А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Не люблю. Терпеть не могу! – с жаром воскликнул он.
– И предпочел бы стать священником, – это прозвучало почти умоляюще.
– Да. Предпочел бы, если б думал, что из меня получится выдающийся проповедник.
– Тогда почему ж тебе не стать… не стать, кем хочешь? – в голосе ее прозвучал вызов. – Будь я мужчиной, меня бы ничто не остановило.
Она гордо вскинула голову. И Джон Филд даже оробел.
– Но отец такой упрямый. Он решил определить меня по коммерческой части, и он поставит на своем.
– Но ведь ты мужчина! – воскликнула Гертруда.
– Этого еще недостаточно, – хмурясь, отвечал Джон, смущенный и беспомощный.
Теперь, в Низинном, среди хлопот по хозяйству, уже имея кой-какое представление о том, что значит быть мужчиной, она понимала, что просто быть мужчиной и вправду недостаточно.
В двадцать лет из-за слабости здоровья она уехала из Ширнесса. Отец увез семью на родину, в Ноттингем. А отец Джона Филда разорился; и сын отправился учительствовать в Норвуд. Она ничего о нем не знала, пока наконец два года спустя не навела справки. Оказалось, он женился на своей квартирной хозяйке, сорокалетней вдове, у которой была кое-какая земля.
И однако миссис Морел по сей день хранит подарок Джона – Библию. Теперь она не назвала бы его мужчиной… Что ж, она отлично поняла, что ему дано, а что нет. И она хранит эту Библию, и нетронутой хранит в сердце память о нем. До конца своих дней, тридцать пять лет, она о нем ни разу не заговорила.
Двадцати трех лет она на рождественской вечеринке познакомилась с молодым человеком из Эроушвелли. Морелу было тогда двадцать семь. У него была хорошая осанка, держался он прямо и молодцевато. Его черные волнистые волосы к тому же еще блестели и черная роскошная борода явно никогда не знала бритвы. Щеки румяные, а красный влажный рот особенно приметен оттого, что Морел много и заразительно смеялся. И смех редчайший – глубокий и звонкий. Гертруду Коппард он совершенно очаровал. Был он так ярок, так полон жизни, такой услужливый и милый со всеми, так естественно звучали в его голосе комические нотки. У ее отца было отлично развито чувство юмора, да только сатирического. А у этого человека он другой: мягкий, немудреный, сердечный, какой-то веселящий.
Сама она была иного склада. Имела пытливый, восприимчивый ум и с огромным удовольствием, с интересом слушала других. Была она мастерица разговорить человека. Любила пофилософствовать и считалась девушкой весьма мыслящей. А всего больше ей нравилось беседовать с каким-нибудь хорошо образованным человеком о религии, философии или политике. Такая радость ей выпадала нечасто. И приходилось довольствоваться рассказами людей о себе, находить отраду в этом.
Была она небольшого роста, хрупкого сложения, с высоким лбом и шелковистыми прядями каштановых кудрей. Голубые глаза смотрели на мир прямо, целомудренно и испытующе. Руки были красивые, в Коппардов. Платья она носила неброские. Предпочитала темно-голубой шелк со своеобразной отделкой из серебристых фестонов. Фестоны да тяжелая брошь витого золота служили единственными украшениями. Была она еще совсем нетронута жизнью, глубоко набожна и исполнена милого чистосердечия.
Глядя на нее, Уолтер Морел словно таял от восхищения. Ему, углекопу, она представлялась истинной леди, загадочной и чарующей. Когда она разговаривала с ним, ее южный выговор, ее великолепный английский язык приводили его в трепет. Она приглядывалась к нему. Он хорошо танцевал, танец был словно его радостным естеством. Его дед, французский беженец, женился на буфетчице англичанке… если только это можно назвать браком. Гертруда смотрела на молодого углекопа, когда он танцевал, – и было в его движениях некое волшебство, едва уловимое ликованье, смотрела на его лицо, расцветающее румянцем под копной черных волос и разно смеющееся, когда он наклонялся над своей партнершей, кто бы она ни была. Удивительный человек, никогда она такого не встречала. Образцом мужчины ей казался отец. А Джордж Коппард, с гордой осанкой, красивый и довольно язвительный, разительно отличался от этого углекопа; всем книгам Джордж предпочитал книги богословские и подобие симпатии испытывал к единственному человеку – апостолу Павлу, был неизменно суров с подчиненными, а со знакомыми насмешлив и пренебрегал чувственными удовольствиями. Сама Гертруда не без презренья относилась к танцам, не испытывала к ним ни малейшей склонности и не давала себе труда научиться даже простейшему «Роджеру». Как и отец, была она пуританка, возвышенна в мыслях и воистину строга в поведении. И оттого смугло-золотистая мягкость чувственного пламени жизни, что исходила от Морела, точно от пламени свечи, которую не подавляли и не гасили ни мысль, ни душевный настрой, как у нее самой, казалось ей удивительной, непостижимой.
Он подошел и склонился над ней. По всему ее телу разлилось тепло, точно она выпила вина.
– Ну пойдемте же, станцуем, – ласково пригласил он. – Этот танец ведь совсем легкий. Мне страсть охота поглядеть, как вы танцуете.
Она уже говорила ему, что танцевать не умеет. Глядя, как смиренно он ждет, она улыбнулась. Улыбка у нее была прелестная. И так его тронула, что он совсем потерял голову.
– Нет, я не буду танцевать, – мягко отказалась она. И слова ее прозвучали отчетливо и звонко.
Не думая, что «делает, – чутье нередко подсказывало ему, как вернее поступить, – он сел рядышком, почтительно наклонился.
– Но зачем же вам пропускать танец, – с укором сказала Гертруда.
– Да нет, не желаю я этот, не по мне он.
– А меня, однако, пригласили.
Он от души рассмеялся.
– А ведь верно. Вот вы со мной и расправились.
Теперь, в свою очередь, рассмеялась она.
– Непохоже, что с вами так уж легко справиться, – сказала она.
– Я будто поросячий хвостик, никак не расправлюсь, сам не знаю, как скручусь да выкручусь, – он громко и весело рассмеялся.
– И ведь вы углекоп! – удивленно воскликнула она.
– Да. Десяти лет в шахту спустился.
Она взглянула на него и сочувственно и недоверчиво.
– Десяти лет! Но, наверно, было очень тяжело?
– Так ведь скоро привыкаешь. Живешь будто мышь, а ночью выскакиваешь поглядеть, что на белом свете делается.
– Я словно сразу ослепла, – нахмурясь, сказала Гертруда.
– Будто крот! – рассмеялся он. – А у нас и впрямь есть ребята, ну будто кроты. – Он вытянул вперед голову совсем как крот, который вслепую вынюхивает, выискивает дорогу. – А все одно двигаются! – простодушно заверил он. – Ты и не видывала. Дай срок, сведу тебя вниз, сама поглядишь.
Гертруда посмотрела на него со страхом. Ей внезапно открылась новая сторона жизни. Ей представилась жизнь углекопов, сотни мужчин тяжко трудятся под землей, а вечером выходят на поверхность. Какой же он замечательный. Каждый день рискует жизнью, и так весело. В своем бесхитростном смирении она взглянула на него чуть ли не с благоговением.
– А может, не желаешь? – с нежностью спросил он. – А то, глядишь, перепачкаешься.
С тех пор, как она стала взрослой, никто никогда не обращался к ней на «ты».
На следующее Рождество они поженились, и первые три месяца она была совершенно счастлива, и еще полгода тоже были счастливые.
Морел дал обет не пить и носил голубую ленту общества трезвенников – он любил покрасоваться. Жили они, как думала Гертруда, в его собственном доме. Был он небольшой, но довольно удобный и вполне мило обставлен солидной добротной мебелью, которая вполне подходила ее бесхитростной натуре. Соседки были ей изрядно далеки, а мать и сестры Морела только что не потешались над ее благородными манерами. Но она могла прекрасно обходиться без них, был бы рядом муж.
Иногда, наскучив разговорами о любви, она пыталась всерьез открыть ему душу. И видела: он слушает уважительно, но не понимает. Это убивало ее стремление к большей душевной близости, и временами ее охватывал страх. Иногда вечерами им овладевало беспокойство, и она понимала, ему недостаточно просто быть подле нее. И радовалась; когда он находил себе какие-нибудь дела по дому.
У него были поистине золотые руки – чего только он не мог сделать или починить. И она, бывало, говорила:
– Как же мне нравится кочерга твоей матушки – такая маленькая, изящная.
– Да неужто? Так ведь это я смастерил, лапушка… могу и тебе сделать.
– Что ты говоришь! Она же стальная!
– А хоть бы и так! Сделаю и тебе вроде нее, может, даже и такую.
Ей не докучал беспорядок, стук молотка, шум. Зато муж был занят и счастлив.
Но однажды, на седьмом месяце их брака, она чистила его выходной пиджак и нащупала в грудном кармане какие-то бумаги, ее вдруг взяло любопытство, она вынула их и прочла. Сюртук, в котором венчался, он носил очень редко, да и бумаги прежде не вызывали у нее любопытства. Это оказались счета на их мебель, до сих пор не оплаченные.
– Послушай, – сказала она вечером, после того как муж вымылся и пообедал, – я нашла это в кармане твоего свадебного сюртука. Ты еще не заплатил по этим счетам?
– Нет. Не поспел.
– Но ты же говорил, все оплачено. Давай я схожу в субботу в Ноттингем и рассчитаюсь. Не нравится мне сидеть на чужих стульях и есть за неоплаченным столом.
Морел молчал.
– Дашь мне свою банковскую книжку?
– Дать-то дам, а что толку?
– Я думала, ты… – начала она. Он говорил, у него отложена изрядная сумма. Но что толку задавать вопросы. Горечь, негодование охватили ее, и она сурово замкнулась в себе.
Назавтра она отправилась к свекрови.
– Это ведь вы покупали Уолтеру мебель? – спросила она.
– Ну, я, – с вызовом ответила она.
– Сколько ж он дал вам на нее денег?
Свекровь возмутилась до глубины души.
– Восемьдесят фунтов, если тебе уж так надобно знать, – ответила она.
– Восемьдесят фунтов! Значит, за нее должны еще сорок два фунта!
– Чего ж теперь сделаешь?
– Но куда ушли все деньги?
– А на все, должно, есть бумаги, ты поищи… да еще десять фунтов он должен мне, и шесть фунтов у нас тут ушло на свадьбу.
– Шесть фунтов! – эхом отозвалась Гертруда Морел. Да это просто чудовищно, ее отец так потратился на свадьбу, а в доме родителей Уолтера проели и пропили еще шесть фунтов, да притом за его счет!
– А сколько Уолтер вложил в свои дома? – спросила Гертруда.
– В свои дома… какие-такие дома?
У Гертруды даже губы побелели. Он говорил, что дом, в котором они живут, и соседний тоже его собственность.
– Я думала, дом, в котором мы живем… – начала она.
– Мои это дома, обои, – сказала свекровь. – И заложенные они. Я плачу проценты по закладной, а на чего другое у меня денег нет.
Гертруда сидела молча, с побелевшими губами. Сейчас она уподобилась своему отцу.
– Значит, нам следует платить вам за аренду, – холодно сказала она.
– Уолтер мне платит, – ответила мамаша.
– Сколько же? – спросила Гертруда.
– Шестьдесят шесть в неделю, – ответствовала мамаша.
Дом того не стоил. Гертруда выпрямилась, вскинула голову.
– Тебе вон как повезло, – поддела ее свекровь, – об деньгах у мужа голова болит, а ты можешь жить припеваючи.
Молодая ничего на это не ответила.
Мужу она мало что сказала, но обходиться с ним стала по-другому. В гордой, благородной душе ее что-то окаменело.
Наступил октябрь, и все ее мысли были о Рождестве. Два года назад на Рождество она с ним познакомилась. В прошлое Рождество вышла за него замуж. В это Рождество родит ему дитя.
– Вы вроде не танцуете, миссис Морел? – спросила ее ближайшая соседка в октябре, когда только и разговору было, что об открытии танцевальных классов в гостинице «Кирпич и черепица» в Бествуде.
– Нет… танцы никогда меня не привлекали, – ответила она.
– Чудно! И надо же, а за такого вышла. Хозяин-то ваш самый знаменитый танцор.
– А я и не знала, что он знаменитый, – засмеялась миссис Морел.
– Ага, еще какой знаменитый! Как же, больше пяти годов заправлял танцевальными классами в клубе «Шахтерский герб».
– Вот как?
– Ну да, – сказала другая. – Каждый вторник, и четверг, и субботу там, бывало, яблоку негде упасть… и уж миловались там, все говорят.
От таких разговоров тошно и горько становилось миссис Морел, а наслушалась она их предостаточно. Поначалу соседки ее не щадили, потому что, хотя и не ее это вина, а была она им неровня.
Морел стал возвращаться домой довольно поздно.
– Они теперь работают допоздна, верно? – сказала она своей прачке.
– Да сдается мне, как обыкновенно. А только после работы норовят пива хлебнуть у Эллен, а там пойдут разговоры разговаривать, вот время и проходит. Глядишь, обед и простыл… ну, так им и надо.
– Но мистер Морел спиртного в рот не берет.
Прачка выпустила из рук белье, глянула на миссис Морел, но так ничего и не сказала и опять принялась стирать.
Родив сына, Гертруда Морел тяжело захворала. Морел за ней преданно ухаживал, очень преданно. А ей вдали от родных было отчаянно одиноко. Одиноко было и с ним, при нем чувство это становилось только острей.
Мальчик родился маленький, хрупкий, но быстро выправлялся. Был он такой хорошенький, с темно-золотистыми кудряшками и темно-голубыми глазами, которые постепенно светлели и стали серыми. Мать души в нем не чаяла. Он явился на свет, когда горечь разочарования давалась ей особенно тяжело, когда подорвана оказалась вера в жизнь и на душе было безрадостно и одиноко. Она не могла наглядеться на свое дитя, и отец ревновал.
Кончилось тем, что миссис Морел стала презирать мужа. Всю свою любовь она обратила на ребенка, а от отца отвернулась. Он же перестал замечать ее, собственный дом утратил для него прелесть новизны. Тряпка он, с горечью сказала себе Гертруда Морел. Идет на поводу сиюминутного чувства. Не может твердо держаться чего-то одного. Только и умеет пускать пыль в глаза.
И между мужем и женой началась война – жестокая, беспощадная, которая кончилась лишь со смертью одного из них. Жена добивалась, чтобы он взял на себя обязанности главы семьи, чтобы выполнял свой долг. Но слишком он был непохож на нее. Он был натурой сугубо чувственной, а жена старалась обратить его в человека нравственного, человека добродетельного и религиозного. Она пыталась заставить его смело смотреть в лицо жизни. А ему это было невтерпеж, приводило его в ярость.
Малыш был еще крохой, а отец стал совсем неуправляем, ненадежен. Стоило ребенку чуть провиниться, и отец накидывался на него с бранью. И чуть что давал волю своим шахтерским ручищам. В такие минуты миссис Морел начинала ненавидеть мужа, ненавидела не день и не два, и он уходил из дому и напивался, только ее это уже не трогало. Но, когда он возвращался, она безжалостно его язвила.
Из-за этой их отчужденности он иной раз, сознательно или бессознательно, грубо ее оскорблял, чего прежде не сделал бы.
Уильяму был всего год, и такой он стал хорошенький, что мать им гордилась. Жила она теперь в скудости, но ее сестры наряжали мальчика. И с густыми кудрями, в белой шапочке с развевающимся страусовым пером и в белом пальтишке он был ее утехой. Однажды воскресным утром миссис Морел лежала и прислушивалась – внизу отец болтал с малышом. Потом задремала. Когда она сошла вниз, в камине пылал огонь, было жарко, кое-как накрыт стол к завтраку, у камина в своем кресле сидел Морел, несколько смущенный, а между его колен стоял малыш, остриженный как овца – головенка такая смешная, круглая, – и озадаченно смотрел на нее, а газета, расстеленная на каминном коврике, усыпана была мириадами завитков, пламенеющих в отблесках пламени точно лепестки бархатцев.
Миссис Морел замерла. То было ее первое дитя. Она побелела, не в силах вымолвить ни слова.
– Как он тебе нравится? – с неловким смешком спросил Морел.
Она сжала кулаки, подняла и пошла на него. Морел отшатнулся.
– Убить тебя мало, убить! – сказала она. И поперхнулась от ярости, все еще с поднятыми кулаками.
– Нечего девчонку из него делать, – испуганно сказал Морел, пригнув голову, чтоб не встретиться с ней взглядом. Ему было уже не до смеха.
Мать смотрела, как он обкорнал ее малыша. Она обняла наголо обстриженную головенку и стала гладить и ласкать ее.
– Ох, мой маленький! – голос изменял ей. Губы задрожали, лицо исказилось, она обхватила мальчика, спрятала лицо у него на плече и мучительно зарыдала. Она была из тех женщин, которые не способны плакать, которым это так же нестерпимо, как мужчине. Каждое рыдание будто с трудом вырывали у нее из груди.
Морел сидел, уперев локти в колени, так стиснул руки, даже костяшки побелели. Чуть ли не оглушенный, кажется, не в силах перевести дух, он безотрывно смотрел в огонь.
Но вот рыдания стихли, мать успокоила малыша и убрала со стола. Газету, усыпанную кудряшками, она оставила на каминном коврике. Муж наконец поднял ее и сунул поглубже в огонь. Миссис Морел хозяйничала, сжав губы, молча. Морел был подавлен. С несчастным видом слонялся по дому, и каждая трапеза была для него в этот день пыткой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53