Его не посвящали ни в какие домашние дела. Никто ничем с ним не делился. Без него дети рассказывали матери обо всем, что с ними было за день, ничего не тая. Только рассказав матери, чувствовали они, что события дня и впрямь пережиты. Но стоило прийти отцу, и все замолкали. В счастливом механизме семьи он был помехой, точно клин под колесами. И он прекрасно замечал, как все смолкает при его появлении, замечал, что от него отгораживаются и ему не рады. Но все зашло уже слишком далеко, не исправишь.
Он дорого бы дал, чтобы дети были с ним откровенны, но этого они не могли. Случалось, миссис Морел говорила:
– Ты бы рассказал отцу.
Пол получил приз на конкурсе, объявленном детским журналом. Все ликовали.
– Вот придет отец, ты ему расскажи, – велела миссис Морел. – Ты ведь знаешь, как он сердится, что ему никогда ничего не рассказывают.
– Ладно, – ответил Пол. Но он, кажется, готов был лишиться приза, лишь бы не надо было рассказывать отцу.
– Пап, я приз получил на конкурсе, – сказал он.
Морел тотчас к нему обернулся.
– Вон как, малыш? А какой такой конкурс?
– Да пустяковый… насчет знаменитых женщин.
– И что ж за приз ты получил?
– Книжку.
– Ишь ты!
– Про птиц.
– Гм… гм!
Вот и все. Невозможна была никакая беседа между отцом и кем-нибудь из семьи. Он был посторонний. Он отрекся от Бога в душе.
Только тогда он и входил опять в жизнь своего семейства, когда что-нибудь мастерил и притом работал со вкусом. Иной раз он вечером сапожничал или паял кастрюлю или свою шахтерскую фляжку. Тут ему всегда требовались помощники, и дети с радостью помогали. Работа, настоящее дело, когда отец вновь становился самим собой, сближала их.
Морел был хороший мастер, искусник, из тех, кто в хорошем настроении всегда поет. Бывали полосы – месяцы, чуть ли не годы, когда он был прескверно настроен, в разладе со всем светом. А порой на него опять накатывало веселье. И приятно было видеть, как он бежит с раскаленной железякой и кричит:
– Прочь с дороги… прочь с дороги!
А потом бьет молотом по раскаленной докрасна железяке, придает ей нужную форму. Или присядет накоротке и сосредоточенно паяет. И дети с радостью следят, как припой вдруг плавится и поддается и под острым носом паяльника скрепляет металл, и комната наполняется запахом разогретой смолы и жести, и Морел на минуту замолкает, весь внимание. Сапожничая, он всегда напевал, уж очень веселил стук молотка. Не без удовольствия клал он большущие заплаты на свои молескиновые шахтерские штаны, что делал довольно часто – ему казалось, слишком они грязные, и материя слишком грубая, чтоб отдавать их в починку жене.
Но больше всего ребятишкам нравилось, когда Морел готовил запалы. Он приносил с чердака сноп длинной, крепкой пшеничной соломы. Каждую соломинку очищал рукой, пока она не начинала блестеть, точно золотая, потом разрезал на части, каждая примерно по шесть дюймов, и, если удавалось, делал посреди каждой надрез. У него всегда был замечательно острый нож, которым можно было разрезать соломку, не повредив. Потом сыпал на стол кучку пороха – холмик черных крупинок на отмытой добела столешнице. Он готовил соломинки, а Пол и Энни засыпали в тоненькие трубочки порох и затыкали. Полу нравилось смотреть, как черные крупинки стекают по желобку ладони в горло соломки, весело заполняя ее до краев. Потом он заделывал отверстие мылом – отколупывал ногтем от куска, лежащего на блюдце, – и соломка готова.
– Пап, погляди! – говорил он.
– Молодец, мой хороший, – отвечал Морел, на редкость щедрый на ласковые слова, когда обращался к среднему сыну. Пол совал запал в жестянку из-под пороха, приготовленную на утро, когда Морел пойдет в шахту и подорвет угольный пласт.
Меж тем Артур, по-прежнему очень привязанный к отцу, облокотится на ручку отцова кресла и скажет:
– Папка, расскажи про шахту.
Морел рад-радехонек.
– Ну, значит, есть у нас один коняга… Валлиец, мы его так и кличем, – начинает он. – До чего ж хитрющий!
Рассказывал Морел всегда с чувством. Слушатели сразу понимали, какой Валлиец хитрый.
– Гнедой такой, и не больно крупный. Придет в забой, дышит эдак с хрипом, а потом давай чихать. «Привет, Вал, – скажешь ему. – Чегой-то ты расчихался? Чего нанюхался?»
А он опять чих-чих-чих. А потом сунется к тебе прямо нос к носу, эдакий нахал.
– Тебе чего, Вал? – спросишь.
– А он что? – непременно спросит Артур.
– А это ему табак требуется, голубчик мой.
Эту байку про Валлийца он мог повторять без конца, и всем она нравилась.
А, бывает, примется рассказывать что-нибудь новенькое.
– Ну-к, угадай, чего было, голубок мой? Стал я в обед надевать куртку, гляжу, а по руке мышь бежит. «Эй, ты!» – как крикну. Раз – и ухватил ее за хвост.
– И убил?
– Убил, потому как больно они, надоели. Они там кишмя кишат.
– А едят они что?
– Да зерно, если коняга свои яблоки обронит… а то в карман к тебе заберутся и завтрак погрызут… если не углядишь… где ни повесишь куртку… всюду найдут и грызут, дрянь этакая.
Эти счастливые вечера выдавались только тогда, когда у отца бывала какая-нибудь работа по дому. Притом он всегда рано ложился, зачастую раньше детей. Покончив со всякими починками и пробежав глазами заголовки газет, он уже не знал, чем заняться и чего ради бодрствовать.
И детям было покойно, когда они знали, что отец спит. Они какое-то время лежали в постели и тихонько разговаривали. Потом по потолку растекался свет от ламп, что покачивались в руках углекопов, уходящих в ночную смену, и дети вскакивали. Прислушивались к голосам мужчин, представляли, как они спускаются в темную долину. Иной раз подходили к окну, смотрели, как три-четыре лампы, становясь все меньше, меньше, мерцали во тьме полей. И потом так радостно было опять кинуться в постель и уютно свернуться в тепле.
Пол был довольно хрупкий мальчонка, подверженный бронхиту. Остальные все крепкого здоровья; еще и поэтому мать отличала его от других детей. Однажды он пришел домой в обед совсем больной. Но в этой семье по пустякам шум не поднимали.
– Что это с тобой? – строго спросила мать.
– Ничего, – ответил он.
Но обедать не стал.
– Если не пообедаешь, не пойдешь в школу, – сказала она.
– Почему? – спросил Пол.
– А вот потому.
И после обеда он лег на диван, на теплый ситец подушек, так любимых детьми. Потом, кажется, задремал. В это время миссис Морел гладила. И все прислушивалась – сынишка негромко, беспокойно похрапывал. В душе у нее вновь шевельнулось давнее, почти изжившее себя чувство. Поначалу она ведь думала, он не жилец. Но его мальчишеское тело оказалось на удивленье живучим. Быть может, умри он тогда, для нее это было бы некоторым облегченьем. Ее любовь к нему была замешена на страдании.
Пол лежал в забытьи, и сквозь сон до него смутно доносилось звяканье утюга о подставку, негромкое, глухое постукиванье о гладильную доску. В какую-то минуту пробудившись, он открыл глаза и увидел, что мать стоит на каминном коврике, держит горячий утюг у самой щеки, словно прислушивается, каков жар. Лицо ее неподвижно, губы крепко сжаты страданием, разочарованьем, самоотречением, крохотный, чуть-чуть неправильный носик, голубые глаза такие молодые, такие живые, теплые, смотришь – и сердце щемит от любви. В такие вот тихие минуты казалось, мать и мужественная и полна жизни, но давно уже у нее отняли то, что принадлежит ей по праву. И мальчик мучился, чувствуя, что жизнь ее не такая, какой должна бы стать, а сам он не способен возместить ей то, чего она была лишена, его переполняли горькое сознанье бессилия, но и терпеливое упорство. Так он с малых лет обрел заветную цель.
Мать плюнула на утюг, и шарик слюны подпрыгнул, скатился с темной, блестящей поверхности. Потом она стала на колени и, крепко нажимая, провела утюгом по мешковине с обратной стороны каминного коврика. В красном свете от камина лицо ее разгорелось. Полу нравилось, как она пригнулась, склонила голову набок. Ее движения такие легкие, быстрые. Всегда приятно смотреть на нее. Что бы она ни делала, дети всегда любовались каждым ее движением. В комнате было тепло, пахло горячим бельем. Позднее пришел священник и негромко с ней разговаривал.
Пол заболел бронхитом. Он не слишком огорчился. Что случилось, то случилось, и ничего тут не поделаешь. Он любил вечера, после восьми, когда гасили свет и можно было смотреть, как отблески пламени пляшут на погруженных во тьму стенах и потолке, как мечутся, качаются тени, и под конец кажется, будто комната полна безмолвно сражающихся воинов.
Перед сном отец заходил в комнату больного. Если кто-нибудь хворал, он неизменно был очень ласков. Но его приход нарушал царивший в комнате покой.
– Спишь, что ль, милок? – тихо спрашивал Морел.
– Нет. А мама придет?
– Она одежу складывает, кончает. Надо тебе чего-нибудь?
– Нет, ничего не надо. А она еще долго?
– Недолго, голубчик ты мой.
Минуту, другую отец неуверенно стоит на каминном коврике. Он чувствует, сыну его присутствие в тягость. Потом выходит на лестницу и говорит сверху жене:
– Парнишка тебя ждет не дождется. Ты еще долго?
– Да пока не кончу. Скажи ему, пускай спит.
– Она сказала, пускай, мол, спит, – ласково повторяет Полу отец.
– А я хочу, чтоб она пришла, – настаивает мальчик.
– Он говорит, он не уснет, пока сама к нему не зайдешь, – кричит Морел вниз.
– Надо же! Я недолго. И, пожалуйста, не кричи на весь дом. Есть ведь и еще дети…
Он возвращается в спальню, присаживается на корточки подле камина. Как же любил он огонь.
– Она говорит, уже недолго, – повторяет он сыну.
Морел послонялся по комнате, не зная, куда себя деть. Мальчика охватила лихорадочная досада. Казалось, присутствие отца лишь обостряет его болезненное нетерпенье. Наконец, постояв и поглядев на сына, Морел сказал мягко:
– Доброй ночи, милок.
– Доброй ночи, – обернувшись, с облегчением ответил Пол; наконец-то он остается один.
Полу нравилось спать вместе с матерью. Вопреки утверждениям гигиенистов, всего лучше спится, когда делишь постель с тем, кого любишь. Тепло, чувство защищенности и мира в душе, полнейший покой, оттого что чувствуешь рядом родного человека, делает сон крепче, целительным для души и тела. Пол лежал, прислонясь к матери, и спал, и поправлялся, а мать, спавшая всегда плохо, скоро тоже засыпала глубоким сном, который, казалось, помогал ей верить, что все обойдется.
Пол выздоравливал, и уже сидел в кровати, и видел из окна, как в поле едят из кормушек косматые лошадки, раскидывая сено на истоптанном желтом снегу, как бредут толпой углекопы, возвращаясь по домам, – небольшими группками медленно тянулись по белому полю маленькие, черные фигурки. Потом над снегом сгущался синий туман и наступал вечер.
Когда выздоравливаешь, мир полон чудес. Снежинки вдруг слетаются к окну, на миг припадают к нему, будто ласточки, и вот уже их нет, и по стеклу сползает капля воды. Снежинки выносятся из-за угла дома, мчатся мимо точно голуби. Вдалеке, по ту сторону долины, по необъятной белизне боязливо ползет маленький черный поезд.
Пока семья была так бедна, дети приходили в восторг, если могли хоть что-то внести в хозяйство. Летом Энни, Пол и Артур спозаранку отправлялись по грибы – в мокрой траве, из которой вспархивали жаворонки, они выискивали белокожие, чудесно обнаженные грибы, что затаились в зелени. И если удавалось набрать полфунта, были безмерно счастливы: радостно что-то найти, радостно принять что-то из рук самой Природы, радостно пополнить семейный карман.
Важней всего было подбирать после жатвы пшеничные колосья или принести ежевику. Ведь для воскресных пудингов миссис Морел приходилось покупать фрукты и ягоды, притом ежевику она любила. И пока не сойдет ежевика. Пол и Артур по субботам и воскресеньям отправлялись на поиски, обшаривали заросли кустарника, лес, заброшенные карьеры. В этом шахтерском краю ежевика встречалась все реже. Но Пол где только не рыскал. Он любил бродить среди кустов и деревьев. Да еще терпеть не мог возвращаться домой, к матери, с пустыми руками. Он чувствовал, она бы огорчилась, и ему бы легче умереть, чем разочаровать ее.
– Надо же! – восклицала она, когда поздно до смерти усталые и голодные мальчики появлялись на пороге. – Где вы пропадали?
– Да не было нигде ничего, – отвечал Пол. – Ну, мы и пошли за Мискские холмы. И вот глянь, мам!
Она заглядывала в корзинку.
– До чего ж хороши! – восклицала она.
– И тут больше двух фунтов… правда, больше двух фунтов?
Мать брала в руки корзинку.
– Д-да, – неуверенно соглашалась она.
Тогда Пол выуживал из корзинки маленькую веточку. Он неизменно приносил ей веточку, самую лучшую, какую сумел найти.
– Прелесть! – говорила мать со странной ноткой в голосе, словно женщина, принимающая дар любви.
Пол готов был пробродить с утра до ночи, исходить многие и многие мили, только бы не сдаться, не прийти домой с пустыми руками. Пока он был мальчишкой, мать не понимала этого. Она была из тех женщин, которые ждут, чтобы дети их подросли. И всех больше мысли ее занимал старший сын.
Но когда Уильям стал служить в Ноттингеме и дома проводил совсем мало времени, она сделала своим собеседником Пола. Сам того не сознавая. Пол ревновал мать к брату, а Уильям ревновал ее к Полу. И однако, были они добрыми друзьями.
Душевная близость миссис Морел со вторым сыном была утонченней, совершеннее, хотя, пожалуй, не такая пылкая, как со старшим. Было так заведено, что в пятницу вечером Пол заходил за деньгами отца. Весь заработок каждого забоя углекопам всех пяти шахт платили по пятницам, но не каждому в отдельности. Всю сумму вручали старшему штейгеру, который был подрядчиком, и уже он делил деньги либо в пивной, либо у себя дома. Уроки в школе по пятницам кончались рано, чтобы дети могли зайти за деньгами. И каждый из детей Морела – Уильям, потом Энни, потом Пол, – пока сами не начали работать, ходили по пятницам за деньгами отца. Пол обычно отправлялся в половине четвертого, с коленкоровым мешочком в кармане. В этот час по всем дорожкам к конторам тянулись вереницы женщин, девушек, детей и мужчин.
Конторы выглядели весьма привлекательно: новые постройки красного кирпича, чуть ли не особняки, стояли на хорошо ухоженных участках в конце Гринхиллской дороги. Приемная была большая, длинная, стены голые, пол выложен синим кирпичом. Вдоль стен сплошь скамьи. Тут же сидели углекопы в грязной шахтерской одежде. Приходили они загодя. Женщины и дети обычно слонялись по усыпанным красным гравием дорожкам. Пол всегда приглядывался к полоскам травы вдоль дорожек и к поросшему травой склону, там попадались крохотные анютины глазки и незабудки. Из приемной слышался гул множества голосов. На женщинах были праздничные шляпки. Девушки громко болтали. Тут и там носились собачонки. Зеленый кустарник вокруг безмолвствовал.
Наконец из дома доносился крик:
– Спини-парк… Спини-парк!
И весь спинни-паркский народ устремлялся в контору. Когда наступал черед шахты Бретти, с толпой входил и Пол. Комната-касса была совсем маленькая. Барьер разделял ее пополам. За барьером стояли двое – мистер Брейтуэйт и его конторщик, мистер Уинтерботем. Мистер Брейтуэйт крупный, с негустой белой бородой, наружностью походил на сурового патриарха. Он всегда обертывал шею огромным шелковым шарфом, и в открытом камине до самого лета, до жары, пылал яркий огонь. Окна были закрыты наглухо. Зимой, после уличной свежести, здешний воздух обжигал входящим глотки. Мистер Уинтерботем был невысокий, полный и совершенно лысый. Он отпускал шутки, отнюдь не остроумные, а его начальник, точно и впрямь патриарх, изрекал наставления углекопам.
В комнате толпились углекопы во всем шахтерском, и те, которые побывали дома и переоделись, и женщины, и двое-трое ребятишек, и тут же чей-нибудь пес. Пол был совсем небольшого росточка, и его неизбежно оттесняли к камину, где его обдавало нестерпимым жаром. Он знал, в каком порядке шли имена углекопов – по номерам забоев.
– Холидей, – оглушительно выкликал мистер Брейтуэйт. И Холидей молча выступал вперед, получал деньги и отходил в сторону.
– Бауэр… Джон Бауэр.
К барьеру подходил парнишка. Мистер Брейтуэйт, большой, нетерпеливый, сердито на него взглядывал поверх очков.
– Джон Бауэр! – повторял он.
– Я это, – говорил парнишка.
– Да ведь у тебя вроде нос совсем другой был, – говорил лоснящийся Уинтерботем, вглядываясь в него из-за барьера. Народ хихикал, воображая Джона Бауэра старшего.
– А папаша игде ж? – величественно и властно вопрошал мистер Брейтуэйт.
– Хворый он, – пискливо отвечал мальчуган.
– Ты б ему сказал, чтоб не касался спиртного, – важно вещал кассир.
– Как бы он тебя за это в землю не втоптал, – раздавался сзади чей-то насмешливый голос.
И все хохотали. Большой, величественный кассир заглядывал в следующий листок.
– Фред Пилкингтон, – равнодушно вызывал он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53