Разобраться в происходящем он был бессилен. Раньше, собираясь уволиться, Финкельмайер отдавал себе отчет в том, что не сможет часто появляться в Заалайске и видеться с Данутой. Рассчитывал он, правда, сразу же, пока денег много, побывать там разок-другой, и еще рассчитывал на Манакина: скорее всего, та или другая редакция не однажды захочет напечатать стихи первого тонгорского поэта и будет посылать Финкельмайера встречаться с ним. Но вот стараниями Никольского появилась Данута в Москве, и проблема исчезла: Арон может видеть Дануту хоть каждый день. А это была уже другая проблема: какими станут у них отношения здесь? И есть ли у него сейчас право на ее любовь? Там, в Заалайске, когда он перевез Дануту и ее покойную сестру, спасая их от гибели, все выглядело иначе: он был избавителем, защитником, другом, братом и, наконец, мужчиной — просто мужчиной, который по понятиям всего тамошнего окружения у женщины должен быть — хотя бы для того, чтобы любой встречный остерегся хвататься жадной лапой за кофточку и грязными сапогами лазить через порог. Они все равно хватались и лезли, и покоя Дануте не было, и однажды Арон столкнулся с двумя. Когда он был уже избит до полусмерти, и они пытались затолкнуть его в разрытую канаву, ему удалось поднять кусок газовой трубы и из последней, отчаянной мочи с безумною злобой ударить перед собой, по озверелым мордам. Он был вознагражден потом: три дня лежал у Дануты, и на третью ночь, когда он приник благодарно к ее коленям, она не высвободилась, не отошла и впервые осталась с ним. Их затеплившаяся любовь и родилась, наверно, из благодарности, из жалости — кто знает, как перемешаны бывают жалость, любовь, благодарность?.. Одиноким, несчастным, пригревшим и спасшим друг друга — разве не следует им полюбить, чтобы дать благодарности высшее выражение?..
А что ожидало любовь эту здесь, в Москве? Рядом была семья, и он знал, что близость ее будет его самого и Дануту всегда тяготить. И кем она станет — просто любовницей, чтобы его принимать, когда он захочет? — в квартире Никольского! значась женою Никольского, пусть и фиктивной! И он же, Никольский, — это ясно Арону и видно — конечно же, видно! — Дануте, влюблен в нее, и должен Арон признать, что ведет себя Леонид благородно, но до какой это будет поры? И кто ему запретит в любой безумный или рассчитанный миг воспользоваться всем — собственной квартирой, штампом в паспорте, женской беззащитностью и своими достоинствами — о чем говорить? великолепного самца!.. Двусмысленно, все складывается двусмысленно и пошло до отвращения! А Фрида и девчонки? Разве мог он от них отвернуться? Все, чего хотелось ему, — это остаться на время в покое и тишине, уйти из ежедневной, ежечасной бессмысленности и суеты, которые на службе и в обстановке домашней обыденности проявлялись совсем по-разному, но действовали одинаково: сковывали, погружали его в меланхолию, вселяли в него неуверенность и беспокойство и заставляли думать о себе как о человеке никчемном, неполноценном, может быть, психе. Вот от чего хотел избавиться он — от бездарного быта как первопричины только, а главное — от безнадежного состояния, в котором вечно пребывал. А тогда, — если бы удалось избавиться, — с облегчением в душе любил бы он детей своих, заботился бы о них без этого стойкого чувства гнетущей зависимости и вины, любил бы со свободой и радостью; и Фрида не стала бы мучиться ежевечерне, видя его неприкаянность, а то, что их двоих объединяет, не закрывалось бы тоской, беспросветностью, непониманием. Вот что было главным и явным и что казалось простым. Но было еще и неявное и непростое, но тоже главное: это — стихи. Он чувствовал, что в нем зрело давно и теперь готово выйти из него наружу, как из чрева — плод, и давно пора было освободиться от огромного и тяжелого и следовало, повинуясь чему-то инстинктивному, подобно обремененной суке, уползти в облюбованный тайный угол, и там рожать, и вылизывать, и вскармливать, и отдыхать… Уже все устраивалось, как он задумал: появились деньги, Никольский предложил свою квартиру. И вдруг это событие, вновь его повергшее в смятение полное: Данута в Москве!
Никольский привез его к ней, она знакомым движением протянула руки, прижалась на мгновение к груди, поцеловала дрожащими губами в лоб. Втроем поужинали. Никольский вышел из комнаты, сказав, что ему надо заняться байдаркой — он до сих пор не успел ее как следует уложить и запрятать в кладовке. Потом неожиданно щелкнул замок на входной двери. Арон выглянул в коридор — на замке висела бумажка: «Уехал к тетке. Позвоню завтра к вечеру». Арон вернулся к Дануте, обнял ее. И было у них, как раньше, — да только не совсем так: ему пришлось подумать о том, чтобы успеть на последнюю электричку, — ведь Фрида ждет его на даче… и эта комната Никольского… и эта-этот чужой-чужая диван-кровать… и эти немые вопросы — кто они теперь? зачем они теперь? куда они теперь?
Нет, все было не так, как раньше… Арон запутывался —неумелый длинноногий паук в своей собственной паутине. Единственное, что он знал, — не знал, а определенно чувствовал, что не должен оставаться с Данутой, оставаться с нею изо дня в день. Ему, быть может, и хотелось согреться у ее тепла; но его уже потащило на открытое, продутое холодом пространство — в одиночество, где познабливает, а то и прохватывает до болезни, но где такой полынного, терпкою горечью пахнет свобода…
Итак, квартирой Никольского не удалось воспользоваться. А снимать жилье и платить за него рублей тридцать в месяц — значило и на обед-то совсем не иметь. Он и так, распределив свои финансы, для себя почти ничего не оставил…
Выход, однако, нашелся. Леопольд, к которому вконец потерянный Арон пришел излить душу, выслушал его, согласился, что связывать Дануту (он повернул это именно так) было бы опрометчиво, а затем, когда появилась Вера, спросил, как, по ее мнению, — мог бы в его свободной сейчас комнате жить Арон?
По лицу Веры было видно, что она обрадована. Она только посоветовала Арону пореже показываться на кухне: уж больно там, у Леопольда Михайловича, поганые соседи. Об этом Арон и сам знал. Да и что ему делать на кухне? —тарелку помыть, и то, при его хозяйственности, через день на третий.
Финкельмайер воспрянул духом. С работы его отпустили не без пожатия плеч, но и без уговоров остаться. Он перевез свое семейство с дачи и в сбивчивом монологе поведал Фриде о своем решении. Он еще раньше, весной, говорил ей, что мечтает, получив гонорар, уволиться. Она не очень понимала и тогда и сейчас, сколь многое стоит за его желанием, но все же догадывалась, что дело не только в тягостной службе, но и в их семейной жизни тоже. Поэтому Фрида была сражена намерением мужа поселиться у Леопольда — ради, разумеется, продуктивного творческого труда, который по самой своей природе требует полнейшей тишины, сосредоточенности, самоотдачи — и так далее и тому подобное… Она, конечно, расстроилась. Но к Леопольду, к самому его имени, она питала доверие. Открыв чемодан с еще неразобранными дачными вещами, Фрида опростала его и принялась заполнять вещами Арона, вслух перечисляя, что именно дает она ему с собой, а что остается дома. Всегда заботливость жены удручала Арона. На этот раз он был готов повеситься.
Но день прошел, и еще, и еще. Блаженная жизнь началась у Арона! Все, что происходило теперь вокруг, доносилось до его сознания в приглушенных звуках, в расплывшихся контурах, в уменьшенных размерах; все теряло свое былое значение, растворялось, как леденец, но сладкой патокой обволакивало тело и сквозь поры проникало внутрь. То чувствовал себя он широким плоским зеленым листом, который занят уловлением воздуха, света и влаги; то шелковичной личинкой, завернутой в кокон и там пережидающей осень — она уже наступила — и зиму — и ее он протянет — и так доживет до весны; то замечал, что колышет его невысокою, длинной волной, и он становится огрызком яблока, брошенного в реку, и течение реки несло его плавно вниз по руслу, и не имело значения, что он объеден, обглодан со всех сторон — только сердцевинка с зернышками осталась нетронутой — хорошо ему было плыть куда неведомо — ведомым — невидимым — мановением.
Бывало, что не выходил он из дому по нескольку суток. Он забывал, что кончилась еда. Сидя за столом и записывая строку за строкой, он бессознательно мог почувствовать голод, свободная рука машинально тянулась туда, где лежал на обрывке газеты хлеб, но, не нащупав хлеба, он не помнил уже, что хотел поесть, и продолжал писать. Поздно вечером, обессиленный, он вдруг ощущал тупую боль в голове и голодную тошноту, но магазины были уже закрыты, и он засыпал.
Иногда, напротив, — днями напролет бродил он по городу, не присев, не остановившись, — бродил, оглядывая улицы, скользил неподвижным выпуклым глазом по лекальным линиям лепнин, по ватерпасным линиям прямых фасадов, по косящим трапециям крыш, по извивам арбатских кривоколен, по кольцам бульварным, садовым, по радиусам якиманским, Полянским, ордынским. Он добредал уже к ночи и ночью, и женщина босая пробегала коридором к двери — «кто?» — «Арон» — и открывала, и входил, и ел, и пил, и любил, и спал, и просыпался, и умывался, и уходил, и бормотал, и спотыкался, и садился дома к столу, и не ел, и не пил, и скользила рука, и шуршала, падая на пол, бумага, за окнами были шаги, проезжала машина, стекло дребезжало и звякали склянки в углу на полу одна об другую бутылка об банку — до-бу-дь! — до-бе-ги! — шел дождь — о Боже! Даждь днесь, Отче наш!
В такой-то вот час, меж вечером и ночью, под самую полночь, в комнату к нему вошли, для формы стукнув, но не дожидаясь ни его ответа, ни даже поворота от стола.
— Проверка! — услышалось жесткое через туман.
— А? Вы… Простите, сказали?.. — Он отирал кулаками глаза и винтом поднимался со стула.
— Проверка. Ваш паспорт.
Он видел теперь милицейского лейтенанта, за ним соседку, жующую беспрестанно губами по-кроличьи. Лейтенант с деловитой быстротой направлял свой взгляд на стол, на постель, на стены и углы.
— Плитку держать не положено. Пожарная инспекция наложит штраф. — Он стал открывать планшетку из тугой блестящей кожи.
— Говори-ила им-то, говори-ила!.. — торжествующе пропела соседка.
— Так паспорт жду, — повторил лейтенант.
— Паспорт, — сказал Арон и развел руками. — К сожалению.
— Как понимать? Должны иметь паспорт и предъявлять.
— Здесь, к сожалению, у меня нет. Если вам очень нужно, я привезу. Ну, завтра — послезавтра.
Лейтенант в упор мрачно глянул:
— Вам! — нужно! — понятно? — а не мне! И без «ну» — завтра! — в обязательном порядке! Теперь так: прописку имеете какую?
— Какую — в смысле?..
— Москва, область или иногородний?
— Москва, конечно.
— Постоянно, временно?
— Да я в Москве родился! — вскричал Финкельмайер.
Лейтенант холодно возразил:
— Мы этого не знаем. Нет паспорта — и не знаем. Нет оснований. Постоянная?
— Постоянная.
— Так. Говорите по порядку: имя, отчество, фамилию. Год и место рождения, место прописки, место работы.
Лейтенант сел к столу и приготовился записывать. Арон занудным голосом начал диктовать. Когда добрались до пункта «место работы», он запнулся. У него теперь не было места работы! Он готов был радостно поделиться этим своим счастьем и весело сказать, что не работает нигде, и затем чуть ли не ждать от лейтенанта поздравлений с такой удачей — вот, дескать, молодец, живешь себе, на хлеб имеешь и на службу не ходишь!.. И вдруг увидел, с каким напряженным вниманием ждут его ответа и лейтенант, и соседка, которая, конечно же, и привела участкового к странному жильцу.
— Место работы… на данный момент… отсутствует! — казенным языком сформулировал Финкельмайер.
— «На данный момент»! Значит, отсутствует? Так, так. Сколько же не работаете?
— Да не знаю… Месяца полтора-два, наверно.
— Даже не помните точно, — резюмировал участковый. — Чем это тут занимаетесь? — Он брезгливо взял листок со стола и стал рассматривать разбегающиеся строчки.
— Пишу. Положите-ка обратно, — угрожающе сказал Финкельмайер. — Я вам, кажется, не разрешал. Или тоже обязан?
Лейтенант еще на мгновенье задержал взгляд на листке и молча, как будто не слышал протестующих слов, отложил бумагу в сторону.
— Семейное положение какое? — продолжил он.
Но Финкельмайер взвился:
— На кой вам мое семейное положение, а? Я вам скажу, что у меня семнадцать жен и сотни две детей — ведь вы не поверите? Ведь паспорта нет? Привезу паспорт — там все написано.
— Привезите, — подтвердил лейтенант. — Почему хозяин, квартиросъемщик отсутствует? Он вам сдает?
— Нет. Не сдает. Он болен, он старый человек, за ним ухаживают.
— Та-ак. — Лейтенант аккуратно записал и поднялся. — Паспорт имейте при себе. Хозяину передайте: пусть наведается, когда выздоровеет. В часы приема участкового.
Он приложил к козырьку ладонь, повернулся и пошел из комнаты. Потянулась за ним соседка, — оглядываясь, жуя, сжимаясь и разжимаясь при каждом шаге.
XXXI
Видеться и говорить с кем-либо, кроме Дануты, Арону было болезненно трудно. Если и раньше он в любой момент готов был уйти в себя, погрузиться в созерцательную отрешенность, — и признаками такого состояния являлись неподвижные, опечаленные глаза, недоуменно приподнятые брови и блуждающая полуулыбка, — то теперь, если его не трогали, он пребывал в нирване постоянно. Когда же нечто внешнее касалось его разума, он реагировал с мимозной чувствительностью и сразу проявлял стремление свернуть, замкнуть, втянуть свои лепестки, чтоб снова ничего не видеть и не слышать.
Иногда звонили ему из Прибежища. Временами давал знать о себе Никольский. В Прибежище уже с началом сентября установили правило встречаться в своем кругу регулярно, в определенный день, каждые две-три недели. Никольский там не появлялся. Арон, когда Леопольд или Вера звали его прийти, отвечал что-то невразумительное — да, да… конечно же… я, наверно… — и не приходил. На него не обижались: все понимали, что ему сейчас никто не нужен.
Позванивала Фрида. Она спрашивала, все ли у него в порядке, хорошо ли с питанием, не надо ли ему к зиме купить утепленную обувь. Рассказывала о девочках. В речах ее вечно слышалась скованность, и, пока разговор их длился, голос Фриды набухал слезами. Ее звонки Арон переносил с особенным мучением. Фриде, которая и раньше знала адрес и телефон Леопольда, Арон поручил называть этот номер, если кому-либо очень понадобится разыскивать Финкельмайера. Но кому? И все-таки однажды рано утром раздался неожиданный звонок. Арон еще спал, не сразу пришел в себя, в трубке же вместо приветствия звучало нечто совсем неразборчивое, и ему показалось, будто говорят «Леопольд Михайлович». Пришлось начинать объяснения, что хозяин комнаты здесь не живет сейчас, но его перебили, и тут Арон понял, что трудноразличимые звуки — это знакомое «Аронмендельч», что это Манакин собственной персоной осчастливил его вниманием. Арон почувствовал себя отброшенным назад, мгновенно унесенным куда-то в давно отошедшее. Там, в неуютном, колючем, необъяснимом, он, помнится, зависел от Манакина — ждал от него переводов на деньги, которые ему, Арону, полностью принадлежали и из которых Манакин давал половину — лишь потому, что сам зависел от Финкельмайера; и,помнится, Манакин тайно — вероломно — пристроил глупую свою фамилию Манакин на титуле и переплете книги и, значит, уничтожил тот смешной, веселый псевдоним — уничтожил поэта Айона Непригена! О, этот мелкий, ничтожный Манакин!
— А-а-a, Манакин! Какая радость! Где же вы?
— «Метрополе». Говорить надо.
— Не могу, товарищ Манакин.
— Нельзя не могу, потому очень надо говорить.
— Вы большой человек, товарищ Манакин. Вам неприлично со мной говорить. А я так уже даже не знаю, как мне с вами себя вести, товарищ Манакин. Я, стыдно сказать, почти не знаком с товарищем Манакиным.
— Почему говоришь, смеешься, понимаю, дела надо говорить, Аронмендельч, когда…
— Нет, нет, я всегда имел дело с Айоном Непригеном. Куда вы дели Айона Непригена? Что вы с ним сделали, товарищ Манакин? Это правда, что на книге стихов, которая — не знаю, уже есть книга, а ?
— Есть книга, авторский экземпляр называется, мало штук есть, скоро много будет…
— Я так и знал, с чего бы вы тут появились! И на книге написано что? — «Данила Манакин» написано?
— Лучше надо Манакин писать надо лучше дела будет.
— Эх ты, народный поэт! — Иди-ка ты!.. — легко сказал Арон и бросил трубку. Телефон немедленно зазвонил снова, но Арон и не подумал ответить на беспрерывный звонок. С Манакиным было покончено! С прошлым было покончено! Vita nova! Он, Арон Финкельмайер, принадлежит себе и только себе!
Однако в этот день ему не давали покоя. Среди дня с работы позвонил Никольский.
— Ты, как я знаю, газет не читаешь, — начал он. — Так вот: открылось совещание… — постой, как бишь оно… — «по проблемам литератур малых народностей».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
А что ожидало любовь эту здесь, в Москве? Рядом была семья, и он знал, что близость ее будет его самого и Дануту всегда тяготить. И кем она станет — просто любовницей, чтобы его принимать, когда он захочет? — в квартире Никольского! значась женою Никольского, пусть и фиктивной! И он же, Никольский, — это ясно Арону и видно — конечно же, видно! — Дануте, влюблен в нее, и должен Арон признать, что ведет себя Леонид благородно, но до какой это будет поры? И кто ему запретит в любой безумный или рассчитанный миг воспользоваться всем — собственной квартирой, штампом в паспорте, женской беззащитностью и своими достоинствами — о чем говорить? великолепного самца!.. Двусмысленно, все складывается двусмысленно и пошло до отвращения! А Фрида и девчонки? Разве мог он от них отвернуться? Все, чего хотелось ему, — это остаться на время в покое и тишине, уйти из ежедневной, ежечасной бессмысленности и суеты, которые на службе и в обстановке домашней обыденности проявлялись совсем по-разному, но действовали одинаково: сковывали, погружали его в меланхолию, вселяли в него неуверенность и беспокойство и заставляли думать о себе как о человеке никчемном, неполноценном, может быть, психе. Вот от чего хотел избавиться он — от бездарного быта как первопричины только, а главное — от безнадежного состояния, в котором вечно пребывал. А тогда, — если бы удалось избавиться, — с облегчением в душе любил бы он детей своих, заботился бы о них без этого стойкого чувства гнетущей зависимости и вины, любил бы со свободой и радостью; и Фрида не стала бы мучиться ежевечерне, видя его неприкаянность, а то, что их двоих объединяет, не закрывалось бы тоской, беспросветностью, непониманием. Вот что было главным и явным и что казалось простым. Но было еще и неявное и непростое, но тоже главное: это — стихи. Он чувствовал, что в нем зрело давно и теперь готово выйти из него наружу, как из чрева — плод, и давно пора было освободиться от огромного и тяжелого и следовало, повинуясь чему-то инстинктивному, подобно обремененной суке, уползти в облюбованный тайный угол, и там рожать, и вылизывать, и вскармливать, и отдыхать… Уже все устраивалось, как он задумал: появились деньги, Никольский предложил свою квартиру. И вдруг это событие, вновь его повергшее в смятение полное: Данута в Москве!
Никольский привез его к ней, она знакомым движением протянула руки, прижалась на мгновение к груди, поцеловала дрожащими губами в лоб. Втроем поужинали. Никольский вышел из комнаты, сказав, что ему надо заняться байдаркой — он до сих пор не успел ее как следует уложить и запрятать в кладовке. Потом неожиданно щелкнул замок на входной двери. Арон выглянул в коридор — на замке висела бумажка: «Уехал к тетке. Позвоню завтра к вечеру». Арон вернулся к Дануте, обнял ее. И было у них, как раньше, — да только не совсем так: ему пришлось подумать о том, чтобы успеть на последнюю электричку, — ведь Фрида ждет его на даче… и эта комната Никольского… и эта-этот чужой-чужая диван-кровать… и эти немые вопросы — кто они теперь? зачем они теперь? куда они теперь?
Нет, все было не так, как раньше… Арон запутывался —неумелый длинноногий паук в своей собственной паутине. Единственное, что он знал, — не знал, а определенно чувствовал, что не должен оставаться с Данутой, оставаться с нею изо дня в день. Ему, быть может, и хотелось согреться у ее тепла; но его уже потащило на открытое, продутое холодом пространство — в одиночество, где познабливает, а то и прохватывает до болезни, но где такой полынного, терпкою горечью пахнет свобода…
Итак, квартирой Никольского не удалось воспользоваться. А снимать жилье и платить за него рублей тридцать в месяц — значило и на обед-то совсем не иметь. Он и так, распределив свои финансы, для себя почти ничего не оставил…
Выход, однако, нашелся. Леопольд, к которому вконец потерянный Арон пришел излить душу, выслушал его, согласился, что связывать Дануту (он повернул это именно так) было бы опрометчиво, а затем, когда появилась Вера, спросил, как, по ее мнению, — мог бы в его свободной сейчас комнате жить Арон?
По лицу Веры было видно, что она обрадована. Она только посоветовала Арону пореже показываться на кухне: уж больно там, у Леопольда Михайловича, поганые соседи. Об этом Арон и сам знал. Да и что ему делать на кухне? —тарелку помыть, и то, при его хозяйственности, через день на третий.
Финкельмайер воспрянул духом. С работы его отпустили не без пожатия плеч, но и без уговоров остаться. Он перевез свое семейство с дачи и в сбивчивом монологе поведал Фриде о своем решении. Он еще раньше, весной, говорил ей, что мечтает, получив гонорар, уволиться. Она не очень понимала и тогда и сейчас, сколь многое стоит за его желанием, но все же догадывалась, что дело не только в тягостной службе, но и в их семейной жизни тоже. Поэтому Фрида была сражена намерением мужа поселиться у Леопольда — ради, разумеется, продуктивного творческого труда, который по самой своей природе требует полнейшей тишины, сосредоточенности, самоотдачи — и так далее и тому подобное… Она, конечно, расстроилась. Но к Леопольду, к самому его имени, она питала доверие. Открыв чемодан с еще неразобранными дачными вещами, Фрида опростала его и принялась заполнять вещами Арона, вслух перечисляя, что именно дает она ему с собой, а что остается дома. Всегда заботливость жены удручала Арона. На этот раз он был готов повеситься.
Но день прошел, и еще, и еще. Блаженная жизнь началась у Арона! Все, что происходило теперь вокруг, доносилось до его сознания в приглушенных звуках, в расплывшихся контурах, в уменьшенных размерах; все теряло свое былое значение, растворялось, как леденец, но сладкой патокой обволакивало тело и сквозь поры проникало внутрь. То чувствовал себя он широким плоским зеленым листом, который занят уловлением воздуха, света и влаги; то шелковичной личинкой, завернутой в кокон и там пережидающей осень — она уже наступила — и зиму — и ее он протянет — и так доживет до весны; то замечал, что колышет его невысокою, длинной волной, и он становится огрызком яблока, брошенного в реку, и течение реки несло его плавно вниз по руслу, и не имело значения, что он объеден, обглодан со всех сторон — только сердцевинка с зернышками осталась нетронутой — хорошо ему было плыть куда неведомо — ведомым — невидимым — мановением.
Бывало, что не выходил он из дому по нескольку суток. Он забывал, что кончилась еда. Сидя за столом и записывая строку за строкой, он бессознательно мог почувствовать голод, свободная рука машинально тянулась туда, где лежал на обрывке газеты хлеб, но, не нащупав хлеба, он не помнил уже, что хотел поесть, и продолжал писать. Поздно вечером, обессиленный, он вдруг ощущал тупую боль в голове и голодную тошноту, но магазины были уже закрыты, и он засыпал.
Иногда, напротив, — днями напролет бродил он по городу, не присев, не остановившись, — бродил, оглядывая улицы, скользил неподвижным выпуклым глазом по лекальным линиям лепнин, по ватерпасным линиям прямых фасадов, по косящим трапециям крыш, по извивам арбатских кривоколен, по кольцам бульварным, садовым, по радиусам якиманским, Полянским, ордынским. Он добредал уже к ночи и ночью, и женщина босая пробегала коридором к двери — «кто?» — «Арон» — и открывала, и входил, и ел, и пил, и любил, и спал, и просыпался, и умывался, и уходил, и бормотал, и спотыкался, и садился дома к столу, и не ел, и не пил, и скользила рука, и шуршала, падая на пол, бумага, за окнами были шаги, проезжала машина, стекло дребезжало и звякали склянки в углу на полу одна об другую бутылка об банку — до-бу-дь! — до-бе-ги! — шел дождь — о Боже! Даждь днесь, Отче наш!
В такой-то вот час, меж вечером и ночью, под самую полночь, в комнату к нему вошли, для формы стукнув, но не дожидаясь ни его ответа, ни даже поворота от стола.
— Проверка! — услышалось жесткое через туман.
— А? Вы… Простите, сказали?.. — Он отирал кулаками глаза и винтом поднимался со стула.
— Проверка. Ваш паспорт.
Он видел теперь милицейского лейтенанта, за ним соседку, жующую беспрестанно губами по-кроличьи. Лейтенант с деловитой быстротой направлял свой взгляд на стол, на постель, на стены и углы.
— Плитку держать не положено. Пожарная инспекция наложит штраф. — Он стал открывать планшетку из тугой блестящей кожи.
— Говори-ила им-то, говори-ила!.. — торжествующе пропела соседка.
— Так паспорт жду, — повторил лейтенант.
— Паспорт, — сказал Арон и развел руками. — К сожалению.
— Как понимать? Должны иметь паспорт и предъявлять.
— Здесь, к сожалению, у меня нет. Если вам очень нужно, я привезу. Ну, завтра — послезавтра.
Лейтенант в упор мрачно глянул:
— Вам! — нужно! — понятно? — а не мне! И без «ну» — завтра! — в обязательном порядке! Теперь так: прописку имеете какую?
— Какую — в смысле?..
— Москва, область или иногородний?
— Москва, конечно.
— Постоянно, временно?
— Да я в Москве родился! — вскричал Финкельмайер.
Лейтенант холодно возразил:
— Мы этого не знаем. Нет паспорта — и не знаем. Нет оснований. Постоянная?
— Постоянная.
— Так. Говорите по порядку: имя, отчество, фамилию. Год и место рождения, место прописки, место работы.
Лейтенант сел к столу и приготовился записывать. Арон занудным голосом начал диктовать. Когда добрались до пункта «место работы», он запнулся. У него теперь не было места работы! Он готов был радостно поделиться этим своим счастьем и весело сказать, что не работает нигде, и затем чуть ли не ждать от лейтенанта поздравлений с такой удачей — вот, дескать, молодец, живешь себе, на хлеб имеешь и на службу не ходишь!.. И вдруг увидел, с каким напряженным вниманием ждут его ответа и лейтенант, и соседка, которая, конечно же, и привела участкового к странному жильцу.
— Место работы… на данный момент… отсутствует! — казенным языком сформулировал Финкельмайер.
— «На данный момент»! Значит, отсутствует? Так, так. Сколько же не работаете?
— Да не знаю… Месяца полтора-два, наверно.
— Даже не помните точно, — резюмировал участковый. — Чем это тут занимаетесь? — Он брезгливо взял листок со стола и стал рассматривать разбегающиеся строчки.
— Пишу. Положите-ка обратно, — угрожающе сказал Финкельмайер. — Я вам, кажется, не разрешал. Или тоже обязан?
Лейтенант еще на мгновенье задержал взгляд на листке и молча, как будто не слышал протестующих слов, отложил бумагу в сторону.
— Семейное положение какое? — продолжил он.
Но Финкельмайер взвился:
— На кой вам мое семейное положение, а? Я вам скажу, что у меня семнадцать жен и сотни две детей — ведь вы не поверите? Ведь паспорта нет? Привезу паспорт — там все написано.
— Привезите, — подтвердил лейтенант. — Почему хозяин, квартиросъемщик отсутствует? Он вам сдает?
— Нет. Не сдает. Он болен, он старый человек, за ним ухаживают.
— Та-ак. — Лейтенант аккуратно записал и поднялся. — Паспорт имейте при себе. Хозяину передайте: пусть наведается, когда выздоровеет. В часы приема участкового.
Он приложил к козырьку ладонь, повернулся и пошел из комнаты. Потянулась за ним соседка, — оглядываясь, жуя, сжимаясь и разжимаясь при каждом шаге.
XXXI
Видеться и говорить с кем-либо, кроме Дануты, Арону было болезненно трудно. Если и раньше он в любой момент готов был уйти в себя, погрузиться в созерцательную отрешенность, — и признаками такого состояния являлись неподвижные, опечаленные глаза, недоуменно приподнятые брови и блуждающая полуулыбка, — то теперь, если его не трогали, он пребывал в нирване постоянно. Когда же нечто внешнее касалось его разума, он реагировал с мимозной чувствительностью и сразу проявлял стремление свернуть, замкнуть, втянуть свои лепестки, чтоб снова ничего не видеть и не слышать.
Иногда звонили ему из Прибежища. Временами давал знать о себе Никольский. В Прибежище уже с началом сентября установили правило встречаться в своем кругу регулярно, в определенный день, каждые две-три недели. Никольский там не появлялся. Арон, когда Леопольд или Вера звали его прийти, отвечал что-то невразумительное — да, да… конечно же… я, наверно… — и не приходил. На него не обижались: все понимали, что ему сейчас никто не нужен.
Позванивала Фрида. Она спрашивала, все ли у него в порядке, хорошо ли с питанием, не надо ли ему к зиме купить утепленную обувь. Рассказывала о девочках. В речах ее вечно слышалась скованность, и, пока разговор их длился, голос Фриды набухал слезами. Ее звонки Арон переносил с особенным мучением. Фриде, которая и раньше знала адрес и телефон Леопольда, Арон поручил называть этот номер, если кому-либо очень понадобится разыскивать Финкельмайера. Но кому? И все-таки однажды рано утром раздался неожиданный звонок. Арон еще спал, не сразу пришел в себя, в трубке же вместо приветствия звучало нечто совсем неразборчивое, и ему показалось, будто говорят «Леопольд Михайлович». Пришлось начинать объяснения, что хозяин комнаты здесь не живет сейчас, но его перебили, и тут Арон понял, что трудноразличимые звуки — это знакомое «Аронмендельч», что это Манакин собственной персоной осчастливил его вниманием. Арон почувствовал себя отброшенным назад, мгновенно унесенным куда-то в давно отошедшее. Там, в неуютном, колючем, необъяснимом, он, помнится, зависел от Манакина — ждал от него переводов на деньги, которые ему, Арону, полностью принадлежали и из которых Манакин давал половину — лишь потому, что сам зависел от Финкельмайера; и,помнится, Манакин тайно — вероломно — пристроил глупую свою фамилию Манакин на титуле и переплете книги и, значит, уничтожил тот смешной, веселый псевдоним — уничтожил поэта Айона Непригена! О, этот мелкий, ничтожный Манакин!
— А-а-a, Манакин! Какая радость! Где же вы?
— «Метрополе». Говорить надо.
— Не могу, товарищ Манакин.
— Нельзя не могу, потому очень надо говорить.
— Вы большой человек, товарищ Манакин. Вам неприлично со мной говорить. А я так уже даже не знаю, как мне с вами себя вести, товарищ Манакин. Я, стыдно сказать, почти не знаком с товарищем Манакиным.
— Почему говоришь, смеешься, понимаю, дела надо говорить, Аронмендельч, когда…
— Нет, нет, я всегда имел дело с Айоном Непригеном. Куда вы дели Айона Непригена? Что вы с ним сделали, товарищ Манакин? Это правда, что на книге стихов, которая — не знаю, уже есть книга, а ?
— Есть книга, авторский экземпляр называется, мало штук есть, скоро много будет…
— Я так и знал, с чего бы вы тут появились! И на книге написано что? — «Данила Манакин» написано?
— Лучше надо Манакин писать надо лучше дела будет.
— Эх ты, народный поэт! — Иди-ка ты!.. — легко сказал Арон и бросил трубку. Телефон немедленно зазвонил снова, но Арон и не подумал ответить на беспрерывный звонок. С Манакиным было покончено! С прошлым было покончено! Vita nova! Он, Арон Финкельмайер, принадлежит себе и только себе!
Однако в этот день ему не давали покоя. Среди дня с работы позвонил Никольский.
— Ты, как я знаю, газет не читаешь, — начал он. — Так вот: открылось совещание… — постой, как бишь оно… — «по проблемам литератур малых народностей».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59