То был долгий, тяжкий путь под землей.
Морел присел на площадке рудничного двора, где с плеском падали крупные капли воды. Множество углекопов, шумно переговариваясь, ожидали своей очереди подняться из шахты. Когда обращались к Морелу, он отвечал коротко, неприветливо.
– Дождик идет, приятель, – сказал старик Джайлз, узнавший это от кого-то сверху.
Одно хорошо: в кладовке для ламп Морел хранил свой старый любимый зонтик. Наконец он встал в клеть – и вот он уже наверху. Сдал лампу, взял зонт, который когда-то купил на аукционе за полтора шиллинга. С минуту помедлил у шахты, глядя в поля; все затянуло серой пеленой дождя. Стояли платформы, полные мокрого блестящего угля. Вода стекала по бортам вагонеток по белым буквам «К.У. и Компания». Не обращая внимания на дождь, углекопы серой унылой толпой брели вдоль железной дороги через поля. Морел раскрыл зонт, и приятно было слышать, как барабанит по нему дождь.
По дороге до самого Бествуда тяжело шагали углекопы, вымокшие, серые, грязные, но красные рты не закрывались ни на минуту – не умолкал оживленный разговор. В одной группе шел и Морел, но не говорил ни слова. Шел и досадливо хмурился. Многие заходили в трактиры – к «Принцу Уэлльскому» или к «Эллен». Недовольство, владевшее Морел ом, удержало его от искушения, и он устало тащился под нависавшими над оградой парка промокшими деревьями, а потом по грязи Гринхиллской дороги.
Миссис Морел лежала в постели, прислушивалась к дождю и к шагам углекопов, идущих из Минтона, к их голосам, к хлопанью калитки, когда они поднимались на приступку и уходили в поле.
– В кладовке за дверью стоит пиво, – сказала она. – Хозяин захочет пить, если не зайдет в трактир.
Но было уже поздно, должно быть, он заглянул по дороге выпить – ведь льет дождь. Что ему за дело до ребенка ли, до нее?
Рождение ребенка всякий раз давалось ей тяжело.
– Кто? – спросила она едва живая.
– Мальчик.
И это ее утешило. Мысль, что она дает жизнь мужчинам, согревала душу. Она взглянула на дитя. Голубоглазый, с густыми белокурыми волосами, до чего ж хорош. Горячая волна любви поднялась в ней, несмотря на все муки. Он лежал рядом с ней в постели.
Ни о чем не подозревая, Морел, усталый и сердитый, брел по садовой дорожке. Он закрыл зонт, поставил его в раковину, потом сунул в кухню тяжелые башмаки. В дверях появилась миссис Бауэр.
– Ну, ей сейчас хуже некуда. Мальчиком разрешилась.
Морел охнул, положил пустую сумку и жестяную фляжку на полку, вернулся в чулан, повесил куртку, потом вышел и опустился на свой стул.
– Выпить найдется? – спросил он.
Повитуха пошла в кладовку. Хлопнула пробка. Неодобрительно пристукнув кружкой, она поставила пиво на стол перед Морелом. Он отхлебнул, перевел дух, утер концом шарфа свои большие усы, еще хлебнул, перевел дух и откинулся на спинку стула. Повитуха не стала больше ничего ему говорить. Поставила перед ним обед и пошла наверх.
– Это хозяин пришел? – спросила миссис Морел.
– Я подала ему обед, – ответила миссис Бауэр.
Морел выложил руки на стол, посидел так, – недовольный, что миссис Бауэр не постелила для него скатерть и поставила не большую мелкую тарелку, а маленькую, потом принялся за еду. Его ничуть не трогало сейчас, что жена больна, что у него появился еще один сын. Слишком он устал; хотелось пообедать, хотелось посидеть, положив руки на стол, и не по душе ему было, что в доме крутится миссис Бауэр. И огонь в очаге не радовал – слишком был мал.
Он поел, посидел еще двадцать минут, потом расшуровал большой огонь в очаге. Потом, как был в одних носках, нехотя пошел наверх. Нелегко сейчас увидеть жену, а он так устал. Лицо у него было черное, в грязных подтеках от пота. Фуфайка теперь высохла, впитав грязь. На шее болтался грязный шерстяной шарф. Так он вошел и остановился в ногах кровати.
– Ну как ты, а? – спросил он.
– Все обойдется, – ответила жена.
– Гм!
Он стоял в растерянности, не зная, что еще сказать. Он так устал, и это беспокойство было ему ни к чему, он совсем не знал, на каком он свете.
– Она сказала… малец, – с запинкой произнес он.
Жена отогнула простыню и показала дитя.
– Благослови его Бог! – пробормотал Морел. И она засмеялась, оттого что сказано это было механически – он пытался изобразить отцовские чувства, которых в ту минуту вовсе не испытывал.
– Теперь уходи, – сказала она.
– Пойду, лапушка, – отвечал он и повернулся к двери.
Отпущенный на свободу, он теперь захотел поцеловать ее, но не осмелился. Ей, пожалуй, тоже хотелось бы этого, но не могла она заставить себя подать ему знак. Она лишь облегченно вздохнула, когда он вышел, оставив за собою слабый запах угольной пыли.
Каждый день миссис Морел навещал приходский священник. Мистер Хитон был молод и очень беден. Жена его умерла первыми родами, и в пасторском доме он жил один. Он получил в Кембридже степень бакалавра гуманитарных наук, был очень робок и никудышный проповедник. Миссис Морел души в нем не чаяла, и он очень доверял ей. Когда она была здорова, он часами с ней разговаривал. Он и стал крестным отцом малыша.
Иногда священник оставался выпить чаю с миссис Морел. Тогда она пораньше стелила скатерть, доставала свои лучшие чашки с тонким зеленым ободком и надеялась, что Морел вернется не слишком рано; в такие дни она даже была не против, чтоб он посидел в пивной. Ей всегда приходилось готовить два обеда – по ее мнению, детям следовало особенно сытно поесть среди дня, а Морел обедал в пять. И вот, пока она месила тесто для пудинга или чистила картошку, мистер Хитон держал дитя и, не спуская с нее глаз, обсуждал с ней свою ближайшую проповедь. Идеи у него были странные, причудливые, и миссис Морел с присущим ей здравым смыслом возвращала его на землю. Сегодня они обсуждали брак в Кане Галилейской.
– Когда в Кане Иисус превратил воду в вино, это означает, что обычная жизнь, даже кровь вступивших в брак мужа и жены, каковая прежде была бездушной как вода, исполнилась Духа и стала вином, ибо, когда нисходит любовь, весь склад души человека меняется, исполняется Святого духа, и даже самый облик его, можно сказать, меняется.
А миссис Морел слушала и думала: «Ах, бедняга, его молодая жена умерла, вот он и обращает любовь в Святой дух».
Они уже наполовину осушили первую чашку чая, и тут послышался стук скинутых шахтерских башмаков.
– Боже милостивый! – невольно воскликнула миссис Морел.
У священника лицо стало испуганное. Вошел Морел. Злость в нем кипела. Он кивнул, поздоровался с пастырем, а тот встал, хотел обменяться рукопожатием.
– Да нет, – сказал Морел, показывая руку, – видали, какая пятерня! Кому охота пожимать такую руку? Работаешь кайлом да лопатой, вот грязь и въелась.
Священник вспыхнул от смущения и опять сел. Миссис Морел поднялась, достала дымящуюся кастрюлю. Морел снял куртку, пододвинул к столу свое кресло и тяжело опустился в него.
– Устали? – спросил священник.
– Устал? А еще бы, – отозвался Морел. – Вам-то невдомек, каково устать, как я устал.
– Конечно, – согласился священник.
– А вот гляньте сюда, – сказал углекоп, показывая на плечи своей фуфайки. – Сейчас она малость подсохла, а все равно еще мокрая от пота, будто тряпка. Пощупайте.
– Господи! – воскликнула миссис Морел. – Не хочет мистер Хитон щупать твою грязную фуфайку.
Священник опасливо протянул руку.
– А должно, и впрямь не хочет, – сказал Морел. – Но так ли, эдак ли, это все из меня выходит. И всякий день то же, насквозь мокрая. Найдется у тебя что выпить, жена, человек ведь из шахты пришел, весь задубел.
– Ты все пиво уже выпил, сам знаешь, – сказала миссис Морел, наливая ему чай.
– А еще достать негде? – И, поворотясь к священнику, продолжал: – В глотке-то пересохло от пыли, ей вся шахта набита, приходит человек домой – не выпить никак нельзя.
– Безусловно, нельзя, – сказал священник.
– А ведь выпить-то редко когда дадут.
– Есть вода… и чай есть, – сказала миссис Морел.
– Вода! Водой глотку не прочистишь.
Он налил себе полную чашку чаю, подул, всосал его весь через свои большие черные усы и вздохнул. Потом опять налил полную чашку и поставил на стол.
– Скатерть испачкаешь! – воскликнула миссис Морел, ставя чашку на тарелку.
– Человек такой приходит усталый, ему не до скатерти, – сказал Морел.
– Очень жаль! – язвительно сказала жена.
В комнате стоял запах мяса, овощей и шахтерской одежды.
Морел наклонился к священнику, густые длинные усы его топорщились, рот казался особенно красным на черном лице.
– Мистер Хитон, – заговорил он. – Человек весь день проторчал в черной яме, долбал в забое уголь, и… и это будет потверже здешней стены…
– Нечего плакаться, – вмешалась миссис Морел.
Когда у мужа появлялся слушатель и он начинал ныть и искать сочувствия, он был ей ненавистен. Уильям, державший малыша на руках, с мальчишеским пылом ненавидел отца за фальшивую чувствительность и за нелепое обхождение с матерью. Энни никогда не любила отца, она просто его избегала.
Священник ушел, и миссис Морел посмотрела на скатерть.
– Ну и грязища! – сказала она.
– А ты что ж думаешь, раз у тебя пастор чаи распивает, я, значит, и руки на стол не клади, – рявкнул Морел.
В обоих накипала злость, но жена промолчала. Заплакало дитя, миссис Морел сняла с решетки кастрюлю, нечаянно стукнула Энни по голове, девочка захныкала, и Морел заорал на нее. В разгар скандала Уильям поднял глаза на висящее над камином застекленное изречение и отчетливо прочитал вслух: «Благослови наш дом, Господи!»
И тут миссис Морел, которая пыталась успокоить плачущее дитя, вскочила, кинулась к сыну, отхлестала по щекам, крикнув при этом:
– А ты-то чего ради встреваешь?
И села, и начала смеяться, пока по щекам не потекли слезы; Уильям лягнул табуретку, на которой сидел, а Морел проворчал:
– Не пойму, с чего тебя разбирает.
Однажды вечером, вскоре после того, как у них был пастор, не в силах владеть собой после очередной выходки мужа, миссис Морел взяла Энни и малыша и вышла из дому. Перед тем Морел наподдал Уильяму нагой, и мать ввек ему этого не забудет.
Она перешла по овечьему мостику, пересекла край луга и направилась к крикетному полю. Луга, казалось, слились воедино с ярким вечерним светом и тихонько перешептывались с водой, шум которой доносился издали от мельничной запруды. На крикетном поле она села на скамью под черной ольхой и оказалась Лицом к лицу с вечером. Точно море света, раскинулось пред нею зеленое крикетное поле, большое, ровное и плотное. Дети играли в голубоватой тени беседки. Высоко в нежно сотканном небе грачи с криком возвращались домой. Длинной дугой спускались они в золотом мареве, с криком сбивались в стаю и, точно черные хлопья, кружились в медленном вихре над темной купой деревьев, встающей посреди пастбища.
Несколько джентльменов упражнялись на поле, миссис Морел слышала удары биты о шар, а то вдруг громкие мужские голоса; потом игроки в белом молча перемещались по зеленому полю, на котором уже сгущались сумерки. В стороне, у фермы, скирды с одной стороны были освещены, с другой смутно синели. Повозка со снопами, казавшаяся совсем маленькой, покачивалась в угасающем желтом свете.
Солнце садилось. В ясные вечера дербиширские холмы рдели, освещенные красным закатом. Миссис Морел смотрела, как солнце скользит вниз в сияющих небесах, и на западе они алеют, словно весь жар перелился туда, а над головой у нее безупречно синий купол. За полем на миг огненно вспыхнули среди темной листвы ягоды рябины. В углу оставленного под паром поля как живые стояли копны, и представилось, будто они кланяются; уж не станет ли ее сын Иосифом? Закатный багрянец розово отражался на востоке. Большие скирды на склоне холма, что еще недавно выступали в слепящем свете, уже остыли.
Те была для миссис Морел одна из тех тихих минут, когда мелкие докуки забываются и ничто не заслоняет ей красоту мира, и хватает покоя и силы увидеть себя самое. Порой совсем рядом рассекала воздух ласточка. Порой подходила Энни, приносила в горсти ольховые шишки. Малыш шебуршился на материнских коленях, пытался поймать руками свет.
Миссис Морел поглядела на него. Рождения его она страшилась, точно несчастья, оттого, какое чувство стала испытывать к мужу. И сейчас непривычное чувство вызывало у нее дитя. На сердце такая тяжесть, словно мальчик родился больным или уродом. Но, похоже, он совсем здоров. Вот только как-то странно хмурит брови и странно тяжел его взгляд, будто малыш пытается понять что-то такое, что его мучает. Глядя в темные невеселые глаза мальчика, она ощущала на сердце тяжкий груз.
– Он у вас так глядит… будто думает о чем-то… больно грустный, – как-то сказала миссис Керк.
Мать смотрела на дитя, и вдруг тяжесть растворилась в нестерпимой печали. Она склонилась над ним, и тотчас из самого ее сердца на глаза набежали слезы. Малыш поднял пальчики.
– Маленький мой! – тихонько воскликнула она.
И в этот миг где-то в сокровенной глубине души почувствовала, что и сама она и ее муж виноваты перед ним.
Малыш смотрел на нее. У него такие же голубые глаза, как и у нее, но взгляд тяжелый, неотступный, точно ему открылось что-то, потрясшее его душу.
Хрупкое дитя лежало у нее на руках. Глубокие голубые глаза, что всегда глядели на нее не мигая, казалось, извлекали на свет Божий самые сокровенные ее мысли. Она уже не любит мужа, и не хотела она этого ребенка, и вот он лежит у нее на руках и ухватился за ее сердце. Будто пуповина, соединявшая с нею его беззащитное тельце, до сих пор не порвана. Горячая волна любви к сынишке нахлынула на нее. Она прижала его к лицу, к груди. Всеми силами, всем сердцем воздаст она ему за то, что произвела на свет нелюбимого. Тем сильней будет любить его теперь, когда он родился, окружит его своей любовью. От этих ясных, знающих глаз ей больно и страшно. Неужели он все о ней знает? Неужели, лежа у нее под сердцем, он вслушивался в нее? Не упрек ли в его взгляде? Боль и страх пронизывали все ее существо.
Опять она увидела красное солнце на кромке холма напротив. И порывисто подняла малыша.
– Смотри! – сказала она. – Смотри, хороший мой!
Почти с облегчением протянула она ребенка к малиновому, неспокойному солнцу. И он поднял кулачок. Потом опять прижала к груди, стыдясь своего порыва возвратить его туда, откуда он появился.
Если останется в живых, каков-то он вырастет… что из него будет? – подумала она.
Тревожно ей было.
– Назову его «Пол», – вдруг сказала она и сама не знала, почему.
Немного погодя она пошла домой. Прозрачная тень укрыла густо-зеленый луг, пригасила свет.
Как она и думала, дома было пусто. Но к десяти Морел вернулся, и хотя бы этот день закончился мирно.
В последнее время Уолтер Морел то и дело раздражался по пустякам. Казалось, работа его изматывала. Дома он ни с кем не разговаривал по-людски. Если огонь в камине горел недостаточно ярко, он выходил из себя; он ворчал из-за обеда; стоило детям расшуметься, он так на них орал, что возмущенная мать еле сдерживалась, а дети начинали его ненавидеть.
В пятницу он к одиннадцати не вернулся домой. Малыш был нездоров, неспокоен, плакал, если его клали в колыбель. Миссис Морел, до смерти замученная и еще не оправившаяся после родов, еле владела собой.
– Хоть бы этот несносный пришел, – устало сказала она про себя.
Малыш наконец уснул у нее на руках. И у нее не хватило сил его уложить.
– Но когда бы он ни вернулся, я слова не скажу. А то выйду из себя. Не стану ничего говорить. Но если он что-нибудь натворит, мне не сдержаться, – прибавила она.
Услышав шаги мужа, она вздохнула, словно ей стало невтерпеж. В отместку ей он изрядно выпил. Он вошел, а она стояла, склонясь над ребенком, не хотела видеть мужа. Но ее точно огнем ожгло, когда, проходя, он покачнулся, задел за кухонный шкафчик, так что посуда задребезжала, и, чтоб не упасть, схватился за ручки кастрюли. Он повесил шапку и куртку, вернулся и пристально и зло смотрел со стороны, как жена сидела, склонясь над ребенком.
– Что ж это, в доме и еды никакой нету? – свысока, будто прислугу, спросил он. Иной раз спьяну он подражал манерному городскому выговору. В такие минуты он бывал особенно противен миссис Морел.
– Ты сам знаешь, что в доме есть, – так холодно, что это прозвучало бесстрастно, сказала она.
Он стоял и свирепо смотрел на нее, в лице его не дрогнул ни один мускул.
– Я спросил вежливо и жду вежливого ответа, – манерно произнес он.
– И дождался, – сказала она, все не глядя на него.
Он опять кинул на нее злобный взгляд. И прошел нетвердой походкой. Одной рукой облокотился о стол, другой рывком дернул ящик – хотел взять нож, чтоб отрезать хлеба. Ящик не поддался – оттого, что дернул он вбок. В сердцах он рванул ящик, и тот вылетел, грохнулся на пол, и ложки, вилки, ножи, множество всяких металлических мелочей со звоном и лязгом рассыпалось по кирпичному полу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Морел присел на площадке рудничного двора, где с плеском падали крупные капли воды. Множество углекопов, шумно переговариваясь, ожидали своей очереди подняться из шахты. Когда обращались к Морелу, он отвечал коротко, неприветливо.
– Дождик идет, приятель, – сказал старик Джайлз, узнавший это от кого-то сверху.
Одно хорошо: в кладовке для ламп Морел хранил свой старый любимый зонтик. Наконец он встал в клеть – и вот он уже наверху. Сдал лампу, взял зонт, который когда-то купил на аукционе за полтора шиллинга. С минуту помедлил у шахты, глядя в поля; все затянуло серой пеленой дождя. Стояли платформы, полные мокрого блестящего угля. Вода стекала по бортам вагонеток по белым буквам «К.У. и Компания». Не обращая внимания на дождь, углекопы серой унылой толпой брели вдоль железной дороги через поля. Морел раскрыл зонт, и приятно было слышать, как барабанит по нему дождь.
По дороге до самого Бествуда тяжело шагали углекопы, вымокшие, серые, грязные, но красные рты не закрывались ни на минуту – не умолкал оживленный разговор. В одной группе шел и Морел, но не говорил ни слова. Шел и досадливо хмурился. Многие заходили в трактиры – к «Принцу Уэлльскому» или к «Эллен». Недовольство, владевшее Морел ом, удержало его от искушения, и он устало тащился под нависавшими над оградой парка промокшими деревьями, а потом по грязи Гринхиллской дороги.
Миссис Морел лежала в постели, прислушивалась к дождю и к шагам углекопов, идущих из Минтона, к их голосам, к хлопанью калитки, когда они поднимались на приступку и уходили в поле.
– В кладовке за дверью стоит пиво, – сказала она. – Хозяин захочет пить, если не зайдет в трактир.
Но было уже поздно, должно быть, он заглянул по дороге выпить – ведь льет дождь. Что ему за дело до ребенка ли, до нее?
Рождение ребенка всякий раз давалось ей тяжело.
– Кто? – спросила она едва живая.
– Мальчик.
И это ее утешило. Мысль, что она дает жизнь мужчинам, согревала душу. Она взглянула на дитя. Голубоглазый, с густыми белокурыми волосами, до чего ж хорош. Горячая волна любви поднялась в ней, несмотря на все муки. Он лежал рядом с ней в постели.
Ни о чем не подозревая, Морел, усталый и сердитый, брел по садовой дорожке. Он закрыл зонт, поставил его в раковину, потом сунул в кухню тяжелые башмаки. В дверях появилась миссис Бауэр.
– Ну, ей сейчас хуже некуда. Мальчиком разрешилась.
Морел охнул, положил пустую сумку и жестяную фляжку на полку, вернулся в чулан, повесил куртку, потом вышел и опустился на свой стул.
– Выпить найдется? – спросил он.
Повитуха пошла в кладовку. Хлопнула пробка. Неодобрительно пристукнув кружкой, она поставила пиво на стол перед Морелом. Он отхлебнул, перевел дух, утер концом шарфа свои большие усы, еще хлебнул, перевел дух и откинулся на спинку стула. Повитуха не стала больше ничего ему говорить. Поставила перед ним обед и пошла наверх.
– Это хозяин пришел? – спросила миссис Морел.
– Я подала ему обед, – ответила миссис Бауэр.
Морел выложил руки на стол, посидел так, – недовольный, что миссис Бауэр не постелила для него скатерть и поставила не большую мелкую тарелку, а маленькую, потом принялся за еду. Его ничуть не трогало сейчас, что жена больна, что у него появился еще один сын. Слишком он устал; хотелось пообедать, хотелось посидеть, положив руки на стол, и не по душе ему было, что в доме крутится миссис Бауэр. И огонь в очаге не радовал – слишком был мал.
Он поел, посидел еще двадцать минут, потом расшуровал большой огонь в очаге. Потом, как был в одних носках, нехотя пошел наверх. Нелегко сейчас увидеть жену, а он так устал. Лицо у него было черное, в грязных подтеках от пота. Фуфайка теперь высохла, впитав грязь. На шее болтался грязный шерстяной шарф. Так он вошел и остановился в ногах кровати.
– Ну как ты, а? – спросил он.
– Все обойдется, – ответила жена.
– Гм!
Он стоял в растерянности, не зная, что еще сказать. Он так устал, и это беспокойство было ему ни к чему, он совсем не знал, на каком он свете.
– Она сказала… малец, – с запинкой произнес он.
Жена отогнула простыню и показала дитя.
– Благослови его Бог! – пробормотал Морел. И она засмеялась, оттого что сказано это было механически – он пытался изобразить отцовские чувства, которых в ту минуту вовсе не испытывал.
– Теперь уходи, – сказала она.
– Пойду, лапушка, – отвечал он и повернулся к двери.
Отпущенный на свободу, он теперь захотел поцеловать ее, но не осмелился. Ей, пожалуй, тоже хотелось бы этого, но не могла она заставить себя подать ему знак. Она лишь облегченно вздохнула, когда он вышел, оставив за собою слабый запах угольной пыли.
Каждый день миссис Морел навещал приходский священник. Мистер Хитон был молод и очень беден. Жена его умерла первыми родами, и в пасторском доме он жил один. Он получил в Кембридже степень бакалавра гуманитарных наук, был очень робок и никудышный проповедник. Миссис Морел души в нем не чаяла, и он очень доверял ей. Когда она была здорова, он часами с ней разговаривал. Он и стал крестным отцом малыша.
Иногда священник оставался выпить чаю с миссис Морел. Тогда она пораньше стелила скатерть, доставала свои лучшие чашки с тонким зеленым ободком и надеялась, что Морел вернется не слишком рано; в такие дни она даже была не против, чтоб он посидел в пивной. Ей всегда приходилось готовить два обеда – по ее мнению, детям следовало особенно сытно поесть среди дня, а Морел обедал в пять. И вот, пока она месила тесто для пудинга или чистила картошку, мистер Хитон держал дитя и, не спуская с нее глаз, обсуждал с ней свою ближайшую проповедь. Идеи у него были странные, причудливые, и миссис Морел с присущим ей здравым смыслом возвращала его на землю. Сегодня они обсуждали брак в Кане Галилейской.
– Когда в Кане Иисус превратил воду в вино, это означает, что обычная жизнь, даже кровь вступивших в брак мужа и жены, каковая прежде была бездушной как вода, исполнилась Духа и стала вином, ибо, когда нисходит любовь, весь склад души человека меняется, исполняется Святого духа, и даже самый облик его, можно сказать, меняется.
А миссис Морел слушала и думала: «Ах, бедняга, его молодая жена умерла, вот он и обращает любовь в Святой дух».
Они уже наполовину осушили первую чашку чая, и тут послышался стук скинутых шахтерских башмаков.
– Боже милостивый! – невольно воскликнула миссис Морел.
У священника лицо стало испуганное. Вошел Морел. Злость в нем кипела. Он кивнул, поздоровался с пастырем, а тот встал, хотел обменяться рукопожатием.
– Да нет, – сказал Морел, показывая руку, – видали, какая пятерня! Кому охота пожимать такую руку? Работаешь кайлом да лопатой, вот грязь и въелась.
Священник вспыхнул от смущения и опять сел. Миссис Морел поднялась, достала дымящуюся кастрюлю. Морел снял куртку, пододвинул к столу свое кресло и тяжело опустился в него.
– Устали? – спросил священник.
– Устал? А еще бы, – отозвался Морел. – Вам-то невдомек, каково устать, как я устал.
– Конечно, – согласился священник.
– А вот гляньте сюда, – сказал углекоп, показывая на плечи своей фуфайки. – Сейчас она малость подсохла, а все равно еще мокрая от пота, будто тряпка. Пощупайте.
– Господи! – воскликнула миссис Морел. – Не хочет мистер Хитон щупать твою грязную фуфайку.
Священник опасливо протянул руку.
– А должно, и впрямь не хочет, – сказал Морел. – Но так ли, эдак ли, это все из меня выходит. И всякий день то же, насквозь мокрая. Найдется у тебя что выпить, жена, человек ведь из шахты пришел, весь задубел.
– Ты все пиво уже выпил, сам знаешь, – сказала миссис Морел, наливая ему чай.
– А еще достать негде? – И, поворотясь к священнику, продолжал: – В глотке-то пересохло от пыли, ей вся шахта набита, приходит человек домой – не выпить никак нельзя.
– Безусловно, нельзя, – сказал священник.
– А ведь выпить-то редко когда дадут.
– Есть вода… и чай есть, – сказала миссис Морел.
– Вода! Водой глотку не прочистишь.
Он налил себе полную чашку чаю, подул, всосал его весь через свои большие черные усы и вздохнул. Потом опять налил полную чашку и поставил на стол.
– Скатерть испачкаешь! – воскликнула миссис Морел, ставя чашку на тарелку.
– Человек такой приходит усталый, ему не до скатерти, – сказал Морел.
– Очень жаль! – язвительно сказала жена.
В комнате стоял запах мяса, овощей и шахтерской одежды.
Морел наклонился к священнику, густые длинные усы его топорщились, рот казался особенно красным на черном лице.
– Мистер Хитон, – заговорил он. – Человек весь день проторчал в черной яме, долбал в забое уголь, и… и это будет потверже здешней стены…
– Нечего плакаться, – вмешалась миссис Морел.
Когда у мужа появлялся слушатель и он начинал ныть и искать сочувствия, он был ей ненавистен. Уильям, державший малыша на руках, с мальчишеским пылом ненавидел отца за фальшивую чувствительность и за нелепое обхождение с матерью. Энни никогда не любила отца, она просто его избегала.
Священник ушел, и миссис Морел посмотрела на скатерть.
– Ну и грязища! – сказала она.
– А ты что ж думаешь, раз у тебя пастор чаи распивает, я, значит, и руки на стол не клади, – рявкнул Морел.
В обоих накипала злость, но жена промолчала. Заплакало дитя, миссис Морел сняла с решетки кастрюлю, нечаянно стукнула Энни по голове, девочка захныкала, и Морел заорал на нее. В разгар скандала Уильям поднял глаза на висящее над камином застекленное изречение и отчетливо прочитал вслух: «Благослови наш дом, Господи!»
И тут миссис Морел, которая пыталась успокоить плачущее дитя, вскочила, кинулась к сыну, отхлестала по щекам, крикнув при этом:
– А ты-то чего ради встреваешь?
И села, и начала смеяться, пока по щекам не потекли слезы; Уильям лягнул табуретку, на которой сидел, а Морел проворчал:
– Не пойму, с чего тебя разбирает.
Однажды вечером, вскоре после того, как у них был пастор, не в силах владеть собой после очередной выходки мужа, миссис Морел взяла Энни и малыша и вышла из дому. Перед тем Морел наподдал Уильяму нагой, и мать ввек ему этого не забудет.
Она перешла по овечьему мостику, пересекла край луга и направилась к крикетному полю. Луга, казалось, слились воедино с ярким вечерним светом и тихонько перешептывались с водой, шум которой доносился издали от мельничной запруды. На крикетном поле она села на скамью под черной ольхой и оказалась Лицом к лицу с вечером. Точно море света, раскинулось пред нею зеленое крикетное поле, большое, ровное и плотное. Дети играли в голубоватой тени беседки. Высоко в нежно сотканном небе грачи с криком возвращались домой. Длинной дугой спускались они в золотом мареве, с криком сбивались в стаю и, точно черные хлопья, кружились в медленном вихре над темной купой деревьев, встающей посреди пастбища.
Несколько джентльменов упражнялись на поле, миссис Морел слышала удары биты о шар, а то вдруг громкие мужские голоса; потом игроки в белом молча перемещались по зеленому полю, на котором уже сгущались сумерки. В стороне, у фермы, скирды с одной стороны были освещены, с другой смутно синели. Повозка со снопами, казавшаяся совсем маленькой, покачивалась в угасающем желтом свете.
Солнце садилось. В ясные вечера дербиширские холмы рдели, освещенные красным закатом. Миссис Морел смотрела, как солнце скользит вниз в сияющих небесах, и на западе они алеют, словно весь жар перелился туда, а над головой у нее безупречно синий купол. За полем на миг огненно вспыхнули среди темной листвы ягоды рябины. В углу оставленного под паром поля как живые стояли копны, и представилось, будто они кланяются; уж не станет ли ее сын Иосифом? Закатный багрянец розово отражался на востоке. Большие скирды на склоне холма, что еще недавно выступали в слепящем свете, уже остыли.
Те была для миссис Морел одна из тех тихих минут, когда мелкие докуки забываются и ничто не заслоняет ей красоту мира, и хватает покоя и силы увидеть себя самое. Порой совсем рядом рассекала воздух ласточка. Порой подходила Энни, приносила в горсти ольховые шишки. Малыш шебуршился на материнских коленях, пытался поймать руками свет.
Миссис Морел поглядела на него. Рождения его она страшилась, точно несчастья, оттого, какое чувство стала испытывать к мужу. И сейчас непривычное чувство вызывало у нее дитя. На сердце такая тяжесть, словно мальчик родился больным или уродом. Но, похоже, он совсем здоров. Вот только как-то странно хмурит брови и странно тяжел его взгляд, будто малыш пытается понять что-то такое, что его мучает. Глядя в темные невеселые глаза мальчика, она ощущала на сердце тяжкий груз.
– Он у вас так глядит… будто думает о чем-то… больно грустный, – как-то сказала миссис Керк.
Мать смотрела на дитя, и вдруг тяжесть растворилась в нестерпимой печали. Она склонилась над ним, и тотчас из самого ее сердца на глаза набежали слезы. Малыш поднял пальчики.
– Маленький мой! – тихонько воскликнула она.
И в этот миг где-то в сокровенной глубине души почувствовала, что и сама она и ее муж виноваты перед ним.
Малыш смотрел на нее. У него такие же голубые глаза, как и у нее, но взгляд тяжелый, неотступный, точно ему открылось что-то, потрясшее его душу.
Хрупкое дитя лежало у нее на руках. Глубокие голубые глаза, что всегда глядели на нее не мигая, казалось, извлекали на свет Божий самые сокровенные ее мысли. Она уже не любит мужа, и не хотела она этого ребенка, и вот он лежит у нее на руках и ухватился за ее сердце. Будто пуповина, соединявшая с нею его беззащитное тельце, до сих пор не порвана. Горячая волна любви к сынишке нахлынула на нее. Она прижала его к лицу, к груди. Всеми силами, всем сердцем воздаст она ему за то, что произвела на свет нелюбимого. Тем сильней будет любить его теперь, когда он родился, окружит его своей любовью. От этих ясных, знающих глаз ей больно и страшно. Неужели он все о ней знает? Неужели, лежа у нее под сердцем, он вслушивался в нее? Не упрек ли в его взгляде? Боль и страх пронизывали все ее существо.
Опять она увидела красное солнце на кромке холма напротив. И порывисто подняла малыша.
– Смотри! – сказала она. – Смотри, хороший мой!
Почти с облегчением протянула она ребенка к малиновому, неспокойному солнцу. И он поднял кулачок. Потом опять прижала к груди, стыдясь своего порыва возвратить его туда, откуда он появился.
Если останется в живых, каков-то он вырастет… что из него будет? – подумала она.
Тревожно ей было.
– Назову его «Пол», – вдруг сказала она и сама не знала, почему.
Немного погодя она пошла домой. Прозрачная тень укрыла густо-зеленый луг, пригасила свет.
Как она и думала, дома было пусто. Но к десяти Морел вернулся, и хотя бы этот день закончился мирно.
В последнее время Уолтер Морел то и дело раздражался по пустякам. Казалось, работа его изматывала. Дома он ни с кем не разговаривал по-людски. Если огонь в камине горел недостаточно ярко, он выходил из себя; он ворчал из-за обеда; стоило детям расшуметься, он так на них орал, что возмущенная мать еле сдерживалась, а дети начинали его ненавидеть.
В пятницу он к одиннадцати не вернулся домой. Малыш был нездоров, неспокоен, плакал, если его клали в колыбель. Миссис Морел, до смерти замученная и еще не оправившаяся после родов, еле владела собой.
– Хоть бы этот несносный пришел, – устало сказала она про себя.
Малыш наконец уснул у нее на руках. И у нее не хватило сил его уложить.
– Но когда бы он ни вернулся, я слова не скажу. А то выйду из себя. Не стану ничего говорить. Но если он что-нибудь натворит, мне не сдержаться, – прибавила она.
Услышав шаги мужа, она вздохнула, словно ей стало невтерпеж. В отместку ей он изрядно выпил. Он вошел, а она стояла, склонясь над ребенком, не хотела видеть мужа. Но ее точно огнем ожгло, когда, проходя, он покачнулся, задел за кухонный шкафчик, так что посуда задребезжала, и, чтоб не упасть, схватился за ручки кастрюли. Он повесил шапку и куртку, вернулся и пристально и зло смотрел со стороны, как жена сидела, склонясь над ребенком.
– Что ж это, в доме и еды никакой нету? – свысока, будто прислугу, спросил он. Иной раз спьяну он подражал манерному городскому выговору. В такие минуты он бывал особенно противен миссис Морел.
– Ты сам знаешь, что в доме есть, – так холодно, что это прозвучало бесстрастно, сказала она.
Он стоял и свирепо смотрел на нее, в лице его не дрогнул ни один мускул.
– Я спросил вежливо и жду вежливого ответа, – манерно произнес он.
– И дождался, – сказала она, все не глядя на него.
Он опять кинул на нее злобный взгляд. И прошел нетвердой походкой. Одной рукой облокотился о стол, другой рывком дернул ящик – хотел взять нож, чтоб отрезать хлеба. Ящик не поддался – оттого, что дернул он вбок. В сердцах он рванул ящик, и тот вылетел, грохнулся на пол, и ложки, вилки, ножи, множество всяких металлических мелочей со звоном и лязгом рассыпалось по кирпичному полу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53