боялся пана фарара, мне казалось, что у меня много грехов, и я нарочно оттягивал эту тягостную минуту, блуя дая глазами по сторонам, а когда они вдруг остановились на распятии, я невольно вспомнил Имришко, потом и нашего Биденко и дая е Гельмута. И тут же мне пришла в голову мысль, что Гельмут, должно быть, сейчас стоит на мосту — два дня назад он мне об этом сказал,— мне захотелось с ним встретиться, и я, не сумев побороть себя, вышел из костела с намерением завтра же утром сходить исповедаться в ризнице.
Пока я был в костеле, в деревню вошла какая-то бесконечно длинная немецкая автоколонна, машины стояли настолько впритык, что между ними было не пробраться, там-сям жались кучками озябшие солдаты и о чем-то ворковали тихими, усталыми голосами. Если я где-то останавливался, меня тотчас же окрикивали: «Geweg!»2 Или все-
1 Спасибо (нем.).
2 Проходи! (нем.) го лишь: «Ab!» ! А в ином месте мне только рукой давали понять, чтоб я убирался.
Но я держал путь к мосту. До этого, правда, еще успел заскочить к Гульданам.— Имришко не воротился?
— Не воротился.
На мосту Гельмута я не нашел. Стоял там другой солдат. Я хотел спросить его о Гельмуте, но с ним нельзя было столковаться. Он только и твердил: — Geweg! — А потом: — Los, los!2
Неподалеку, под могучей разлапистой липой, которая еще спала, но в которой уже через несколько недель, а может, и дней проснутся вешние соки, были выстроены солдаты Мишке. Мишке стоял перед ними и вовсю разорялся. Но солдаты его слова не принимали всерьез, они улыбались, временами чему-то доже громко смеялись, а двое-трое просто-напросто гоготали.
Я поспешил к ним. Думал, найду между ними и Гельмута, но, как только я к ним подошел, Мишке обернулся, мельком меня оглядел, потом посмотрел на солдат, выставил вперед подбородок и сказал: «О mein Gott! Hier 1st лисп em Partisan!3 — On показал на меня.— Oder klein Teufel?4 Потом подошел ко мне, щелкнул меня пальцем по носу и сказал: Schmutzig!5
Солдаты опять загоготали.
Мишке схватил меня за плечо, другой рукой легонько поддал под зад, что должно было означать: проваливай отсюда.
5
А на другой день я узнал, что одного немецкого солдата на мосту сшибла машина. Некоторые утверждали, будто видели это, говорили, будто он сам бросился под машину.
— Сам? А почему? Когда это случилось?
— Вчера пополудни. Приблизительно в три.
— А который это был? Как звали его?
1 Прочь! (нем.)
2 Пошел, пошел! (нем.)
3 О бог мой! И здесь тоже партизан! (нем.)
4 Пли это маленький дьявол? (нем.)
5 Грязнуля! (нем.) — Немец, Солдат. Вроде бы Гельмут. Сам бросился иод машину. Бедный малый, видать, уж вдосталь нахлебался. И даже никто не заметил. Только на поверке углядели, что им одного не хватает.
— Не трепись! Там ведь сразу заместо него другого поставили.
— При чем тут другой? Я про того, что кинулся под машину.
— Так и я про него. Собственными глазами видел. Другие машины в лепешку его раскатали и разнесли на колесах.
И я еще долго потом, еще и в последующие дни, и дажо много позже, размышлял о том, над чем или почему эти Гельмутовы товарищи смеялись. Как могли они смеяться, когда погиб их товарищ? В самом ли деле они смеялись? Не казалось ли мне? Может, я не понял их смеха. Ведь и мой смех иные могут по-всякому истолковать. И Мишке смеялся. Возмущался чем-то, но нет-нет да и смеялся. А некоторые и вовсе громко, прямо-таки омерзительно, гоготали. Но даже и это не должно ничего означать. Часто я и сам смеялся лишь потому, что не хотел плакать, мне был противен собственный плач. Да и собственный смех. Смех ли то был? Смеялись они? Иной раз чужой смех трудно понять.
е
Почта работает. У почтарей работы невпроворот — приближается пасха. Хоть и война, а люди не забывают о добрых обычаях, некоторые думают уже о шибачке1, да и о том, что пора писать поздравления к пасхе, уверенность все Яле уверенность, вдруг на почте что не заладится, какой-нибудь почтальон ногу сломит или лодыжку вывихнет — кому тогда тащить вместо него почтовый мешок к железной дороге? А еще под самые праздники иной почтальон может выпить — люди-то в такое время щедрее и, уж коль есть чем, от души угощают: «Уж вы, пан почтальон, не отказывайтесь, выпейте! Если хотите, думайте про
1 Пасхальный обряд, при котором обливают друг друга водой и хлещут прутьями.
себя, что мы уже сжигаем Иуду1, ведь все равно его, подлеца, нужно будет сжигать! Выпейте! Чертовка, до того хороша, аж сама в горло лезет. Да и разве пили бы мы столько, кабы не пост? Наверняка и вы поститесь, а мы уж со страстной среды постимся. Только и знаем, что пьем. Если человек не ест, так хоть горло надо ему прополаскивать! Хлебните, утопите Иуду, чего нам волынить!» И почтарь не волынит, пьет, и, конечно же, если он не потерял под пасху почтовый мешок, то уж почтовую сумку может запросто потерять. А без сумки — какой из него почтарь?! Совсем готовенький, упившийся до посинения, форменная фиалка, а иной с перепою и вовсе очумелый, ходит он от одного к другому и всюду спрашивает: <<Послушайте, люди, не дурите, не знаете, где моя сумка?» — «Дружище, если думаешь, что у нас была твоя сумка, так лучше ее не ищи, была да сплыла».
Да ведь в такой сумке — письма, открытки, пасхальные поздравления. Денег в ней нет — а какой бы дурень стал таскать деньги в почтарской сумке? Иные думают, что в такой сумке бог весть что, оно так и есть, там все, а вот денег нету. Загляните-ка в сумку! Где она, эта сумка? Умные люди посылают пасхальные поздравления чуть загодя, зная или хотя бы предполагая, что в пасхальную неделю почти каждый второй почтарь может упиться.
Черт, куда подевалась сумка?!
7
Но пасха пока еще не настала, пасхальной недели и то еще нет, это просто мы так торопимся, все-то нам поскорей подавай. Маленькому Рудко уже не терпится хлестать прутиком, а старый Рудо малость уже обленился, наскучило ему и писательство, но все равно оба должны выдержать, оба должны немножко подождать.
Подожди, Рудко, потерпите, ребята! Возьми себя в руки, лоботряс, потерпите, бездельники!
1 Католический обряд, совершаемый в страстную субботу: жгут ивовые ветки, соль и проч.
8
Вильма вышла на улицу. Ей нужны были нитки, и она собралась в магазин.
На улице увидела почтальона. Подскочила к нему.— Для меня ничего, пан почтальон?
— Ничего, Вильмушка.— Почтальон покачал головой, потом поднял вверх палец.— Или погоди, погоди! Для Аг-нешки два письма.
Пока он рылся в сумке, Вильма терпеливо ждала, но, как только письма оказались у нее в руке, сразу же заторопилась, забыв про нитки и про магазин, стало ей невтерпеж и выслушивать обходительного да речистого почтальона — с минуту потоптавшись возле него, она кинулась к Агнешке.
Во дворе играла маленькая Зузка.
— Где мама? — спросила Вильма.
— В саду.
Вильма устремилась было в сад, но Агнешка, заметив ее, вышла к ней навстречу, за Агнешкой поплелась и мать.
— Агнешка, два! — Вильма протянула письма.— Ты должна оба нам прочитать!
Агнешка обрадовалась. Огляделась вокруг, подумав, верно, что ради двух писем можно бы и присесть.
Они пошли в кухню.
Вильма и мать садятся, Агнешка, чуть взбудораженная — она всегда нервничает, когда получает от Штефана письма,— не садится. Присеменила к ним и Зузка; прижавшись к притолоке кухонных дверей, открытых настежь, стоит и терпеливо ждет.
Первое письмо, написанное от руки, датировано 5 марта 1945 года. Но сейчас уже конец месяца. Письмо задержалось более чем на две недели. Штефан в нем сообщает, что он в Святом Кресте над Гроном и что все кругом уже в руках русских. «Фронт уже рядом. Я приехал сюда по служебному делу, но попасть назад теперь не могу. Все время слышна стрельба, но к ней я привык. Нынче либо завтра мимо нас все и пронесется, но по крайности все уже будет позади, и тогда скорей попаду домой, это точно. Есть мне нечего, удалось купить только пиво. Не можешь представить, как оно пришлось мне по вкусу после такого Долгого перерыва...»
Другое письмо напечатано на машинке. Агнешка открывает его бережно, чтобы не повредить даже конверта, но, прочитав первые слова, в ужасе леденеет.
«Уважаемая пани!
С глубоким прискорбием извещаем Вас, что Ваш муж и наш дорогой друг во время воздушного налета 6 марта 1945 года погиб в Святом Кресте над Гроном. Поскольку его останки по причине обстоятельств не могут быть перевезены, о чем весьма сожалеем, похоронили мы его на местном кладбище, а личные его вещи — кошелек, в котором 123 кроны, далее казенный пистолет, ремень и штык— сдали на хранение в жандармский участок.
Извините, что сообщаем Вам такую скорбную и безрадостную весть! Примите наше глубокое и искреннее соболезнование.
Урядн. Гозлар, собственноруч.».
Возможно ли такое? Правда ли это? Мать встает, выхватывает у Агнешки из рук письмо и тут же начинает причитать.
Агнешка таращит на нее глаза, все еще не сознавая, что случилось. И вдруг взвывает пе своим голосом, и ее уже невозможно унять.
В ильма вскакивает, подходит к ним и кладет руки обеим на плечи.
— Опомнитесь, ради бога! Погодите плакать, ну хоть минуточку! — Но вскорости и сама разражается рыданиями.
Маленькая Зузка глядит на них непонимающе. Никто ничего не объясняет ей. Она подбегает к матери, повисает у нее на юбке и закатывается жалобным-жалобным плачем.
Раздается крик и в горнице. Это проснулась маленькая Катаринка, а поскольку она самая маленькая и очень голодная, голос ее словно родничок, который насквозь промочил бы рубашонку младенцу Иисусу, будь он рядом.
Несчастные женщины! Матери безутешные, вдовы горькие! Ох, бедные сироты!
о
Еще в тот же день пришлось вызвать к Агнешке доктора. Сначала она все глаза проплакала, а затем навалилась на нее невозможная слабость, и ее непрерывно тошштло, но все равно ее с трудом удерживали в постели. Она все время порывалась ехать к Штефану.
— Нельзя тебе, Агнешка, ведь это бы тебя вконец извело!— говорила ей мать сквозь слезы.— Ну можешь ли ты, такая несчастная, больная и слабая, куда-то тащиться? Упадешь на дороге, и некому будет тебя даже поднять.
И доктор ее остерег: — Никуда, никуда, голубушка, даже думать нечего! Только бы еще больше натерпелись, и все попусту! За это время и фронт уже порядком продвинулся —- что ж вам теперь угодить в самое пекло? Надо справиться с горем, голубушка, ведь у вас малыши. Вам теперь о них надо думать, ради них себя поберечь. Ничего серьезного у вас нет, надо побыстрей оправиться и снова стать крепкой, даже крепче прежнего. Ведь о детях единственно вам теперь заботиться. Вы их мать, примите мои слова так, будто нам их сказал ваш муж1.
А ПОТОМ МАТЬ со слезами все это ей снова и снова втолковывала:— Агнешка, пан доктор плохого не посоветует, он умный человек, слушайся его. Я бы тебя одну никуда не пустила. Слыхала, что он говорил? Фронт, мол, уже близко. Образумься, Агнешка, подумай о детишках, об этих сиротах! Ведь и так хуже некуда. У тебя и молоко враз пропало. А Катинка-Катаринка, ой как она заливается! Неужто не слышишь? Как тебе пускаться в дорогу с такой-то крохой? Чем станешь кормить ее? Христарадничать, что ли, будешь? Ведь эта бедняжечка молока просит. С утра знай плачет и плачет, только маленько чаю и выпила. Выздоравливай. А в Гитлера уж точно кто-нибудь бомбу кинет. Покой снова будет. Будет покой у того, у кого есть он. А мы с Каткой и Зузкой сходим потом к Штефану, Агнешка, ведь это был и наш Штефан. Цветы возложим ему на могилу. Может, и ждать недолго. И пан доктор так сказал! А ты поправляйся. Ребятенок есть просит! Поправляйся, доченька моя!
10
А почта работает. Жизнь идет дальше. Пробежит несколько дней, и вот уже святая неделя. Словацкие почтари снуют по словацкой республике — она между тем поджалась, уменьшилась,— пыхтят и звякают велосипедными звоночками, тут письмо кинут, там открытку, выпьют с Каиафой1, поздороваются с Пилатом, подмигнут Иуде, и кажется им, что он мог бы быть священником или хотя бы причетником, помогут колокола завязать, чтоб не звонили до пасхи, умоются в ручье, затрещат трещотками и опять хлебнут, а когда вечером идут усталые, но довольные, с пустыми сумками домой, невзначай заприметят святого Юрая, «что по полю летает, землю отворяет, чтобы трава росла, фиалка синела. Возвеселитесь, бабоньки, уж мы вам красно лето несем, зеленое, розмариновое, сидит баба в коробе, дедо просит у ней: дай, баба, яичко...»
В деревне все оживленнее. То и дело проносятся мимо колонны машин, то вперед, то назад, потом снова вперед и снова назад. Фронт приближается. Иной раз какая-нибудь колонна задерживается в деревне, и тогда люди тревожно озираются по сторонам: — Чего они стоят здесь? Почему остановились? Будто их и без того мало! Или уж подступило? Стянулись сюда все и теперь начнут обороняться? Плохо дело. Если подымется буча, то и нам несдобровать.
— Схоронимся.
— Где?
— В лесу. Я еще осенью вырыл в лесу траншею, там и спрячемся.
— Этого не хватало! Дурак я, что ли? А дом? Дом все же не брошу. У меня на гумне траншея.
— Что в лесу, что на гумне — один черт! И я бы ушел в лес, да тут у меня масло.
— Одно хмасло?
— И сахар.
— Эх, братец, лишь бы оно у тебя в земле не испортилось!
1 Иудейский первосвященник, якобы судивший Христа. 420
— Откуда ты знаешь, что я его закопал?
— Ну знаю.
— Так лучше забудь! Еще маленько подожду, а на пасху подслащу себе кофей и хлеб маслом намажу.
— А мне намажешь?
— Там поглядим. А откуда ты об этом пронюхал? Послушай, парень, уж не прибрал ли ты все к рукам?
— Ступай погляди! А ждать станешь — узнать опоздаешь. Давай, братец, поторапливайся да гляди в оба. Беги-ка лучше выкапывай!
— А я ничего не закопал. Даже яму не вырыл. На кой ляд она мне? Ведь у меня новый амбар. Придет беда — в передние двери вбегу, а в задние выбегу.
— Слышь, ребята, много их, много немцев-то! В этом году, считай, будет лихая шибачка!
12
И немцы знают, что близится светлое воскресенье. Однажды пополудни стоит мастер у окна, глядит на улицу и вдруг несказанно пугается, прямо цепенеет от страха, а потом начинает бестолково метаться по горнице, размахивая руками: эх, самое время схорониться, только куда, и времени уже нет, и Вильму на произвол судьбы не оставишь.
— Ой, Вильма, плохо дело, сюда идет этот Миш... Миш... ну, этот рыжий!
— Какой рыжий?
— Мишке. Наверняка за мной идет. Может, кто на нашего Имро донес, выдал его.
И мастер хоть и норовит скрыться, но, растерявшись вконец, выскакивает во двор. Они чуть ли не сталкиваются в дверях. Мишке даже поправляет фуражку, чтобы ненароком не свалилась.— Aje, jeje, herr Guldan! Wie geht es Ihnen?l
Мастер, почти посиневший со страху, однако, поддакивает: — Danke! Gut, gut2.
1 Ах, господин Гульдан! Как поживаете? (нем.)
2 Спасибо! Хорошо, хорошо (нем.).
— Gut? — Мишке недовольно фыркает.— Aber ich fuhle mich schrecklich К
Мастер и бровью не ведет; не понимая почти ни единого слова, он лишь по лицу Мишке догадывается, что тот чем-то недоволен.
— Нехорошо? А в чем дело?
— Schrecklich. Ich bin mude. Schrecklich miide. Ich bin em Soldat. Ich weiss es. Aber ich bin schon sehr miide2.
— Ax вот что! Устал! Ясно, ясно, пан Мишке! А кто устал?
— Sehr miide, sehr3 устал.
— Значит, пан, пан Мишке устали?
— Ja, ja. Aber das macht nichts! Wie geht es Ihnen, Herr Guldan?4
— Конечно, пан Мишке. Понимаю. Я пана хорошо понимаю. Так-так, понимаю, конечно, уже понимаю. Я, в общем-то, хорошо себя чувствую.
— Ich mache nur einen Spaziergaiig5. Ходить! — Мишке и рукой показывает, что он всего лишь прогуливается.— Ходить und мой Kamerad Guldan пасха посетить.
— Меня посетить? Ja, пан Мишке, это со стороны пана очень мило! Вроде бы я и не заслуживаю.
— Ja, ja. Пасха посетить. Мой Kamerad Guldan. Alles ist schrecklich6. Фее. Пасха будешь посетить.
— Понимаю. И вижу. Пан очень душевный человек.
— Пасха. Kirche. Christus und Stabat Mater7. Пасха будет Kamerad Guldan посетить.
— Ну, ну, дело хорошее! И впрямь душевный человек!
— Und яйка?
— Яйка? Ах вот что, пану яиц надо! Вот оно что! Будут яйка, дам пану яйка! — Мастер в эту минуту готов был даже обнять его.— Я давеча дал, и теперь дам. Слава те господи, что мы так по-быстрому столковались! Пойдем, камрад, пошли, пан Мишке, пошли, пан Мишке!
1 Хорошо? А я ужасно себя чувствую (нем.).
2 Ужасно. Я устал. Ужасно устал. Я солдат. Я это знаю. Но я уже очень устал (нем.),
3 Очень устал, очень (нем.).
4 Да, да. Но это ничего не значит! Как вы поживаете, госпо дин Гульдан? (нем.)
5 Я вышел просто на прогулку (нем.).
6 Все ужасно (нем.).
7 Церковь. Христос и «Стояла Мать» (начальные слова молитвы).
13
А по дороге на запад две умученные женщины, видимо родственницы, может и сестры и обе наверняка вдовые, тащат деревянную тележку с грядками, горюют и плачутся, а с тележки у них все время что-то сваливается.
Пожилой мужчина заговаривает с ними: — Вы что, милые, горюете? Почему плачетесь? Откуда бежите и что с вами стряслось?
— Как нам не горевать, как не плакаться? Идем с востока на запад, война нас гонит. Немцы хату нашу разворотили. Сначала ее подпалили, козочка там у нас сгорела, а потом они все что ни есть укатали, с землей сровняли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Пока я был в костеле, в деревню вошла какая-то бесконечно длинная немецкая автоколонна, машины стояли настолько впритык, что между ними было не пробраться, там-сям жались кучками озябшие солдаты и о чем-то ворковали тихими, усталыми голосами. Если я где-то останавливался, меня тотчас же окрикивали: «Geweg!»2 Или все-
1 Спасибо (нем.).
2 Проходи! (нем.) го лишь: «Ab!» ! А в ином месте мне только рукой давали понять, чтоб я убирался.
Но я держал путь к мосту. До этого, правда, еще успел заскочить к Гульданам.— Имришко не воротился?
— Не воротился.
На мосту Гельмута я не нашел. Стоял там другой солдат. Я хотел спросить его о Гельмуте, но с ним нельзя было столковаться. Он только и твердил: — Geweg! — А потом: — Los, los!2
Неподалеку, под могучей разлапистой липой, которая еще спала, но в которой уже через несколько недель, а может, и дней проснутся вешние соки, были выстроены солдаты Мишке. Мишке стоял перед ними и вовсю разорялся. Но солдаты его слова не принимали всерьез, они улыбались, временами чему-то доже громко смеялись, а двое-трое просто-напросто гоготали.
Я поспешил к ним. Думал, найду между ними и Гельмута, но, как только я к ним подошел, Мишке обернулся, мельком меня оглядел, потом посмотрел на солдат, выставил вперед подбородок и сказал: «О mein Gott! Hier 1st лисп em Partisan!3 — On показал на меня.— Oder klein Teufel?4 Потом подошел ко мне, щелкнул меня пальцем по носу и сказал: Schmutzig!5
Солдаты опять загоготали.
Мишке схватил меня за плечо, другой рукой легонько поддал под зад, что должно было означать: проваливай отсюда.
5
А на другой день я узнал, что одного немецкого солдата на мосту сшибла машина. Некоторые утверждали, будто видели это, говорили, будто он сам бросился под машину.
— Сам? А почему? Когда это случилось?
— Вчера пополудни. Приблизительно в три.
— А который это был? Как звали его?
1 Прочь! (нем.)
2 Пошел, пошел! (нем.)
3 О бог мой! И здесь тоже партизан! (нем.)
4 Пли это маленький дьявол? (нем.)
5 Грязнуля! (нем.) — Немец, Солдат. Вроде бы Гельмут. Сам бросился иод машину. Бедный малый, видать, уж вдосталь нахлебался. И даже никто не заметил. Только на поверке углядели, что им одного не хватает.
— Не трепись! Там ведь сразу заместо него другого поставили.
— При чем тут другой? Я про того, что кинулся под машину.
— Так и я про него. Собственными глазами видел. Другие машины в лепешку его раскатали и разнесли на колесах.
И я еще долго потом, еще и в последующие дни, и дажо много позже, размышлял о том, над чем или почему эти Гельмутовы товарищи смеялись. Как могли они смеяться, когда погиб их товарищ? В самом ли деле они смеялись? Не казалось ли мне? Может, я не понял их смеха. Ведь и мой смех иные могут по-всякому истолковать. И Мишке смеялся. Возмущался чем-то, но нет-нет да и смеялся. А некоторые и вовсе громко, прямо-таки омерзительно, гоготали. Но даже и это не должно ничего означать. Часто я и сам смеялся лишь потому, что не хотел плакать, мне был противен собственный плач. Да и собственный смех. Смех ли то был? Смеялись они? Иной раз чужой смех трудно понять.
е
Почта работает. У почтарей работы невпроворот — приближается пасха. Хоть и война, а люди не забывают о добрых обычаях, некоторые думают уже о шибачке1, да и о том, что пора писать поздравления к пасхе, уверенность все Яле уверенность, вдруг на почте что не заладится, какой-нибудь почтальон ногу сломит или лодыжку вывихнет — кому тогда тащить вместо него почтовый мешок к железной дороге? А еще под самые праздники иной почтальон может выпить — люди-то в такое время щедрее и, уж коль есть чем, от души угощают: «Уж вы, пан почтальон, не отказывайтесь, выпейте! Если хотите, думайте про
1 Пасхальный обряд, при котором обливают друг друга водой и хлещут прутьями.
себя, что мы уже сжигаем Иуду1, ведь все равно его, подлеца, нужно будет сжигать! Выпейте! Чертовка, до того хороша, аж сама в горло лезет. Да и разве пили бы мы столько, кабы не пост? Наверняка и вы поститесь, а мы уж со страстной среды постимся. Только и знаем, что пьем. Если человек не ест, так хоть горло надо ему прополаскивать! Хлебните, утопите Иуду, чего нам волынить!» И почтарь не волынит, пьет, и, конечно же, если он не потерял под пасху почтовый мешок, то уж почтовую сумку может запросто потерять. А без сумки — какой из него почтарь?! Совсем готовенький, упившийся до посинения, форменная фиалка, а иной с перепою и вовсе очумелый, ходит он от одного к другому и всюду спрашивает: <<Послушайте, люди, не дурите, не знаете, где моя сумка?» — «Дружище, если думаешь, что у нас была твоя сумка, так лучше ее не ищи, была да сплыла».
Да ведь в такой сумке — письма, открытки, пасхальные поздравления. Денег в ней нет — а какой бы дурень стал таскать деньги в почтарской сумке? Иные думают, что в такой сумке бог весть что, оно так и есть, там все, а вот денег нету. Загляните-ка в сумку! Где она, эта сумка? Умные люди посылают пасхальные поздравления чуть загодя, зная или хотя бы предполагая, что в пасхальную неделю почти каждый второй почтарь может упиться.
Черт, куда подевалась сумка?!
7
Но пасха пока еще не настала, пасхальной недели и то еще нет, это просто мы так торопимся, все-то нам поскорей подавай. Маленькому Рудко уже не терпится хлестать прутиком, а старый Рудо малость уже обленился, наскучило ему и писательство, но все равно оба должны выдержать, оба должны немножко подождать.
Подожди, Рудко, потерпите, ребята! Возьми себя в руки, лоботряс, потерпите, бездельники!
1 Католический обряд, совершаемый в страстную субботу: жгут ивовые ветки, соль и проч.
8
Вильма вышла на улицу. Ей нужны были нитки, и она собралась в магазин.
На улице увидела почтальона. Подскочила к нему.— Для меня ничего, пан почтальон?
— Ничего, Вильмушка.— Почтальон покачал головой, потом поднял вверх палец.— Или погоди, погоди! Для Аг-нешки два письма.
Пока он рылся в сумке, Вильма терпеливо ждала, но, как только письма оказались у нее в руке, сразу же заторопилась, забыв про нитки и про магазин, стало ей невтерпеж и выслушивать обходительного да речистого почтальона — с минуту потоптавшись возле него, она кинулась к Агнешке.
Во дворе играла маленькая Зузка.
— Где мама? — спросила Вильма.
— В саду.
Вильма устремилась было в сад, но Агнешка, заметив ее, вышла к ней навстречу, за Агнешкой поплелась и мать.
— Агнешка, два! — Вильма протянула письма.— Ты должна оба нам прочитать!
Агнешка обрадовалась. Огляделась вокруг, подумав, верно, что ради двух писем можно бы и присесть.
Они пошли в кухню.
Вильма и мать садятся, Агнешка, чуть взбудораженная — она всегда нервничает, когда получает от Штефана письма,— не садится. Присеменила к ним и Зузка; прижавшись к притолоке кухонных дверей, открытых настежь, стоит и терпеливо ждет.
Первое письмо, написанное от руки, датировано 5 марта 1945 года. Но сейчас уже конец месяца. Письмо задержалось более чем на две недели. Штефан в нем сообщает, что он в Святом Кресте над Гроном и что все кругом уже в руках русских. «Фронт уже рядом. Я приехал сюда по служебному делу, но попасть назад теперь не могу. Все время слышна стрельба, но к ней я привык. Нынче либо завтра мимо нас все и пронесется, но по крайности все уже будет позади, и тогда скорей попаду домой, это точно. Есть мне нечего, удалось купить только пиво. Не можешь представить, как оно пришлось мне по вкусу после такого Долгого перерыва...»
Другое письмо напечатано на машинке. Агнешка открывает его бережно, чтобы не повредить даже конверта, но, прочитав первые слова, в ужасе леденеет.
«Уважаемая пани!
С глубоким прискорбием извещаем Вас, что Ваш муж и наш дорогой друг во время воздушного налета 6 марта 1945 года погиб в Святом Кресте над Гроном. Поскольку его останки по причине обстоятельств не могут быть перевезены, о чем весьма сожалеем, похоронили мы его на местном кладбище, а личные его вещи — кошелек, в котором 123 кроны, далее казенный пистолет, ремень и штык— сдали на хранение в жандармский участок.
Извините, что сообщаем Вам такую скорбную и безрадостную весть! Примите наше глубокое и искреннее соболезнование.
Урядн. Гозлар, собственноруч.».
Возможно ли такое? Правда ли это? Мать встает, выхватывает у Агнешки из рук письмо и тут же начинает причитать.
Агнешка таращит на нее глаза, все еще не сознавая, что случилось. И вдруг взвывает пе своим голосом, и ее уже невозможно унять.
В ильма вскакивает, подходит к ним и кладет руки обеим на плечи.
— Опомнитесь, ради бога! Погодите плакать, ну хоть минуточку! — Но вскорости и сама разражается рыданиями.
Маленькая Зузка глядит на них непонимающе. Никто ничего не объясняет ей. Она подбегает к матери, повисает у нее на юбке и закатывается жалобным-жалобным плачем.
Раздается крик и в горнице. Это проснулась маленькая Катаринка, а поскольку она самая маленькая и очень голодная, голос ее словно родничок, который насквозь промочил бы рубашонку младенцу Иисусу, будь он рядом.
Несчастные женщины! Матери безутешные, вдовы горькие! Ох, бедные сироты!
о
Еще в тот же день пришлось вызвать к Агнешке доктора. Сначала она все глаза проплакала, а затем навалилась на нее невозможная слабость, и ее непрерывно тошштло, но все равно ее с трудом удерживали в постели. Она все время порывалась ехать к Штефану.
— Нельзя тебе, Агнешка, ведь это бы тебя вконец извело!— говорила ей мать сквозь слезы.— Ну можешь ли ты, такая несчастная, больная и слабая, куда-то тащиться? Упадешь на дороге, и некому будет тебя даже поднять.
И доктор ее остерег: — Никуда, никуда, голубушка, даже думать нечего! Только бы еще больше натерпелись, и все попусту! За это время и фронт уже порядком продвинулся —- что ж вам теперь угодить в самое пекло? Надо справиться с горем, голубушка, ведь у вас малыши. Вам теперь о них надо думать, ради них себя поберечь. Ничего серьезного у вас нет, надо побыстрей оправиться и снова стать крепкой, даже крепче прежнего. Ведь о детях единственно вам теперь заботиться. Вы их мать, примите мои слова так, будто нам их сказал ваш муж1.
А ПОТОМ МАТЬ со слезами все это ей снова и снова втолковывала:— Агнешка, пан доктор плохого не посоветует, он умный человек, слушайся его. Я бы тебя одну никуда не пустила. Слыхала, что он говорил? Фронт, мол, уже близко. Образумься, Агнешка, подумай о детишках, об этих сиротах! Ведь и так хуже некуда. У тебя и молоко враз пропало. А Катинка-Катаринка, ой как она заливается! Неужто не слышишь? Как тебе пускаться в дорогу с такой-то крохой? Чем станешь кормить ее? Христарадничать, что ли, будешь? Ведь эта бедняжечка молока просит. С утра знай плачет и плачет, только маленько чаю и выпила. Выздоравливай. А в Гитлера уж точно кто-нибудь бомбу кинет. Покой снова будет. Будет покой у того, у кого есть он. А мы с Каткой и Зузкой сходим потом к Штефану, Агнешка, ведь это был и наш Штефан. Цветы возложим ему на могилу. Может, и ждать недолго. И пан доктор так сказал! А ты поправляйся. Ребятенок есть просит! Поправляйся, доченька моя!
10
А почта работает. Жизнь идет дальше. Пробежит несколько дней, и вот уже святая неделя. Словацкие почтари снуют по словацкой республике — она между тем поджалась, уменьшилась,— пыхтят и звякают велосипедными звоночками, тут письмо кинут, там открытку, выпьют с Каиафой1, поздороваются с Пилатом, подмигнут Иуде, и кажется им, что он мог бы быть священником или хотя бы причетником, помогут колокола завязать, чтоб не звонили до пасхи, умоются в ручье, затрещат трещотками и опять хлебнут, а когда вечером идут усталые, но довольные, с пустыми сумками домой, невзначай заприметят святого Юрая, «что по полю летает, землю отворяет, чтобы трава росла, фиалка синела. Возвеселитесь, бабоньки, уж мы вам красно лето несем, зеленое, розмариновое, сидит баба в коробе, дедо просит у ней: дай, баба, яичко...»
В деревне все оживленнее. То и дело проносятся мимо колонны машин, то вперед, то назад, потом снова вперед и снова назад. Фронт приближается. Иной раз какая-нибудь колонна задерживается в деревне, и тогда люди тревожно озираются по сторонам: — Чего они стоят здесь? Почему остановились? Будто их и без того мало! Или уж подступило? Стянулись сюда все и теперь начнут обороняться? Плохо дело. Если подымется буча, то и нам несдобровать.
— Схоронимся.
— Где?
— В лесу. Я еще осенью вырыл в лесу траншею, там и спрячемся.
— Этого не хватало! Дурак я, что ли? А дом? Дом все же не брошу. У меня на гумне траншея.
— Что в лесу, что на гумне — один черт! И я бы ушел в лес, да тут у меня масло.
— Одно хмасло?
— И сахар.
— Эх, братец, лишь бы оно у тебя в земле не испортилось!
1 Иудейский первосвященник, якобы судивший Христа. 420
— Откуда ты знаешь, что я его закопал?
— Ну знаю.
— Так лучше забудь! Еще маленько подожду, а на пасху подслащу себе кофей и хлеб маслом намажу.
— А мне намажешь?
— Там поглядим. А откуда ты об этом пронюхал? Послушай, парень, уж не прибрал ли ты все к рукам?
— Ступай погляди! А ждать станешь — узнать опоздаешь. Давай, братец, поторапливайся да гляди в оба. Беги-ка лучше выкапывай!
— А я ничего не закопал. Даже яму не вырыл. На кой ляд она мне? Ведь у меня новый амбар. Придет беда — в передние двери вбегу, а в задние выбегу.
— Слышь, ребята, много их, много немцев-то! В этом году, считай, будет лихая шибачка!
12
И немцы знают, что близится светлое воскресенье. Однажды пополудни стоит мастер у окна, глядит на улицу и вдруг несказанно пугается, прямо цепенеет от страха, а потом начинает бестолково метаться по горнице, размахивая руками: эх, самое время схорониться, только куда, и времени уже нет, и Вильму на произвол судьбы не оставишь.
— Ой, Вильма, плохо дело, сюда идет этот Миш... Миш... ну, этот рыжий!
— Какой рыжий?
— Мишке. Наверняка за мной идет. Может, кто на нашего Имро донес, выдал его.
И мастер хоть и норовит скрыться, но, растерявшись вконец, выскакивает во двор. Они чуть ли не сталкиваются в дверях. Мишке даже поправляет фуражку, чтобы ненароком не свалилась.— Aje, jeje, herr Guldan! Wie geht es Ihnen?l
Мастер, почти посиневший со страху, однако, поддакивает: — Danke! Gut, gut2.
1 Ах, господин Гульдан! Как поживаете? (нем.)
2 Спасибо! Хорошо, хорошо (нем.).
— Gut? — Мишке недовольно фыркает.— Aber ich fuhle mich schrecklich К
Мастер и бровью не ведет; не понимая почти ни единого слова, он лишь по лицу Мишке догадывается, что тот чем-то недоволен.
— Нехорошо? А в чем дело?
— Schrecklich. Ich bin mude. Schrecklich miide. Ich bin em Soldat. Ich weiss es. Aber ich bin schon sehr miide2.
— Ax вот что! Устал! Ясно, ясно, пан Мишке! А кто устал?
— Sehr miide, sehr3 устал.
— Значит, пан, пан Мишке устали?
— Ja, ja. Aber das macht nichts! Wie geht es Ihnen, Herr Guldan?4
— Конечно, пан Мишке. Понимаю. Я пана хорошо понимаю. Так-так, понимаю, конечно, уже понимаю. Я, в общем-то, хорошо себя чувствую.
— Ich mache nur einen Spaziergaiig5. Ходить! — Мишке и рукой показывает, что он всего лишь прогуливается.— Ходить und мой Kamerad Guldan пасха посетить.
— Меня посетить? Ja, пан Мишке, это со стороны пана очень мило! Вроде бы я и не заслуживаю.
— Ja, ja. Пасха посетить. Мой Kamerad Guldan. Alles ist schrecklich6. Фее. Пасха будешь посетить.
— Понимаю. И вижу. Пан очень душевный человек.
— Пасха. Kirche. Christus und Stabat Mater7. Пасха будет Kamerad Guldan посетить.
— Ну, ну, дело хорошее! И впрямь душевный человек!
— Und яйка?
— Яйка? Ах вот что, пану яиц надо! Вот оно что! Будут яйка, дам пану яйка! — Мастер в эту минуту готов был даже обнять его.— Я давеча дал, и теперь дам. Слава те господи, что мы так по-быстрому столковались! Пойдем, камрад, пошли, пан Мишке, пошли, пан Мишке!
1 Хорошо? А я ужасно себя чувствую (нем.).
2 Ужасно. Я устал. Ужасно устал. Я солдат. Я это знаю. Но я уже очень устал (нем.),
3 Очень устал, очень (нем.).
4 Да, да. Но это ничего не значит! Как вы поживаете, госпо дин Гульдан? (нем.)
5 Я вышел просто на прогулку (нем.).
6 Все ужасно (нем.).
7 Церковь. Христос и «Стояла Мать» (начальные слова молитвы).
13
А по дороге на запад две умученные женщины, видимо родственницы, может и сестры и обе наверняка вдовые, тащат деревянную тележку с грядками, горюют и плачутся, а с тележки у них все время что-то сваливается.
Пожилой мужчина заговаривает с ними: — Вы что, милые, горюете? Почему плачетесь? Откуда бежите и что с вами стряслось?
— Как нам не горевать, как не плакаться? Идем с востока на запад, война нас гонит. Немцы хату нашу разворотили. Сначала ее подпалили, козочка там у нас сгорела, а потом они все что ни есть укатали, с землей сровняли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75