или нежелательное общение с иностранцами; или, хуже того, — валюта. Кем и чем непосредственно они заинтересовались, пока совершенно не ясно.
Леопольд сделал небольшую паузу и вдруг положил ладонь на локоть Никольскому.
— Хочу, чтобы вы наверное знали, Леонид Павлович. Я брал на себя одну только роль: хранителя талантливых работ и, в некоторой степени, роль филантропическую —помощи способным молодым художникам. Филантропическую, потому что меценатством такую помощь нельзя назвать из-за моих слишком мизерных возможностей. Ведь я жил на пенсию, очень небольшую, а эти картины оплачивал только тем, что получал за свои лекции. Вот чаевые, — весело вспомнил он, — дело другое, это были изрядные суммы! Но чаевые я тратил до копейки — на фламандцев, голландцев, кое-кого из французов и англичан, и было это давно!..
— Леопольд Михайлович, могли бы мне не говорить! —начал Никольский, но Леопольд нажал тихонько на его руку и сказал спокойно:
— Спасибо, я знаю. Но у вас должна быть убежденность… И у Веры… — Он посмотрел на Веру с таким страданием, что у Никольского дыхание перервалось на миг. — Убежденность, что ничего противозаконного… предосудительного не было и нет. Вас будут расспрашивать обо мне. Кто знает, чем все это кончится!..
Последняя фраза прозвучала зловеще, Вера принялась говорить что-то успокаивающее, а Никольский вслух задался вопросом: каким образом они смогут узнать, что картины принадлежат Леопольду Михайловичу? А если картины принадлежат ему — то есть Никольскому? Известно-то им, что перевозили Виктор и Никольский, — вот вам и версия?
— Ну-ну, не настолько они наивны, — возразил Леопольд. — Да и вы… не наивны. Вы это так, — и сами не верите, признавайтесь? Как вы говорили? — выйдут, так или иначе выйдут на меня. И тогда что-то, может, начнет проясняться…
Скорее всего, действительно следовало ожидать, что центром начавшихся событий станет Леопольд. Но пока что Никольский мог поздравлять и поздравлять себя — он выказывал поразительную догадливость, и недаром он был отличный преферансист — предвидел игру на несколько ходов вперед. «А вот увидите, — возьмутся за меня!» — сказал он Леопольду, и немного позже тому явилось первое подтверждение.
К тетушке заявился сынок — двоюродный братец Никольского — старший возрастом, и, между прочим, тоже Никольский, — то есть носил фамилию матери, потому, вероятно, что тетушкин муж получил в наследство еще с петровских времен плохую фамилию немцев, — из обитавших тогда в Лефортово и потом в течение двух столетий исправно поставлявших России военных врачей.
Славный братец — славный, так как пребывал в каком-то очень уж высоком аппарате и даже иногда выступал на каких-то очень уж высоких активах как представитель аппарата, о чем сообщалось разом во всех газетах, — братец накинулся на своего двоюродного, не успев поздороваться с матерью. Старший двоюродный попытался устроить младшему разбор по типу стандартных собраний общественности: производственное лицо, моральный облик, свободное от работы время, отношение к женщинам и к коллективу вообще. Младший хохотал и все предлагал хоть немножко выпить. Внезапно старшего прорвало, и он заорал по-кухонному. Брат же. его продолжал от души веселиться, и он не обратил внимания даже на то, что старший в грубой форме, недопустимой для нашего общежития и для достоинства наших граждан, предложил своему двоюродному брату немедленно убираться из этой квартиры, а старую женщину прекратить обманывать и эксплуатировать! Тут младший, поскольку обладал интересом к литературе и, несколько у же, к грамматике и фонетике, вопросил:
— "У" или "О"?
— Что-о?!? — обалдело завыл славный брат.
— Я имею в виду слово «эксплуатировать», — терпеливо стал разъяснять младший, — через "у" оно у тебя или через "о"? Видишь ли, товарищ Сталин всегда писал его через "о", и представь себе! — до сих пор продолжаются споры!
На этот раз грамматического спора не вышло: помешала матушка — она же тетушка.
— Совесть потерял, совесть совсем потерял! — заплакала она, и старший некоторое время вдумчиво слушал, стараясь понять, кто же именно потерял эту самую совесть? Однако дальнейшие причитания не оставили в этом вопросе неясности, поскольку вместе со словом совесть упомянулось слово мне рядом с глаголом третьего лица единственного числа и, главное, настоящего времени — дает, а так как глагол этот — переходный, то за ним последовало — деньги (денег, деньгам, мн. ч.). Ну, а славный сынок точно знал, что никогда своей мамаше денег не давал.
— Вы-ырас-тила! — причитала старушка. — Совесть-то, совесть-то где у тебя, а-а-а?
— «Совесть», — как бы вспоминая что-то, задумчиво произнес младший брат. — Как, тетя, вы сказали? Ах, «совесть»! Да, да! Существительное! — Он опять предался грамматическому анализу. — Помню, помню! Устаревшее понятие. Оно относится к тем временам, когда «ять» писали и твердый знак в конце слова после согласной. Так ведь реформу провели! «Ять» и твердый знак убрали — ну и «совесть» заодно, хоть она и с мягким!
— И не кричи тут! — неожиданно тетушка перешла в наступление. — Не прописан ты тут у меня — и не кричи! Нету такого права! Бессовестный!
Славный брат это понял: в самом деле, прописан он был в гигантской квартире, а вовсе не в этой комнате. Он поднялся, посмотрел в окно — не ушел ли его персональный шофер от машины — и стал натягивать пальто, кутать шею, и шапку — конечно же, из пресловутого пыжика! — стал надевать, и тут его опять прорвало:
— Ну, смотри!.. Ну, Леонид!.. Я с тобой!.. Ух, ва-ал-лютш!.. — Он остановился, смешался, зашипел, забормотал, разбрызгивая слюну, — и хлопнул дверью.
Вот как! Выплюнулось у братца — не успел проглотить: «валютчик»! Значит, вот почему не сразу тронули: тетушка-то — мама высокой птицы, и сначала с ним, с двоюродным братцем поговорили: кто он — ваш родственник? и как бы это — без неприятностей? конечно, конечно! вы ни при чем, ни-ни! но им-то мы займемся?.. С чем связано? — да как вам сказать… неясно пока… занимаемся… похоже, что причастен к валютным операциям — но между нами, без огласки! Конечно, конечно!
И братец, почуяв, что родственник бросил тень на славное его имя, помчался выяснить и что-то предупредить — а, может, заминать будет?!
Однако же не замялось. Вскоре вежливый шеф, усадив Никольского перед собой в гостевое кресло, стал вести разговор по душам: — Все ли в порядке с той работой, в Заалайске? — Вы же прекрасно знаете, что договор закрыт. — Да, да, совершенно верно… Не кажется ли вам, что мне бы следовало, гм, повысить вам ставку? — Ого! Разумеется, я бы не возражал! — Разумеется, разумеется… К сожалению, штатное расписание… Вы же знаете: денег не дают… — Тогда я не очень вас понимаю, к чему нам это обсуждать?.. — Да, видите ли… Вы, может быть, недовольны — э-э, я имею в виду, — условиями вообще?.. Вы специалист очень высокого класса, и вы можете испытывать… гм, неудовлетворение… Работа у нас не всегда интересна, не так ли? И если я вам буду предлагать экспертизу не вашего уровня, — а такой работы теперь появляется все больше и больше, вы, вероятно, станете возражать, но мне, знаете ли, придется со временем…
«Куда он клонит?» — пытался понять Никольский. И вдруг его осенило! Он резко подался к шефу, тут же решившись пойти ва-банк:
— Минутку! С вами беседовали обо мне?
Взгляд шефа заметался. Никольский встал.
— Скажите же: да или нет?
Шеф развел руками.
— В общем, я вам ничего не говорил… — тихо сказал он.
— Я вас понимаю: вам запрещено говорить. Так вот: дело это выеденного яйца не стоит! Не старайтесь от меня избавиться: согласитесь, что я полезный работник.
— У нас бывают закрытые договоры, вы же знаете, Леонид Павлович…
На шефа жалко было смотреть.
— Не беспокойтесь обо мне, я вам повторяю! — сказал Никольский твердо. — Я могу идти?
— Да, пожалуйста. И вот что: вы лучше не отлучайтесь с рабочего места. Я это в ваших интересах говорю, не обижайтесь.
— Хорошо, постараюсь.
Стал намечаться круг и около Веры. Пришел взволнованный Боря Хавкин и с порога задал вопрос: «Что случилось?» Борю, начал он тут же выкладывать, позвали зачем-то в отдел кадров института, в котором он сейчас преподавал на почасовой оплате, а в свое время учился вместе с Верой. Какой-то человек, явно не из института, спросил Борю про Веру — хорошо ли он ее знает? Боря ответил, что они — сокурсники и до сих пор дружат. Он подумал сперва, не хотят ли Веру принять на преподавательскую работу, подумал, что она подала, наверно, заявление, но ему об этом почему-то не сказала, и Боря даже собрался обидеться на нее. Но расспросы быстро съехали на темы, не имеющие никакого отношения к преподавательским качествам Веры. Человек интересовался, бывает ли Боря у нее дома? А кто у нее бывает еще? Что эти компании — часто ли собираются? И о чем же беседуют? Кроме стихов и пения — что же еще? Живопись? Это интересно! Там есть много картин — откуда они у нее? А кроме как от родителей — еще откуда? Не знаете… Понятно… Скажите, а на какие средства она живет? Тоже не знаете… «Простите, — спросил в свою очередь Боря, — а вы кто? С кем беседую?» Человек ответил: «Оперативный работник». И предложил Боре сесть и не торопясь написать все, что он знает про Веру и ее окружение. «Это что — допрос? —догадался спросить Боря. — Я что — обязан писать? Или я имею право не писать? Вы мне, пожалуйста, объясните». — «Пожалуйста. Можете и не писать сейчас. Но и мы можем вызвать вас повесткой, и тогда вам все равно придется. В обязательном порядке». — «Куда вызвать?» — «Как —куда? — удивился человек. — В прокуратуру».
Боря замолчал.
— И что? — спросила Вера.
— Не стал писать. — Боря вздохнул. — Пусть вызывают. Не очень я много лишнего наболтал, а? — спросил он с надеждой.
— Послушайте, Борис, — сказал Леопольд, — у вас нет никакого повода себя казнить. Вы нам рассказывали… как будто с чувством вины. Это совершенно ни к чему!
— Вот-вот, постоянное чувство вины! — с облегчением подтвердил Боря. — Словно я Иуда, ей-Богу!
— Как же они до тебя добрались, вот что интересно! —вслух размышляла Вера.
— Очень просто: Шурик сказал, — ответил Боря. — Я с ним столкнулся буквально в дверях, когда шел в кадры. Я еще обратил внимание, что он мимо шмыгнул — ну, может, не заметил, — знаешь сама, в институте с каждым по десять раз на день встречаешься, забываешь, с кем сегодня здоровался, а с кем нет. Так потом я понял, что его вызывали передо мной.
— Кто он — этот Шурик? — спросил Леопольд.
— Он тоже наш однокурсник. А сейчас — замдекана, — пояснил Боря. — Уж он-то понарассказал!
— Что это он мог рассказать? — с неожиданным вызовом сказала Вера.
— А что ему захотелось. Он же здесь бывал. К сожалению, — ответил Боря.
— Он неплохой парень! — заступилась Вера за Шурика. Когда-то в студенческие времена и Шурик, и Боря соревновались в ухаживаниях за Верой.
— Он был неплохой парень. Потом стал комсоргом, потом секретарем, потом вошел в партбюро, потом стал замдекана, — перечислил Боря.
— Ну и что из этого? — наскакивала Вера.
Грозившая продолжиться и дальше, эта бессмысленная перепалка была прервана появлением Никольского, которому Вера позвонила вскоре после прихода Бори Хавкина. Вкратце Никольскому повторили рассказанное только что. Он тоже заинтересовался Шуриком, — в частности, спросил он, многих ли из тех, кто бывал в Прибежище, Шурик знал? Выяснилось, что многих, а, например, Славика это он привел сюда в первый раз.
— Славика, дорогого Славика с телевидения! — восторженно вскричал Никольский, как будто узнал приятные вести про закадычного друга. — Поздравляю, Леопольд Михайлович! Вот мы и до вас добрались!
— Почему? Почему? — Вера вскинулась, готовая опровергнуть все, что ни будет сказано.
— А потому! — жестко отвечал Никольский. — Когда в тот раз, впервые, Арон и Леопольд Михайлович сюда пришли, кто был у тебя еще? Ну-ка, листочек бумаги есть? Давайте вспоминать.
Вспомнили всех. Вспомнили и скандал, которым закончился тот вечер. Славик с какой-то девкой, поэт Пребылов, чета кандидатов, Карменсита со своим Хозе — чего было ожидать от этой публики?..
— Жаль, что Арона могут замешать, — сказал Леопольд.
— Да уж!.. Пребылов постарается! — пророчествовал Никольский. И не удержался, чтобы не сказать Вере: — Поэт! Телевидение! И чего им было сюда таскаться!..
— Прошу вас, Леонид Павлович, — настойчивым тоном остановил его Леопольд.
— Простите. Извини, Вера. Больно уж дрянно все это выглядит. — И он сменил тему: — Слушайте, вы такой анекдот еще не знаете? Осматривал Никита новые дома. Входит он в совмещенный санузел…
XXXIII
За событиями последних недель само собою забылось, что еще у подъезда «Националя» решили возобновить собрания — по примеру весенних, всем памятных вечеров. Прошел, однако, месяц, подходил к концу другой, и жизнь звала отдавать ей то, что было положено ей отдавать, какие бы силы ни стремились отвратить людей от привычного и желанного ее хода. Для встреч назначили вторую и последнюю пятницы месяца. Что же касается места сбора, то над этим пришлось поразмыслить. К Прибежищу не хотелось привлекать чрезмерного внимания. Но, с другой стороны, с чего бы это бояться? И потом, как можно было судить, они если еще не успели, то в любой момент могли узнать завсегдатаев этого дома. А кроме того, — волнуясь и краснея, сказал милый Толик, когда его предупредили о слежке за домом, — это будет настоящее предательство, если друзья станут реже здесь бывать! — за что Вера звонко чмокнула Толика в щеку… Квартиру Леопольда тоже не следовало обходить, потому что, во-первых, там жил Финкельмайер, и нужно было его иногда навещать и устраивать ему нечто вроде встряски, чтобы он в своем одиночестве не превратился в иссохшую мумию; а во-вторых, Леопольд, как хозяин, должен был появляться в своей комнате перед оком соседей и, значит, милиции и тем подтверждать свои права на прописку. Остановились на том, что напрашивалось: чередовать собрания — одно устраивать в Прибежище, одно — у Леопольда.
Темой первого из вечеров Леопольд избрал «русский авангард». Положив перед собою стопку репродукций и фотографий, начал он с Врубеля и мало кому известного Чюрлёниса, а спустя часа полтора шла речь уже о художниках, чьи работы хранились теперь в Прибежище и были выставлены на этот вечер для обозрения. С чьей-то легкой руки эта первая встреча в Прибежище получила кличку «От Березова до Лианозова» — так как, объясняя идеи авангарда, Леопольд сопоставлял живопись начала века с живописью передвижников и упомянул по какому-то поводу суриковского «Меньшикова в Березове», и в конце вечера вышел шумный спор о «лианозовцах», которых сам Хрущев, а за ним вся общественность подвергли осуждению.
В следующий раз, уже в своей комнате, Леопольд поставил себе задачей проследить, как менялось отношение художников к обнаженной натуре. Вдоль длинного пенала комнаты — у стен, на полу, на кровати, на столе и стульях расположились десятки изображений — черно-белых и сияющих телесной розоватостью: античные фрески; итальянцы Возрождения, начиная с ботичеллевской «Афродиты»; аскетичные средневековые немцы; романтики и классицисты; конечно же, Ренуар; рисунки Пикассо, скульптура Майоля, Родена и Мура; появилась и «Обнаженная» Фалька — опять-таки разруганная недавно прессой; и наконец, под общие возгласы одобрения, представлены были собравшимся работы любимого всеми Толика — его бесконечная серия «Балет» (пастель, уголь, сепия, акварель на цветной бумаге). Рассуждая о выразительных достоинствах его работ, Леопольд брал в руки лист за листом, обращался то и дело к автору, и постепенно стеснительный Толик оказался вовлеченным в диалог. Не замечая явных провокаций, он бурно отстаивал вполне очевидные истины, при этом, однако, с таким жаром и вдохновением говорил о линии — женского тела! — и о колорите — женского тела! — что, когда он в сердцах воскликнул: «Эх, нет у меня натурщицы! Мне бы — натурщицу, мне так нужно работать с натурщицей!» — Вера вдруг с бесовским отчаянием хлопнула себя по коленкам:
— Толик! Ой, пропадать! Сколько сеансов выдержу — приходи! К черту условности! Правда же?!
В ответ закричали, зааплодировали, с хохотом было предложено выпить по этому поводу; и Боря Хавкин кинулся за дверь — успеть в угловой магазин до закрытия. Толик стоял счастливый, Леопольд из груды балетной серии выбирал отдельные листы и ставил их поверх Венер, Психей, Вирсавий и Олимпий. Скоро вся комната оказалась заполненной листами Толика, и тогда сквозь сизую пелену сигаретного дыма — накурили нещадно! — увиделось всем: да это же прекрасно!.. И кто-то так и сказал: «Послушайте, это — прекрасно!..» И все умолкли. И тут же вздрогнули разом — от крепкого стука в дверь.
О вечная, непостижимая загадка искусства!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Леопольд сделал небольшую паузу и вдруг положил ладонь на локоть Никольскому.
— Хочу, чтобы вы наверное знали, Леонид Павлович. Я брал на себя одну только роль: хранителя талантливых работ и, в некоторой степени, роль филантропическую —помощи способным молодым художникам. Филантропическую, потому что меценатством такую помощь нельзя назвать из-за моих слишком мизерных возможностей. Ведь я жил на пенсию, очень небольшую, а эти картины оплачивал только тем, что получал за свои лекции. Вот чаевые, — весело вспомнил он, — дело другое, это были изрядные суммы! Но чаевые я тратил до копейки — на фламандцев, голландцев, кое-кого из французов и англичан, и было это давно!..
— Леопольд Михайлович, могли бы мне не говорить! —начал Никольский, но Леопольд нажал тихонько на его руку и сказал спокойно:
— Спасибо, я знаю. Но у вас должна быть убежденность… И у Веры… — Он посмотрел на Веру с таким страданием, что у Никольского дыхание перервалось на миг. — Убежденность, что ничего противозаконного… предосудительного не было и нет. Вас будут расспрашивать обо мне. Кто знает, чем все это кончится!..
Последняя фраза прозвучала зловеще, Вера принялась говорить что-то успокаивающее, а Никольский вслух задался вопросом: каким образом они смогут узнать, что картины принадлежат Леопольду Михайловичу? А если картины принадлежат ему — то есть Никольскому? Известно-то им, что перевозили Виктор и Никольский, — вот вам и версия?
— Ну-ну, не настолько они наивны, — возразил Леопольд. — Да и вы… не наивны. Вы это так, — и сами не верите, признавайтесь? Как вы говорили? — выйдут, так или иначе выйдут на меня. И тогда что-то, может, начнет проясняться…
Скорее всего, действительно следовало ожидать, что центром начавшихся событий станет Леопольд. Но пока что Никольский мог поздравлять и поздравлять себя — он выказывал поразительную догадливость, и недаром он был отличный преферансист — предвидел игру на несколько ходов вперед. «А вот увидите, — возьмутся за меня!» — сказал он Леопольду, и немного позже тому явилось первое подтверждение.
К тетушке заявился сынок — двоюродный братец Никольского — старший возрастом, и, между прочим, тоже Никольский, — то есть носил фамилию матери, потому, вероятно, что тетушкин муж получил в наследство еще с петровских времен плохую фамилию немцев, — из обитавших тогда в Лефортово и потом в течение двух столетий исправно поставлявших России военных врачей.
Славный братец — славный, так как пребывал в каком-то очень уж высоком аппарате и даже иногда выступал на каких-то очень уж высоких активах как представитель аппарата, о чем сообщалось разом во всех газетах, — братец накинулся на своего двоюродного, не успев поздороваться с матерью. Старший двоюродный попытался устроить младшему разбор по типу стандартных собраний общественности: производственное лицо, моральный облик, свободное от работы время, отношение к женщинам и к коллективу вообще. Младший хохотал и все предлагал хоть немножко выпить. Внезапно старшего прорвало, и он заорал по-кухонному. Брат же. его продолжал от души веселиться, и он не обратил внимания даже на то, что старший в грубой форме, недопустимой для нашего общежития и для достоинства наших граждан, предложил своему двоюродному брату немедленно убираться из этой квартиры, а старую женщину прекратить обманывать и эксплуатировать! Тут младший, поскольку обладал интересом к литературе и, несколько у же, к грамматике и фонетике, вопросил:
— "У" или "О"?
— Что-о?!? — обалдело завыл славный брат.
— Я имею в виду слово «эксплуатировать», — терпеливо стал разъяснять младший, — через "у" оно у тебя или через "о"? Видишь ли, товарищ Сталин всегда писал его через "о", и представь себе! — до сих пор продолжаются споры!
На этот раз грамматического спора не вышло: помешала матушка — она же тетушка.
— Совесть потерял, совесть совсем потерял! — заплакала она, и старший некоторое время вдумчиво слушал, стараясь понять, кто же именно потерял эту самую совесть? Однако дальнейшие причитания не оставили в этом вопросе неясности, поскольку вместе со словом совесть упомянулось слово мне рядом с глаголом третьего лица единственного числа и, главное, настоящего времени — дает, а так как глагол этот — переходный, то за ним последовало — деньги (денег, деньгам, мн. ч.). Ну, а славный сынок точно знал, что никогда своей мамаше денег не давал.
— Вы-ырас-тила! — причитала старушка. — Совесть-то, совесть-то где у тебя, а-а-а?
— «Совесть», — как бы вспоминая что-то, задумчиво произнес младший брат. — Как, тетя, вы сказали? Ах, «совесть»! Да, да! Существительное! — Он опять предался грамматическому анализу. — Помню, помню! Устаревшее понятие. Оно относится к тем временам, когда «ять» писали и твердый знак в конце слова после согласной. Так ведь реформу провели! «Ять» и твердый знак убрали — ну и «совесть» заодно, хоть она и с мягким!
— И не кричи тут! — неожиданно тетушка перешла в наступление. — Не прописан ты тут у меня — и не кричи! Нету такого права! Бессовестный!
Славный брат это понял: в самом деле, прописан он был в гигантской квартире, а вовсе не в этой комнате. Он поднялся, посмотрел в окно — не ушел ли его персональный шофер от машины — и стал натягивать пальто, кутать шею, и шапку — конечно же, из пресловутого пыжика! — стал надевать, и тут его опять прорвало:
— Ну, смотри!.. Ну, Леонид!.. Я с тобой!.. Ух, ва-ал-лютш!.. — Он остановился, смешался, зашипел, забормотал, разбрызгивая слюну, — и хлопнул дверью.
Вот как! Выплюнулось у братца — не успел проглотить: «валютчик»! Значит, вот почему не сразу тронули: тетушка-то — мама высокой птицы, и сначала с ним, с двоюродным братцем поговорили: кто он — ваш родственник? и как бы это — без неприятностей? конечно, конечно! вы ни при чем, ни-ни! но им-то мы займемся?.. С чем связано? — да как вам сказать… неясно пока… занимаемся… похоже, что причастен к валютным операциям — но между нами, без огласки! Конечно, конечно!
И братец, почуяв, что родственник бросил тень на славное его имя, помчался выяснить и что-то предупредить — а, может, заминать будет?!
Однако же не замялось. Вскоре вежливый шеф, усадив Никольского перед собой в гостевое кресло, стал вести разговор по душам: — Все ли в порядке с той работой, в Заалайске? — Вы же прекрасно знаете, что договор закрыт. — Да, да, совершенно верно… Не кажется ли вам, что мне бы следовало, гм, повысить вам ставку? — Ого! Разумеется, я бы не возражал! — Разумеется, разумеется… К сожалению, штатное расписание… Вы же знаете: денег не дают… — Тогда я не очень вас понимаю, к чему нам это обсуждать?.. — Да, видите ли… Вы, может быть, недовольны — э-э, я имею в виду, — условиями вообще?.. Вы специалист очень высокого класса, и вы можете испытывать… гм, неудовлетворение… Работа у нас не всегда интересна, не так ли? И если я вам буду предлагать экспертизу не вашего уровня, — а такой работы теперь появляется все больше и больше, вы, вероятно, станете возражать, но мне, знаете ли, придется со временем…
«Куда он клонит?» — пытался понять Никольский. И вдруг его осенило! Он резко подался к шефу, тут же решившись пойти ва-банк:
— Минутку! С вами беседовали обо мне?
Взгляд шефа заметался. Никольский встал.
— Скажите же: да или нет?
Шеф развел руками.
— В общем, я вам ничего не говорил… — тихо сказал он.
— Я вас понимаю: вам запрещено говорить. Так вот: дело это выеденного яйца не стоит! Не старайтесь от меня избавиться: согласитесь, что я полезный работник.
— У нас бывают закрытые договоры, вы же знаете, Леонид Павлович…
На шефа жалко было смотреть.
— Не беспокойтесь обо мне, я вам повторяю! — сказал Никольский твердо. — Я могу идти?
— Да, пожалуйста. И вот что: вы лучше не отлучайтесь с рабочего места. Я это в ваших интересах говорю, не обижайтесь.
— Хорошо, постараюсь.
Стал намечаться круг и около Веры. Пришел взволнованный Боря Хавкин и с порога задал вопрос: «Что случилось?» Борю, начал он тут же выкладывать, позвали зачем-то в отдел кадров института, в котором он сейчас преподавал на почасовой оплате, а в свое время учился вместе с Верой. Какой-то человек, явно не из института, спросил Борю про Веру — хорошо ли он ее знает? Боря ответил, что они — сокурсники и до сих пор дружат. Он подумал сперва, не хотят ли Веру принять на преподавательскую работу, подумал, что она подала, наверно, заявление, но ему об этом почему-то не сказала, и Боря даже собрался обидеться на нее. Но расспросы быстро съехали на темы, не имеющие никакого отношения к преподавательским качествам Веры. Человек интересовался, бывает ли Боря у нее дома? А кто у нее бывает еще? Что эти компании — часто ли собираются? И о чем же беседуют? Кроме стихов и пения — что же еще? Живопись? Это интересно! Там есть много картин — откуда они у нее? А кроме как от родителей — еще откуда? Не знаете… Понятно… Скажите, а на какие средства она живет? Тоже не знаете… «Простите, — спросил в свою очередь Боря, — а вы кто? С кем беседую?» Человек ответил: «Оперативный работник». И предложил Боре сесть и не торопясь написать все, что он знает про Веру и ее окружение. «Это что — допрос? —догадался спросить Боря. — Я что — обязан писать? Или я имею право не писать? Вы мне, пожалуйста, объясните». — «Пожалуйста. Можете и не писать сейчас. Но и мы можем вызвать вас повесткой, и тогда вам все равно придется. В обязательном порядке». — «Куда вызвать?» — «Как —куда? — удивился человек. — В прокуратуру».
Боря замолчал.
— И что? — спросила Вера.
— Не стал писать. — Боря вздохнул. — Пусть вызывают. Не очень я много лишнего наболтал, а? — спросил он с надеждой.
— Послушайте, Борис, — сказал Леопольд, — у вас нет никакого повода себя казнить. Вы нам рассказывали… как будто с чувством вины. Это совершенно ни к чему!
— Вот-вот, постоянное чувство вины! — с облегчением подтвердил Боря. — Словно я Иуда, ей-Богу!
— Как же они до тебя добрались, вот что интересно! —вслух размышляла Вера.
— Очень просто: Шурик сказал, — ответил Боря. — Я с ним столкнулся буквально в дверях, когда шел в кадры. Я еще обратил внимание, что он мимо шмыгнул — ну, может, не заметил, — знаешь сама, в институте с каждым по десять раз на день встречаешься, забываешь, с кем сегодня здоровался, а с кем нет. Так потом я понял, что его вызывали передо мной.
— Кто он — этот Шурик? — спросил Леопольд.
— Он тоже наш однокурсник. А сейчас — замдекана, — пояснил Боря. — Уж он-то понарассказал!
— Что это он мог рассказать? — с неожиданным вызовом сказала Вера.
— А что ему захотелось. Он же здесь бывал. К сожалению, — ответил Боря.
— Он неплохой парень! — заступилась Вера за Шурика. Когда-то в студенческие времена и Шурик, и Боря соревновались в ухаживаниях за Верой.
— Он был неплохой парень. Потом стал комсоргом, потом секретарем, потом вошел в партбюро, потом стал замдекана, — перечислил Боря.
— Ну и что из этого? — наскакивала Вера.
Грозившая продолжиться и дальше, эта бессмысленная перепалка была прервана появлением Никольского, которому Вера позвонила вскоре после прихода Бори Хавкина. Вкратце Никольскому повторили рассказанное только что. Он тоже заинтересовался Шуриком, — в частности, спросил он, многих ли из тех, кто бывал в Прибежище, Шурик знал? Выяснилось, что многих, а, например, Славика это он привел сюда в первый раз.
— Славика, дорогого Славика с телевидения! — восторженно вскричал Никольский, как будто узнал приятные вести про закадычного друга. — Поздравляю, Леопольд Михайлович! Вот мы и до вас добрались!
— Почему? Почему? — Вера вскинулась, готовая опровергнуть все, что ни будет сказано.
— А потому! — жестко отвечал Никольский. — Когда в тот раз, впервые, Арон и Леопольд Михайлович сюда пришли, кто был у тебя еще? Ну-ка, листочек бумаги есть? Давайте вспоминать.
Вспомнили всех. Вспомнили и скандал, которым закончился тот вечер. Славик с какой-то девкой, поэт Пребылов, чета кандидатов, Карменсита со своим Хозе — чего было ожидать от этой публики?..
— Жаль, что Арона могут замешать, — сказал Леопольд.
— Да уж!.. Пребылов постарается! — пророчествовал Никольский. И не удержался, чтобы не сказать Вере: — Поэт! Телевидение! И чего им было сюда таскаться!..
— Прошу вас, Леонид Павлович, — настойчивым тоном остановил его Леопольд.
— Простите. Извини, Вера. Больно уж дрянно все это выглядит. — И он сменил тему: — Слушайте, вы такой анекдот еще не знаете? Осматривал Никита новые дома. Входит он в совмещенный санузел…
XXXIII
За событиями последних недель само собою забылось, что еще у подъезда «Националя» решили возобновить собрания — по примеру весенних, всем памятных вечеров. Прошел, однако, месяц, подходил к концу другой, и жизнь звала отдавать ей то, что было положено ей отдавать, какие бы силы ни стремились отвратить людей от привычного и желанного ее хода. Для встреч назначили вторую и последнюю пятницы месяца. Что же касается места сбора, то над этим пришлось поразмыслить. К Прибежищу не хотелось привлекать чрезмерного внимания. Но, с другой стороны, с чего бы это бояться? И потом, как можно было судить, они если еще не успели, то в любой момент могли узнать завсегдатаев этого дома. А кроме того, — волнуясь и краснея, сказал милый Толик, когда его предупредили о слежке за домом, — это будет настоящее предательство, если друзья станут реже здесь бывать! — за что Вера звонко чмокнула Толика в щеку… Квартиру Леопольда тоже не следовало обходить, потому что, во-первых, там жил Финкельмайер, и нужно было его иногда навещать и устраивать ему нечто вроде встряски, чтобы он в своем одиночестве не превратился в иссохшую мумию; а во-вторых, Леопольд, как хозяин, должен был появляться в своей комнате перед оком соседей и, значит, милиции и тем подтверждать свои права на прописку. Остановились на том, что напрашивалось: чередовать собрания — одно устраивать в Прибежище, одно — у Леопольда.
Темой первого из вечеров Леопольд избрал «русский авангард». Положив перед собою стопку репродукций и фотографий, начал он с Врубеля и мало кому известного Чюрлёниса, а спустя часа полтора шла речь уже о художниках, чьи работы хранились теперь в Прибежище и были выставлены на этот вечер для обозрения. С чьей-то легкой руки эта первая встреча в Прибежище получила кличку «От Березова до Лианозова» — так как, объясняя идеи авангарда, Леопольд сопоставлял живопись начала века с живописью передвижников и упомянул по какому-то поводу суриковского «Меньшикова в Березове», и в конце вечера вышел шумный спор о «лианозовцах», которых сам Хрущев, а за ним вся общественность подвергли осуждению.
В следующий раз, уже в своей комнате, Леопольд поставил себе задачей проследить, как менялось отношение художников к обнаженной натуре. Вдоль длинного пенала комнаты — у стен, на полу, на кровати, на столе и стульях расположились десятки изображений — черно-белых и сияющих телесной розоватостью: античные фрески; итальянцы Возрождения, начиная с ботичеллевской «Афродиты»; аскетичные средневековые немцы; романтики и классицисты; конечно же, Ренуар; рисунки Пикассо, скульптура Майоля, Родена и Мура; появилась и «Обнаженная» Фалька — опять-таки разруганная недавно прессой; и наконец, под общие возгласы одобрения, представлены были собравшимся работы любимого всеми Толика — его бесконечная серия «Балет» (пастель, уголь, сепия, акварель на цветной бумаге). Рассуждая о выразительных достоинствах его работ, Леопольд брал в руки лист за листом, обращался то и дело к автору, и постепенно стеснительный Толик оказался вовлеченным в диалог. Не замечая явных провокаций, он бурно отстаивал вполне очевидные истины, при этом, однако, с таким жаром и вдохновением говорил о линии — женского тела! — и о колорите — женского тела! — что, когда он в сердцах воскликнул: «Эх, нет у меня натурщицы! Мне бы — натурщицу, мне так нужно работать с натурщицей!» — Вера вдруг с бесовским отчаянием хлопнула себя по коленкам:
— Толик! Ой, пропадать! Сколько сеансов выдержу — приходи! К черту условности! Правда же?!
В ответ закричали, зааплодировали, с хохотом было предложено выпить по этому поводу; и Боря Хавкин кинулся за дверь — успеть в угловой магазин до закрытия. Толик стоял счастливый, Леопольд из груды балетной серии выбирал отдельные листы и ставил их поверх Венер, Психей, Вирсавий и Олимпий. Скоро вся комната оказалась заполненной листами Толика, и тогда сквозь сизую пелену сигаретного дыма — накурили нещадно! — увиделось всем: да это же прекрасно!.. И кто-то так и сказал: «Послушайте, это — прекрасно!..» И все умолкли. И тут же вздрогнули разом — от крепкого стука в дверь.
О вечная, непостижимая загадка искусства!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59