А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Данло казалось почему-то, что если он увидит самую суть Ханумана, то поймет все о шайде и халле. Дождавшись, когда послушников поблизости не будет, он прошептал снова: — Хануман, не надо прислоняться головой ко льду. Лед, он даже сквозь мат холодный, холоднее воздуха.
Хануман, стуча зубами, проговорил:
— Мне… никогда еще… не было так холодно.
Данло огляделся. Почти все маты вокруг опустели, а те немногие ребята, которые могли их слышать, свернулись клубком, как собаки, и вроде бы спали.
— Я слишком много раз видел, как люди уходят, — чуть слышно произнес он. — И ты тоже уйдешь, если не…
— Нет! Я не уступлю!
— Но твоя жизнь — она стынет и угасает…
— Моя жизнь ничего не стоит, если я не проживу ее так, как должно!
— Но ты не умеешь выживать… на таком холоде.
— Значит, придется научиться.
Данло улыбнулся в темноте, сжимая холодный бамбуковый ствол флейты.
— Тогда продержись еще немного. Скоро настанет утро. Ночи ложной зимы короткие.
— Почему ты разговариваешь со мной? А вдруг тебя поймают?
— Я знаю, что разговаривать нельзя.
— Ты не такой, как все. — Хануман обвел рукой скрюченные фигуры других абитуриентов. — Посмотри только на них — спят в самую важную ночь своей жизни! Никто из них не стал бы так рисковать — ты не такой, как они.
Данло потрогал перо Агиры, вспомнив ночь своего посвящения.
— Трудно быть не таким, как все, правда?
— Сознавать себя, вот что трудно. Большинство людей не знают, кто они.
— Они точно блуждают в сарсаре, — согласился Данло. — Да, это трудно — видеть правду о себе. Кто я, если вдуматься? Или любой другой человек?
Хануман прокашлялся и засмеялся.
— Раз ты задаешь такой вопрос, значит, уже знаешь.
— Ничего я не знаю, если по правде.
— Это самое глубокое из всех знаний.
Тихо посмеиваясь, они обменялись понимающими взглядами, но затихли, услышав шаги послушника в десяти рядах позади себя. Дождавшись, когда он пройдет, Хануман подышал на руки и опять затрясся.
— Ты рискуешь жизнью ради того, чтобы поступить в Академию? — спросил Данло.
— Жизнью? Ну нет, я не столь близок к смерти, как тебе кажется.
— Ты проделал путешествие сюда, чтобы стать пилотом?
— Мне думается, что быть пилотом — моя судьба.
— Судьба?
— Я мечтал… — Данло помолчал и закончил: — Я всегда хотел стать пилотом.
— Я тоже. Постоянный контакт с компьютером, разрешенный пилотам, — это начало всего.
— Я не думал об этом в таком свете. — И Данло, глядя на созвездия Волка и Талло, добавил: — Я хочу стать пилотом, чтобы отправиться к центру Великого Круга и увидеть, халла вселенная или шайда.
Он закрыл глаза и нажал на веки холодными пальцами.
Как объяснить другому свою мечту увидеть вселенную, как она есть, и сказать «да» этой правде, как мужчина и как асария? Алалоям вообще запрещено делиться с другими людьми своими мечтами, снами или видениями — как же он может поведать Хануману, что мечтает стать асарией?
— Что такое «халла»? Ты все время повторяешь это слово.
Ветер, шуршащий между домами, пронял Данло, и он задрожал. Несмотря на испытываемое неудобство, ему нравился этот веющий в лицо холодок, пахнущий морем и свободой.
Как хорошо говорить глухой ночью с таким чутким новым другом! Как это волнует — обманывать бдительных послушников, не имея иного прикрытия, кроме ветра. Странность этого стояния коленями на колючем мате в обществе трех тысяч других полузамерзших мальчиков и девочек вдруг переполнила Данло, и он стал рассказывать Хануману о смерти своих родителей и о своем путешествии в Невернес. Данло пытался поведать ему о гармонии и красоте жизни, но простые алалойские понятия, переведенные на цивилизованный язык, казались наивными даже для его собственного слуха.
— Халла — это крик волка, зовущего своих братьев и сестер. И звезды, светящие ночью, когда солнце закатывается за горы, тоже халла. Халла, когда ветер ложной зимы прогоняет холод, и халла, когда холода приходят снова, чтобы животные не размножались чрезмерно. Халла… о благословенная халла!
Она так хрупка, когда пытаешься дать ей определение — это все равно что идти по морилке, мертвому льду. Чем больше в тебе веса, тем вернее, что он проломится. Халла есть, вот и все. Последнее время я думаю о ней, как о чем-то, что просто есть.
Хануман отвернулся от ветра, сдерживая кашель.
— Я никогда еще не встречал таких, как ты. Проделать тысячу миль по льду в поисках того, что ты называешь халлой — да еще в одиночку!
— Старый Отец предупреждал, что мне могут не поверить, если я расскажу об этом. Ты никому больше не скажешь?
— Конечно, нет. Но ты знай, что я тебе верю.
— Правда?
Хануман взглянул на белое перо у него в волосах.
— Вид у тебя в самом деле дикий. И взгляды тоже. Мне надо обдумать то, что ты сказал. Особенно насчет того, чтобы просто быть. Достаточно ли этого? Я всегда мечтал не быть, а стать.
— Стать… чем?
— Стать больше, чем я есть.
И Хануман скорчился в очередном припадке кашля, а Данло поднес к губам костяной мундштук флейты.
— Но, Хану, — сказал он, импульсивно изобретая это уменьшительное имя и трогая пылающий лоб товарища, — ты не становишься никем. Ты умираешь.
— Глупости, — прохрипел Хануман. — Пожалуйста, не говори так.
Потом голос изменил ему, а кашель стал накатывать волна за волной. Почему послушники или Бардо Справедливый, время от времени появлявшийся на площади, не заберут отсюда этого несчастного умирающего мальчика и не полечат его? Данло решил, что вступление в Орден сродни посвящению и, как всякий переход в новую жизнь, сопряжено с опасностью и возможностью смерти.
— Не поиграешь ли опять на флейте? — прошептал Хануман. — Я не могу больше говорить.
Данло облизнул губы и улыбнулся.
— Это успокаивает, да?
— Успокаивает? Наоборот — не дает покоя. Есть в твоей музыке что-то невыносимое для меня, но я почему-то должен ее слушать. Понимаешь?
И Данло заиграл, хотя из-за пересохшего рта делать это было трудно. Он уже в сотый раз облизывал губы, страдая от жажды. После утреннего кофе он ничего не пил, и язык превратился в кусок старой тюленьей кожи. Есть ему, конечно, тоже хотелось, даже живот сводило от голода, но жажда мучила его куда больше, а холод, сказать по правде, донимал еще больше, чем жажда. Жажда вскоре обещала перебороть все остальное. Но теперь, пока он играл, холод был особенно силен, словно промерзший мех, окутывающий все тело. Ветер холодил шею, мат леденил ноги. Пальцы шевелились с трудом, особенно безымянный и мизинец на правой руке: в детстве Данло обжег их о горючий камень, на них остались шрамы, и теперь они почти совсем онемели. Данло кое-как перебирал ими, а Хануман смотрел на него и слушал. На тонком лице Ханумана, в его глазах отражалось страдание, причиняемое то ли музыкой, то ли холодом. Данло играл этому страданию, все время думая о Старом Отце и «священной боли», которую тот так любил причинять другим. Сам Данло не находил радости в чужих страданиях, но понимал необходимость боли как стимулятора. «Через боль человек сознает жизнь», — говорят алалои. Жизнь — это боль, и если Хануману больно, значит, воля к жизни еще теплится в нем. Но чудо жизни — вещь тонкая, способная оборваться в любой момент. Данло видел, что Хануман умирает — долго ли еще воля и внутренний огонь будут поддерживать в нем жизнь?
Смерть — левая рука жизни, смерть — это халла, но Данло не хотелось, чтобы Хануман умер. Он отложил флейту и прошептал:
— Хану, держи руки за пазухой. Не надо дышать на них. Пальцы загребают холод из воздуха, понимаешь?
Хануман кивнул и сунул руки в свои широкие рукава. Он ничего не говорил, только кашлял, и его трясло все сильнее.
— Ты не создан для холода, Хану, верно?
Данло с мрачной улыбкой пощупал свой тонкий шерстяной хитон. Ветер усилился и гнал по площади колючие льдинки. Казалось что дрожат все, даже усталые послушники в своих белых куртках. Данло не сводил глаз с Ханумана. Хануман говорит мудро, и мужества ему не занимать, но в конце концов он всего лишь мальчик, необрезанный и не закаленный против испытаний сурового мира. Он слаб и болен, и скоро он уйдет на ту сторону. Данло смотрел на него и ждал, что это вот-вот случится. Он ждал и думал о пугающем, таинственном родстве, связавшем его жизнь с жизнью Ханумана. Всматриваясь в пышущее жаром лицо Ханумана, он, обеспокоенный таким оборотом своих мыслей, решил, что у них, должно быть, общий доффель.
Дух Ханумана определенно связан со снежной совой или какой-то другой разновидностью талло. И тогда, в эти самые глубокие и холодные часы ночи, когда ветер умирает и земля затихает перед рассветом, Данло услышал зов Агиры.
— Данло, Данло, — сказала вторая его половина. — Хануман твой брат по духу, и ты не должен позволить ему умереть.
Быстро, почти не раздумывая, Данло сбросил с себя хитон.
Он улыбнулся, и в его глазах читалось сознание суровой необходимости. Нагнувшись к Хануману, он натянул хитон через голову на его дрожащее тело и снова опустился на свой мат, голый и замерзший, сам удивляясь тому, что сделал.
Хануман, посмотрев на него, слабо улыбнулся и бессильно закрыл глаза. Данло, собрав близлежащие маты, построил над ним что-то вроде шалаша. Они и лишний хитон должны были хоть как-то уберечь Ханумана от ветра.
— Данло, Данло, нет ничего страшней холода, — прошептала ему Агира.
Данло стиснул кулаки, чтобы не дрожать, а Хануман впал в беспамятство и стал бредить. Веки у него трепетали, словно крылья мотылька, и потрескавшиеся, кровоточащие губы беззвучно шевелились. Потом он начал бормотать вслух:
— Нет, отец, нет. Нет, нет.
— Тише, Хану! — Данло оглядывался, боясь, не проснулся ли кто-то из абитуриентов. У алалоев запрещается тревожить сон других собственными сновидениями. Сон — это священное время, возвращение в естественное состояние, к истокам, питающим дух. Открыть свой сон — значит заразить чужой дух образами, которые следует хранить в тайне. Если не оберегать свои сновидения, души всех мужчин и женщин перемешаются, и безумие овладеет ими. — Проснись, Хану, если не можешь спать спокойно!
Но Хануман погряз в своих кошмарах. На лице у него выступил пот, и губы в ужасе лепетали:
— Отец, нет, нет, нет!
Данло, нагнувшись над ним, зажал рукой его рот.
— Ш-ш-ш, Хану! — Горячее дыхание Ханумана обжигало его холодную руку. — Успокойся, усни! Шанти, шанти, усни.
Он баюкал Ханумана на руке, продолжая зажимать ему рот.
Он боялся, что послушники услышат эти заглушенные крики, но ближайший дежурный стоял в пятидесяти ярдах от них, прислонясь к дереву ши, и ничего не слышал. Под шепот «Шанти, шанти, усни» Хануман наконец забылся глубоким сном. Когда он затих, Данло отпустил его и занял прежнюю позицию на своем мате. Повсюду на ледяной площади Лави страдали другие несчастные дети. Никогда еще Данло не чувствовал себя таким замерзшим, брошенным и одиноким.
Утром ветер окреп, и взошло солнце.
— Лура Савель, — прошептал Данло. — О благословенное солнце, скорее вырви ветру зубы. — Но солнце не спешило, и ветер по-прежнему обжигал холодом. Розовато-красное небо покрылось льдистыми перистыми облаками. Когда солнце еще не вышло из-за гор на востоке, Бардо Справедливый явился подсчитать ночные потери. Послушники начали сновать между рядами, пересчитывая абитуриентов. Большинство матов опустело, и на площади осталось всего тысяча двадцать два человека. Из них только тысяче двадцати суждено было продолжить конкурс, поскольку две девочки ночью замерзли насмерть.
Послушники так и нашли их на матах, будто уснувших.
Обнаружили они и кое-что другое. Группа послушников на коньках окружила Данло с Хануманом, и кто-то крикнул:
— Смотрите, этот мальчик голый!
Бардо пробрался к ним между рядами. Несмотря на свою толщину, по льду он ступал легко и грациозно. Он ткнул пальцем в Ханумана, полуприкрытого матами и еще не пришедшего в сознание.
— А на этом два хитона. Почему два? — Он повернулся к Данло, неодобрительно поджав ярко-красные губы. — Ты же голый, ей-богу — понимаешь меня, парень? Нагни голову, если понимаешь. Ты отдал этому мальчику свой хитон?
Данло кивнул. Он стоял согнувшись, его кожа белела в утреннем свете, и мускулы на спине и боках трепетали, как струны арфы. Он чувствовал себя хуже некуда под всеми этими взглядами.
— Невероятно! — пробасил Бардо. — Это надо записать — за всю свою бытность Мастером Наставником я ни разу не видел такого самопожертвования. Подумать только — снять с себя хитон и отдать другому! Зачем ты это сделал, мальчик? Ах да, извини — тебе ведь нельзя говорить. Какое самопожертвование — и какое безрассудство. Как ты располагаешь протянуть следующие сутки? На улице дьявольски холодно.
Данло молча смотрел на него. Что-то в его синих глазах, видимо, вызвало раздражение Бардо, и тот рявкнул:
— Не пяль на меня глаза, мальчик, это невежливо! Ну почему, почему я вынужден терпеть такое нахальство?
Данло продолжал смотреть — не на окаймленное черной бородой, исполненное жалости к себе лицо Бардо, а скорее сквозь него, в небо. Ти-миура халла, думал он, следуй за своей судьбой. Он смотрел в прекрасный небесный круг, на его облака и краски. Ти-миура халла.
Но Бардо, очевидно, принимал это безмолвный молитвенный взгляд за вызов.
— Экий нахал! — сказал он. — Знает кто-нибудь, как его зовут?
Послушник по имени Педар с важным видом сообщил:
— Я видел его в Ледовом Куполе — его зовут Данло Дикий.
— Не спускайте с этого дикаря глаз. Следите за ним — я сегодня обедаю в Хофгартене, поэтому всю ответственность возлагаю на вас. — Бардо переводил взгляд с Данло на Ханумана, бормоча себе под нос: — Нахал!
И Данло остался под бдительным наблюдением Педара Сади Саната. Он был старшим из послушников, дежуривших на площади, с острыми глазками на прыщавом лице. Он принадлежал к тем старшим послушникам, которым доставляло удовольствие издеваться над первогодками и абитуриентами.
Он пристально следил за Данло и Хануманом и порой острил, обращаясь к своим приятелям:
— Поглядите на ледяного мальчика! И как это он до сих пор не замерз? Может, он принял юф? Или другой наркотик? Поглядите на Данло Дикого!
Многие действительно подкатывали поближе, чтобы посмотреть. Вскоре известие о подвиге Данло разошлось по всей Борхе, и послушники, закончив свои утренние мыслительные упражнения, старались хотя бы ненадолго заглянуть на площадь Лави. Все они, мальчики и девочки, смеялись и показывали на Данло пальцами. Сотни коньков бороздили лед около него, высекая ледяные брызги. От пребывания в непривычной скрюченной позе все тело у Данло затекло. Ему хотелось разогнуться, распрямить застывшие ноги, но он никому не хотел показывать свой украшенный насечками член.
— Никогда еще не видела голых мальчиков! — хихикнула хорошенькая послушница. — Какие у него руки, спина, какие мускулы — он как статуя древнего бога!
Другая, постарше, желтоволосая кадетка-холистка, уже по-женски округлая, внимательно осмотрела Данло и заявила:
— Ну а я голых мальчиков видела, и этот самый Данло Дикий — великолепный экземпляр.
Многие абитуриенты со своих матов тоже смотрели на него.
Со временем несколько мастеров из Лара-Сига и Упплисы тоже пришли посмотреть, чем вызван такой переполох. Один из них, знаменитый мнемоник Томас Ран, сделал Педару выговор за его жестокость. Величественный мастер с благородным лицом и пышными серебряными волосами оправил складки своих серебристых одежд и сказал:
— Ты уже забыл, Педар, как сам поступал в послушники три года назад? Как тебя тогда звали — Педар Прыщавый? А теперь ты обвиняешь этого мальчика в том, что он ввел себе юф. Да, есть вещества, которые согревают кровь, но средства против гипотермии не существует. Он отдал свою одежду другому — тебе бы следовало похвалить его за это, а не дразнить.
В самом деле, многие зрители явно восхищались стойкостью и решимостью Данло.
— Он отдал свою одежду другу, — объяснял новоприбывшим то один, то другой послушник. — И провел так всю ночь, голый и холодный, как лед.
Педар, отогнав пару послушников, подошедших слишком близко, снял свою белую перчатку, нагнулся и пощупал спину Данло.
— Точно — как лед, — подтвердил он.
— А тот, другой мальчик?
— Этот горячий. — Педар потрогал щеку Ханумана. — У него жар. Сутки ни один из них точно не протянет.
— Похоже на то, — согласился с ним один из дежурных. — Сегодня будет снег — еще до вечера.
Небо действительно предвещало снег — Данло понял это, как только рассвело. В воздухе пахло влагой, и ветер не к добру переместился на юг. Потом он совсем утих, и облака стали сгущаться — их серебристые волокна неумолимо преображались в плотный свинцовый полог. Сырой холод, эеша-калет, окутывал мир. Данло часто по утрам чувствовал эту сырость перед снегопадом. Теперь, под этим низким серым небом, он снова испытывал полузабытые детские ощущения:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82