бежевую «Волгу» во дворике и твердила одно и то же:
— Маменька, я тебе который раз говорю: перебирайся ко мне, будешь жить без забот, ухаживать за тобой буду. Четыре комнаты, места хватает.
— Да хоть бы и у меня, мама, вот-вот свой домишко достроим,— не уступала Гедре.— Мой Зенонас говорит.
— Мне здесь хорошо, дочки,— прервала мать, долго слушавшая их речи.— Никуда я отсюда, никуда не тронусь... Только в гробу вынесут.
— Ну зачем ты так, маменька.
— Я такие лекарства привезла... В санатории не любому выдают, резолюция нужна.
— Да живи, маменька, хоть сто лет.
— Еще лекарства привезу...
Гедре и Виргиния наперебой утешали мать, златые горы ей обещали, только Кристина глядела молча, почти не раскрывая рта. Может, ее угнетал унылый день поздней осени или все сильнее овладевало предчувствие беды, ее неизбежности. Пыталась вспомнить мать радостной, смеющейся, весело поющей застольную песню. Увы, не смогла. После смерти отца, когда они остались одни, матери было не до веселья. А когда дочки подросли, перестали нуждаться в ее помощи, она стала на глазах угасать. «Что с тобой, мама?»— не раз спрашивала Кристина. «Устала»,— отвечала она. Мамина болезнь — это ее бесконечная горестная дорога, и эти твои чудодейственные лекарства, Гедре, вряд ли... вряд ли...
После обеда, за которым Гедре и Виргиния щебетали не умолкая, наперегонки стараясь услужить матери, они снова уселись в комнате. За окнами шелестел дождь, тяжелые капли слетали с крыши, барабанили по обитому жестью подоконнику.
— Так вот, дочки,— вздохнула мать, по очереди, внимательно оглядела каждую.—- Съехались вы все, собрались. Хорошо, что Виргиния вас созвала. Так вот и скажу теперь, чтоб вы знали, чтоб за глаза не было разговоров...
Тетя Гражвиле за стеной мыла тарелки и их звяканье казалось удивительно громким.
— Так вот,— снова вздохнула мать,— ничего я не нажила, сами знаете. Только эти вот полдома. Надо составить завещание, потому что нё знаю ни дня, ни часа своего...
Гедре и Виргиния снова загомонили: да живи, мама, хоть сто лет... почему ты так говоришь... мы поможем... лекарства... перебирайся к нам, маменька...
— Уже сказала — отсюда ни шагу... Не зря я Гражвиле приняла, не на один день. Так вот, дочки, что я
решила, и слово свое менять не буду, будьте уверены: эту половину дома я отписываю тебе, Кристина.
Озадаченные сестры впились взглядом в Кристину. Воцарилась гнетущая, как бы погружающая в какую-то трясину, тишина. Потом Виргиния посмотрела на Гедре, Гедре на Виргинию, и обе дружно повернулись к матери.
— А мы с Гедре для тебя не дочки, маменька?
— Вот-вот, может, не дочки? Что мне Зенонас скажет?
— Или мы не от одного отца, маменька?
— И правда... Как я дома покажусь?
— Дом — папенькино наследство.
— Папенькино...
— За что нас так обижаешь, маменька?
— За что?
Виргиния все спрашивала, Гедре все поддакивала, страшась своего Зенонаса, а лицо матери расплывалось в странной улыбке. Губы раскрылись, углубились вертикальные морщинки, глаза гасли, ввалились, и лишь в узких щелочках светились живые еще угольки. Кристине стало страшно: сестры не говорили, а гвозди в гроб матери забивали.
— Хватит! Перестаньте!— закричала она, пересела к матери, которая все так же чудно улыбалась.— Мама, неужели ты не слышишь? Не надо так, мама. Не надо мне одной. Продай, раздели. Или всем троим отпиши.
— Ты просто ангел, сестра!— просияла Виргиния.
Сестры снова загомонили, чуть ли не бросились
обнимать Кристину, потом насели на мать: мама, Криста же не согласна, она не хочет... Маменька, она справедливо говорит, подумай, ведь мы все для тебя...
Лицо матери вдруг переменилось, она встала, держась за высокое изголовье кровати, и медленно сказала:
— Оденься, Кристина, и возьми зонтик. Пускай власти составят бумаги так, как я сказала. А пока Гражвиле жива, она будет жить здесь, ухаживать за моей могилой.
Ее голос звучал так твердо, что Кристина не могла припомнить, говорила ли мать когда-нибудь таким тоном. Год, два, а может, всю жизнь готовилась она к этому своему шагу, который теперь делает без колебаний, и никому не сбить с дороги.
Когда они под проливным дождем вышли на улицу,
из дворика, злобно ревя, выкатилась поблескивающая мокрым лаком «Волга». Ни Гедре, ни Виргиния не обернулись, не удостоили мать и Кристину взглядом.
...Времени у Кристы оставалось море, и шагала она медленно, не торопясь. Сделав крюк, оказалась в курортном парке, в центре его на гранитном постаменте, широко раскинув хищные крылья, словно собираясь куда-то улететь, сидела огромная бронзовая птица. Говорят, когда-то с этого постамента сурово взирала голова Николая II, в тридцатом юбилейном году на него водрузили голову великого князя Витаутаса, потом... Не долго держались головы на постаменте, а теперь вот уже третье десятилетие восседает птица — орел? сокол? феникс?— кажется, подпрыгнет однажды, взмахнет крыльями и мимо верхушек мачтовых сосен взмоет в ясное небо. Люди толпились, разговаривали, с сумочками в руках спешили в грязелечебницы, некоторые из глазурованных глиняных сосудов потягивали целебную воду. Набежавший ветерок зашумел в- кронах деревьев, сыпанул горсть листьев, угнал прочь облако пыли, и снова все затихло, успокоилось. Откуда-то доносилось странное «туканье». Но это не дятел долбил дерево. И не дети камешками кидались. Это «туканье», на диво ритмичное, звучало как музыка. Кристина огляделась, на широкой дорожке заметила стайку людей. Повернула к ним. «Туканье» раздавалось все ближе. Запрокинув головы, все почему- то глазели на ветки старого, пожелтевшего уже вяза. Тук, тук, тук... тук, тук, тук...Чуть в стороне от людей, у самого ствола дерева стоял мужчина с фотоаппаратом, болтающимся на груди. Да ведь это Бронюс Гедонис!— узнала Кристина и увидела, что он постукивает чем-то, зажатым между пальцами.
— Вон... глядите... скачет,— стоявшая рядом с ним женщина протянула руку к дереву.— На ветке... на другой...
Кристина увидела белочку.
Тук, тук, тук... Тук, тук, тук...
— Таня! — откинув голову, позвал Бронюс зверька и, протянув ладонь, показал два крупных ореха.— Таня, Танечка...
Белка по стволу дерева спускалась к земле.
— Кто желает увековечиться, товарищи?— Бронюс повернулся к зевакам.— Поторопитесь, товарищи,
поторопитесь. С вашей ладони будет угощаться белочка Танечка. Прошу вас...
Подошел смуглый мужчина в клетчатой рубашке навыпуск, Бронюс поставил его перед деревом, положил на его ладонь орех, а сам, отступив несколько шагов, поднес к глазам фотоаппарат. Белка побежала кругами по стволу вверх, потом прыгнула на землю, пригляделась к ореху и наконец смело прыгнула на руку горца, уселась, хвостик трубой. Передними лапками взяла орех.
Щелкнул затвор фотоаппарата.
— Благодарю.
Белка уже скакала с ветки на ветку.
— Кто еще, товарищи? Пользуйтесь случаем. Белочка Танечка к вашим услугам.
Тук, тук, тук... тук, тук, тук...
Люди разошлись, Кристина даже не заметила, что осталась одна. Бронюс потоптался вокруг стенда с фотографиями, обернулся и опешил, увидев ее.
— Может, есть желание...— махнул на дерево, на пропавшую в густой листве белочку.
— Нет, спасибо.
Бронюс печально усмехнулся.
— Понимаю, это глупо. Но людям нравится, им нужна экзотика.
— Вы фотохудожник, и так...
— Уважаемая соседка...
— Кристина...
— Уважаемая соседка, я работаю в фотоателье. Я служу. Я выполняю план. Производство — это производство, жить надо.
— Я вас не обвиняю, Бронюс. Но согласитесь сами, что и карточку для альбома можно сделать по-разному.
— Кому нужны все эти ракурсы? Был бы тут хоть памятник поинтересней... Встали бы рядом, ногу бы его обняли или, извините, залезли бы на него. А с этой птицей не хотят, не знают, что за птица. Хорошо еще, что хоть несколько белок осталось, да и то кошки их вот-вот переловят, и курортники чем-то закармливают. Все не так просто, уважаемая соседка.
— Удачи вам!— пожелала Кристина.
— Уважаемая соседка, а может, все-таки... Завтра бы получили в подарок. Крупным планом, а?
— Нет, нет, спасибо.
— А знаете,— Бронюс пригляделся к Кристине,— я бы хотел вас сфотографировать, на века.
— Вы серьезно? На века?
— Для цикла «Закатов». Мне почему-то кажется, что у меня получилось бы...
Кристина направилась в глубь парка. Для цикла «Закатов», усмехнулась. Ах ты господи, закатов...
Дорожка неожиданно вывела ^е к Неману. Было еще только три часа, и она уселась на лавочку, загляделась на спокойную воду, на залитый солнцем сосняк на том берегу. Вспомнила Паулюса; он, наверное, на кладбище, а может, у родителей Ангела. Паулюс вылетел у нее из головы. Но почему она должна?.. Ах ты господи, Криста... Подумала о Гедре и услышала ее вопрос: «Слыхала, что твоя Индре... Где она теперь?» Перед глазами появились мать и дом на Родниковой улице, как из тумана вынырнул Марцелинас, его пронизывающий взгляд...
— Ты правда так думаешь, Кристина?
— ...Ты правда так думаешь, Кристина?
Она не смотрит на Марцелинаса, избегает его взгляда. Но разве ему не все равно, что она думает, что творится у нее в душе? За эти годы трудов праведных, семейного счастья и яркой, насыщенной жизни иная бы давно спятила, только она, Кристина, все еще не теряет надежды и изредка бухается лбом о каменную стену — авось прошибет. Ясное дело, прошибить-то не прошибет, однако, когда гаснут посыпавшиеся из глаз искры, когда стихает боль, она испытывает какое-то облегчение и даже замечает, что за окном светит солнце. Увы, это длится недолго: небо заволакивают тучи, а поселившийся в сердце древоточец снова принимается за дело, и тогда не надейся, Марцелинас, что тебе удастся спокойно посидеть у телевизора или почитать книгу. Запрись ты хоть в ванной или в туалете, все равно помешаешь, как не на место положенная вещь, заступишь дорогу.
Такой ли жизни ждала Кристина? О таких ли деньках она мечтала когда-то? В памяти еще раздаются иногда слова товарища Думсене о том, что для молодежи открыты все дороги, о труде, возвышающем женщину, о всеобщей заботе о человеке и внимании к
нему, об уважении, любви, доверии... Но этими воспоминаниями, как пламенем чужого очага, даже озябшие руки не согреешь. За чьей мощной спиной укрыться, за чью сильную руку ухватиться? Марцелинас... Ах, Марцелинас Рандис. Совсем еще нёдавно с гордостью обмолвился, что вместе с группой инженеров представлен к премии («Внедрение автоматической линии — эффект в миллион рублей!»); несколько недель спустя — что приглашают заместителем начальника конструкторского бюро («Желанием не горю, но, может, все-таки имеет смысл сразиться с разгильдяйством и бестолковщиной, как по-твоему, Криста?»). И вот ни с того ни с сего схлестнулся с «твердолобыми». Хоть бы с глазу на глаз, когда дверь кабинета закрыта. А то публично, при гостях из министерства. Не диктуйте, мол, прописи, как детям, позвольте самим решать, не заставляйте, мол, обманывать ни себя, ни государство навязанным планированием и корректировкой планов. Погорячился. Марцелинас ведь молчит, молчит, стиснув зубы, а когда взорвется, теряет и меру, и такт, и самообладание. Тут же и заявление на стол. Конечно, назавтра ему еще предложили призадуматься и «сделать выводы», однако он настоял на своем.
— И опять твое новое начальство квартиру обещает?— не без иронии спросила Кристина.
Марцелинас поначалу горько усмехнулся, помолчал, а потом в нем вспыхнула ярость.
— А ты бы хотела, чтоб из-за этой треклятой квартиры я стал тряпкой, о которую кто хочет, тот и вытирает ноги?
— О, разумеется, куда лучше быть принципиальным чудаком.
— А может, ты хотела бы, чтоб я впутался в какие-нибудь махинации, стал воровать и набил карманы сотнями? Хотела бы?
— Перестань, Марцелинас! Сам знаешь, какой малости я хочу. Не роскоши, не какого-то дворца...
Марцелинас откинул голову, отбросил со лба волосы, но они опять упали на глаза.
— Или я не работаю? Или пропиваю, что заработал? Или ты не работаешь? Так что же нам делать?
В голосе Кристины прозвучала горькая ирония.
— Ничего не будем делать.
— Как ничего?
.—- Ничего. Вот так усядемся, сложа руки, и будем сидеть.
Марцелинас схватил пиджак, сигареты и бросился на балкон. Хлестал осенний дождь, завывал ветер, пестрели неяркие городские огни. Сутулясь, пытался прикурить, щелкал зажигалкой, голубые искры все гасли да гасли, руки тряслись.
Влачили они дни, словно камни в гору катили. Голыми руками. Угловатые, большие камни.
— Измоталась, едва жива,— пожаловалась Индре своему рыжему мишке. Не своими словами пожаловалась, мамиными. Но девочка уже была большая. Кристина каждое утро провожала ее в школу (Марцелинас уходил на работу раньше, еще до восьми), в обед забирала, торопливо кормила тем, что приготовила еще затемно, заставляла себя что-нибудь на ходу перекусить. Убегая на работу, вешала Индре на шею ключ, наказывала долго во дворе не играть и приготовить уроки... И так каждый день, каждый божий день... На работе сидела как на иголках, знай поглядывала на часики, каждый телефонный звонок бросал в дрожь. Что делает девочка во дворе? Только б не забралась куда, не выскочила на улицу... Мимо проносится машина «скорой помощи». Может, с Индре что?.. Что Кристина делает, даже сама не видит. Что вычисляет, не понимает. На пятиминутке склоняет ее фамилию («...невнимательность... недопонимание...»). Марта Подерене иногда проверяет ее бумаги. «Не принимай близко к сердцу, Криста».— «Хорошо тебе говорить, когда дети в интернате...»— «А что я еще могла сделать, здоровье каждый день портить — не по мне». Кристина не знает, завидовать ли подруге или обвинять ее в жестокосердии. «Если хочешь, Криста, могу переговорить с одной знакомой из министерства просвещения, но ничего не обещаю, жуть как трудно, разве что раздобудешь бумажку, что в семье что-нибудь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27