У Веры Андреевны тоже щипало тогда в глазах - но больше от слез подруги, чем от музыки. От музыки ей вообще не часто хотелось плакать, а от "патетической" как раз и вовсе нет. Было только такое чувство во время первой части, что вот теперь она всем людям, каждому, могла бы сказать что-то главное о его жизни, о жизни всякого человека - лишь бы звучало при этом то самое скерцо.
- Конечно, - ответила Вера Андреевна. - Это очень известный музыкант.
- Мы сдали ему соседнюю комнату, но вы, пожалуйста, не беспокойтесь - он будет репетировать только во взаимооговоренные часы.
- Я и не беспокоюсь, Иван Семенович. Интересно только - на чем он будет репетировать.
- Представьте, он успел уже купить пианино в нашем культторге. Помните, там у заднего прилавка - десятый год уж, по-моему, стояло. Завтра к нам привезет. Откуда у людей деньги берутся, хотел бы я знать.
И действительно, на следующий день - тридцать первого декабря - двое не совсем незнакомых Вере Андреевне молодых людей по фамилии Ситниковы втащили в квартиру черный, подержанный, но вполне еще годный на вид инструмент, в двадцать девятом году экспроприированный у одного задавленного централизованным налогом нэпмана и с тех пор без движения простоявший в культторге на улице Энгельса. Сопровождавший братьев Аркадий Исаевич суетился в узкой прихожей и только мешал им.
Затолкав пианино в комнату, Ситниковы, чинясь, поздравили Веру Андреевну с Новым годом и удалились. А из-за стены сразу понеслись однообразные бесчувственные гаммы, служившие, по-видимому, к настройке инструмента.
Новый год соседи справляли вместе - в комнате у Борисовых. Из гостей был только сослуживец Ивана Семеновича - зам. начальника зольской станции по фамилии Жалов - с женой. Под бой настенных часов чокались шампанским, смеялись, желали друг другу самых невероятных благ.
В половину первого уложили в кровать Леночку, уснувшую с конфетой во рту, и с чаем перешли в комнату к Аркадию Исаевичу. К чаю был ореховый торт, испеченный Верой Андреевной, коньяк и яблочное варенье. Эйслер сел за пианино.
К половине второго плакала супруга Жалова, а сам он в каждую паузу, не разбирая иногда и концов отдельных частей, вскакивал из кресла, с неуклюжей почтительностью хватал ладонь Аркадия Исаевича и горячо уверял, что никогда-никогда он ничего подобного не слышал и даже понятия не имел, что такое бывает.
- Так вот и живешь, - махал он рукой, возвращаясь на место и наотмашь наливая себе коньяку. - Так и живешь.
Борисовы первое время больше гордились за своего постояльца, но постепенно забылись и тоже расчувствовались.
К половине третьего Аркадий Исаевич стал все настойчивее уверять в неуместности продолжения концерта, но его умоляли все вместе и каждый по очереди, так что кончилось тем, что играл он до четырех часов. Все, наконец, были уже расслаблены, и последующий разговор носил обрывочный характер. Спрашивали у Эйслера, за что он был выслан из Москвы. Он охотно отвечал, но, оказалось, что толком и сам не знает. Как-будто за какие-то разговоры, но за какие и с кем, ему не пояснили. Осудили его больше года тому назад, и год этот провел он в Твери. Но оттуда, по его словам, рекомендовали ему убраться, потому что на домашние концерты его стало собираться слишком много народу.
Около пяти начали прощаться. Жалов все спрашивал, можно ли будет еще послушать его, и когда. Аркадий Исаевич обещал и даже от примерных сроков не уклонился. Он и в дальнейшем на удивление никого не заставлял упрашивать себя. И довольно скоро стали случаться у него в комнате настоящие концерты, которые Вера Андреевна старалась, конечно, не пропускать, и с каждым разом на которых появлялись все новые лица.
Несколько раз приходил неизвестно откуда прослышавший о концертах Вольф, а однажды, уже этой зимой, ко всеобщему смятению явился вместе с Вольфом только что вступивший тогда в должность первый секретарь Зольского райкома ВКП(б) Михаил Михайлович Свист с супругой. Они тогда немного опоздали, и им наперебой стали освобождать места. Но Михаил Михайлович, усадив супругу, сам преспокойно уселся на пол, чем обязал к тому же и перепуганного Вольфа. Слушал он очень внимательно, сосредоточенно морщил лоб. В конце долго тряс руку Аркадия Исаевича и, похлопывая его по ладони, предлагал при какой-нибудь надобности обращаться прямо к нему.
Осенью на концертах собиралось иногда человек до двадцати народу, так что не хватало места, и стояли в дверях. Эйслер играл Бетховена, Листа, Шопена, реже - Рахманинова, Чайковского, иногда других. Борисовы с пониманием относились к таким собраниям. Иван Семенович сам расставлял стулья, и даже, если народу случалось все-таки поменьше, Калерия Петровна предлагала слушателям чаю.
Осенью же Аркадий Исаевич начал заниматься на пианино с Леночкой. К гордости родителей девочка делала успехи - вскоре сама уже разбирала ноты и довольно твердо наигрывала первые мелодии. Дружба старого музыканта и его маленькой ученицы была трогательной. Он называл ее "моя маленькая lady", она его "дедушка Эйслер", и вдвоем при посторонних имели они всегда такой вид, будто хранилась между ними какая-то радостная тайна.
Еще в феврале, через месяц после прибытия Аркадия Исаевича в Зольск, по протекции Жалова, но все-таки не без труда, опального пианиста устроили продавцом в газетном киоске на привокзальной площади. Службой своей Эйслер был очень доволен, возвращался с нее всегда в хорошем расположении духа, приносил в квартиру свежие журналы, делился своими наблюдениями над покупателями. Человек он был очень дружелюбный, и в городе сразу появилось у него множество знакомых. Когда иногда вдвоем с Верой Андреевной шли они по центральным улицам, то и дело приходилось ему приветствовать кого-нибудь, кому-нибудь кивать, с кем-нибудь останавливаться поговорить.
По мере возрастания в городе его популярности, к нему все чаще поступали предложения о частных уроках - и иногда от очень значительных лиц. Но Эйслер неизменно отказывался и здесь ни на какие уговоры не поддавался. Хотя безусловно мог бы, приняв лишь несколько предложений, зарабатывать втрое больше, времени затрачивая втрое меньше, чем в газетном киоске. Однако Леночка так и осталась единственной его ученицей. Дело было тут, по-видимому, в каких-то принципах.
Сколько можно было судить со стороны, материальных затруднений он, впрочем, никогда не испытывал. То есть жил, конечно, предельно скромно: из одежды зимой и летом носил единственный, давно не новый уже черный костюм, либо темно-синий свитер домашней вязки; из вещей, помимо пианино, за все это время приобрел, кажется, только чернильный прибор и бумагу. Жил, конечно, бедно, но, в общем, как все. На хлебе и картошке не экономил, ни у кого никогда не одалживался и ощущал себя, по-видимому, обеспеченным человеком.
С Верой Андреевной подружился он очень быстро. На следующий день после того новогоднего концерта заглянув к ней в комнату, он с хитроватой улыбкой спросил ее:
- Скажите, Вера, я все думаю, вчерашние братья-грузчики они случайно не влюблены в вас?
- Похоже на то, - кивнула Вера Андреевна. - Месяц назад они мне сделали предложение.
- Как это - сразу оба?
- Сразу оба, представьте. Предложили мне самой выбрать.
- Это грандиозно! - всплеснул руками Аркадий Исаевич. - И вы обоим отказали. Чрезвычайно романтическая история! Я ведь почему спросил. Вчера ходил по городу, искал кого-нибудь, кто пианино бы мне отнес. А кого найдешь? Вдруг вижу - они - сидят на лавочке, ноги за ноги, курят. Ну, думаю, если эти не согласятся, то нечего и искать. Подхожу, объясняю - ни в какую. Мы, говорят, хотя и по призванию грузчики, но на государственной службе состоим, и есть мы рабочий класс, а не прислуга. Это один из них так изъяснился - который поразговорчивей. Такая, изволите видеть, пролетарская сознательность. Я уж и так, и эдак - и цену прибавляю, и к жалости их взываю. Нет и все. Ну, расстроился я и уже рукой махнул. Вот, говорю им напоследок, Новый год теперь из-за вас в квартире насмарку пойдет. Соседке, говорю, Леночке Борисовой обещал я на пианино поиграть. Обидится она на меня, весь вечер дуться будет. Смотрю вдруг, чего-то они между собою переглядываться начали. Тот, поглавнее видно, спрашивает: а это вам в какой же дом доставить требуется - в тот, что покоем на Валабуева? В тот самый, киваю. Сидят, молчат, опять переглядываются. Ну, ладно, говорит он вдруг, так уж и быть, дедуля, - уговорил. И сразу же, вообразите себе, пошли. Я от радости юлю вокруг них, а сам все думаю - чего же им дом-то этот дался? Ну, а когда уж пришли, да посмотрел я, как они вас "с новым счастьицем" поздравили, тут-то меня и стукнуло. Да-а, думаю, и как же это я сразу не догадался.
Вера Андреевна улыбалась.
- А вы знаете, Вера, - продолжил рассказывать пианист. Удивительное совпадение: мне, представьте себе, в моей первой молодости - то есть, лет эдак сорок с гаком назад - тоже одна женщина отказала. Это было в Петербурге. И, вообразите себе, как две капли воды похожа была на вас. Да, да! Я даже, когда вы дверь мне вчера открыли, так сразу и подумал. Удивительной красоты была женщина, но гордячка! Звали ее Эльза, Эльза Бонди. Ей было восемнадцать лет. Она потом вышла замуж за какого-то помещика из Ярославской губернии и уехала к нему жить. Как сейчас помню - хотел повеситься.
- Возможно, это была моя бабушка, - сказала Вера Андреевна.
- Вот как? - удивился Эйслер.
И как-то очень просто получилось, что уже через час они знали друг о друге почти все.
Вера Андреевна узнала тогда, что родом Аркадий Исаевич из Острова - небольшого городишки к югу от Пскова. Родился единственным сыном у неудавшегося музыканта - Исайи Абрамовича Эйслера, игравшего в местном оркестрике. С раннего детства отец стал обучать его музыкальному ремеслу, а, узнав у сына способности, все свои несбывшиеся честолюбивые надежды бесповоротно возложил на него. Пятнадцати лет он отвез его в Петербург и, на скопленные многолетним трудом деньги определив к лучшим учителям, вскоре скончался.
В семнадцать лет Аркадий Исаевич уже играл в фешенебельных столичных салонах. В двадцать пять состоялся первый его сольный концерт в филармонии. Затем он переехал в Москву, поступил в Консерваторию и женился.
Революцию Эйслер встретил известным музыкантом, профессором. Друзья его и ученики один за другим эмигрировали, жена скончалась от воспаления легких бездетной, и второй раз в жизни Аркадий Исаевич хотел повеситься.
- Но, знаете, - говорил он, улыбаясь, - жизнь наша - такая штука. Когда говорят люди, что ко всему можно привыкнуть, говорят обыкновенно не задумываясь. А это ведь и в самом деле на удивление так. Привыкнуть, мне кажется, трудно к чему-то инородному внутри себя, а ко всему внешнему - можно. И потом, видите ли, музыка - вот что. Музыка. Она не отпускает от себя лечит, ласкает; то мучает, но заставляет забывать остальное - и не отпускает... А когда со временем она становится уже не частью тебя, - продолжал он, - не мироощущением только, не средством самовыражения, а, сказал бы я, способом существования вселенной вокруг тебя и тебя самого; то уже и привыкать становится ни к чему не нужно. Знаете, когда в октябре тридцать пятого ночью отвезли меня на Лубянку, я думал о пятом бетховенском концерте. Я именно тогда вдруг понял, что вторую часть играл до сих пор совершенно не так, как нужно. Там, если помните, первая часть настолько жизнеутверждающая, как принято говорить (дурное, вообще-то, слово - жизнь эта вовсе не нуждается в том, чтоб ее утверждали), настолько очевидно написана от первого лица, что ко второй уже забываешься и кажется, будто это тоже личное, только увидел он, может быть, какую-то печальную картину в природе - закатное солнце, осенний лес или что-нибудь еще в этом роде - и вот задумался тихонько. Так и принято исполнять. Но я тогда вдруг понял, что это неправильно. Что Бетховен написал не о том, как он видит природу, а о том, как природа, этот самый осенний лес - видит его. И пожимает плечами будто: а чему ты, собственно, так уж радуешься? Ну, а дальше он старается объяснить. Я слышал, как буду это играть теперь, и о том, что я арестован, сообразил, по правде, только уже на первом допросе. Так громко они иногда кричат там, эти следователи, они очень немузыкальны. Мой личный - у меня всегда, вы знаете, такое было ощущение в разговорах с ним, будто он размахивает у меня над головой топором. Причем и я, и он понимаем, что вовсе ему не хочется, да и не нужно, опускать топор этот на мою голову. Вот это-то и казалось страшно - беспробудная обоюдная глупость нашего положения. Он-таки напугал меня - не топором, а вот именно бессмысленностью происходящего. Я понял, наконец, что он умалишенный. А когда каждую ночь другие люди ведут тебя разговаривать с душевно больным, ведут, причем, по каким-то особенным, специально разработанным для этого правилам и делают вид, что все это в порядке вещей, то все же становится страшновато. Весь мир вокруг себя начинаешь подозревать в помешательстве, а, главное, музыка в тебе преломляется, и те же мелодии вдруг начинают рассказывать другое. Тогда уже думаешь, что нет в этом мире ничего, что не было бы двуличным, что не кривлялось бы и тайком не показывало тебе язык. Ну, а когда я, наконец, взял в толк, что, вероятно, никто уже никогда не даст мне играть в пятом концерте, мне сделалось обидно и грустно. Но - что было для меня гораздо важнее, и после чего я окончательно понял, как глупо мне бояться в этом мире чего бы то ни было, включая и всеобщее планетарное помешательство - уже на следующий день я совершенно привык к этой мысли. И мне показалось, знаете, что и следователь мой в тот же день это понял, и от этого как будто раскис. Да, он был чуткий в каком-то смысле - как все сумасшедшие. Ну, а с той поры я чувствую себя исключительно бесстрашным человеком, - радостно улыбаясь, заключил Аркадий Исаевич. - И вполне удовлетворенным собственной жизнью.
Вере Андреевне потом уже пришло в голову, что разговаривал он с ней и вправду почти бесстрашно для первого дня знакомства. А на следующее утро, когда они встретились на кухне, ей показалось невозможным, что она знакома со стариком всего-то два дня.
Так они подружились в Новый, 1937-ой год.
Глава 4. ПАША
Попав в этот странный мир, каждый человек поначалу пребывает в состоянии сильного им недовольства. Он то и дело расстраивается и много плачет из-за каждого пустяка. Ему неуютно. Любое физическое неудобство надолго выводит его из состояния равновесия. Постепенно выясняя для себя устройство этого мира, в котором желания его могут не исполняться, потребности пересекаться с потребностями других существ, а также и с объективными обстоятельствами, он остается таким устройством очень недоволен и готов протестовать по малейшему поводу.
Стоит посмотреть однажды внимательно на обмочившегося в колыбели ревущего младенца. Боже, как он страдает. Сколько обиды, сколько неподдельного отчаяния написано на его лице. Честное слово, порою кажется, что приготовлен он был к существованию в совсем иных условиях, с иными принципами устройства бытия; к рождению в гораздо более комфортном месте, чем в том, в которое попал. Похоже, как если бы в последний момент ошибся дверью.
Потом постепенно он начинает привыкать. Годам к сорока, как правило, привыкает вовсе. А первое время очень недоволен.
Павел Иванович Кузькин попал в этот мир морозным погожим январским днем в начале двадцатого века. Попал, придя не в лучшее и не в худшее место его - на окраину придонской степи, в богатый крестьянский хутор. У Ивана и у Глафиры Кузькиных, к которым попал он, оказался он вторым ребенком, и они ему очень обрадовались.
Они обрадовались ему в ту же секунду, как он появился, но он не мог еще этого распознать. Он распознал это гораздо позже, годам к четырем. И как у каждого человека, это было одно из самых счастливых его открытий. Ведь у каждого человека, неизвестно еще, будет ли в жизни что-нибудь более замечательное, чем осознание того, что есть рядом с тобой самые хорошие люди, которым ты дорог не потому, что заслужил это, а просто потому, что ты пришел к ним, что ты есть, просто так. Потому что каждому человеку, раз уж очутился он тут, за этой дверью - ошибочно ли, необходимо ли - в этом мире, и в нем ему жить, каждому человеку нужен для начала его души аванс бескорыстной и беспричинной любви, первый и, может быть, единственный шаг громадного и чужого мира ему навстречу.
С осознания чуда своего прихода и с первого неразрешимого мучительного вопроса начинается душа человека.
Было теплое летнее утро, было V-образное дерево у края картофельного поля, на котором работали его родители. Солнце неспешно всходило вдоль одного из стволов, Паша сорвал сочный листок с аккуратной ножкой и подумал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
- Конечно, - ответила Вера Андреевна. - Это очень известный музыкант.
- Мы сдали ему соседнюю комнату, но вы, пожалуйста, не беспокойтесь - он будет репетировать только во взаимооговоренные часы.
- Я и не беспокоюсь, Иван Семенович. Интересно только - на чем он будет репетировать.
- Представьте, он успел уже купить пианино в нашем культторге. Помните, там у заднего прилавка - десятый год уж, по-моему, стояло. Завтра к нам привезет. Откуда у людей деньги берутся, хотел бы я знать.
И действительно, на следующий день - тридцать первого декабря - двое не совсем незнакомых Вере Андреевне молодых людей по фамилии Ситниковы втащили в квартиру черный, подержанный, но вполне еще годный на вид инструмент, в двадцать девятом году экспроприированный у одного задавленного централизованным налогом нэпмана и с тех пор без движения простоявший в культторге на улице Энгельса. Сопровождавший братьев Аркадий Исаевич суетился в узкой прихожей и только мешал им.
Затолкав пианино в комнату, Ситниковы, чинясь, поздравили Веру Андреевну с Новым годом и удалились. А из-за стены сразу понеслись однообразные бесчувственные гаммы, служившие, по-видимому, к настройке инструмента.
Новый год соседи справляли вместе - в комнате у Борисовых. Из гостей был только сослуживец Ивана Семеновича - зам. начальника зольской станции по фамилии Жалов - с женой. Под бой настенных часов чокались шампанским, смеялись, желали друг другу самых невероятных благ.
В половину первого уложили в кровать Леночку, уснувшую с конфетой во рту, и с чаем перешли в комнату к Аркадию Исаевичу. К чаю был ореховый торт, испеченный Верой Андреевной, коньяк и яблочное варенье. Эйслер сел за пианино.
К половине второго плакала супруга Жалова, а сам он в каждую паузу, не разбирая иногда и концов отдельных частей, вскакивал из кресла, с неуклюжей почтительностью хватал ладонь Аркадия Исаевича и горячо уверял, что никогда-никогда он ничего подобного не слышал и даже понятия не имел, что такое бывает.
- Так вот и живешь, - махал он рукой, возвращаясь на место и наотмашь наливая себе коньяку. - Так и живешь.
Борисовы первое время больше гордились за своего постояльца, но постепенно забылись и тоже расчувствовались.
К половине третьего Аркадий Исаевич стал все настойчивее уверять в неуместности продолжения концерта, но его умоляли все вместе и каждый по очереди, так что кончилось тем, что играл он до четырех часов. Все, наконец, были уже расслаблены, и последующий разговор носил обрывочный характер. Спрашивали у Эйслера, за что он был выслан из Москвы. Он охотно отвечал, но, оказалось, что толком и сам не знает. Как-будто за какие-то разговоры, но за какие и с кем, ему не пояснили. Осудили его больше года тому назад, и год этот провел он в Твери. Но оттуда, по его словам, рекомендовали ему убраться, потому что на домашние концерты его стало собираться слишком много народу.
Около пяти начали прощаться. Жалов все спрашивал, можно ли будет еще послушать его, и когда. Аркадий Исаевич обещал и даже от примерных сроков не уклонился. Он и в дальнейшем на удивление никого не заставлял упрашивать себя. И довольно скоро стали случаться у него в комнате настоящие концерты, которые Вера Андреевна старалась, конечно, не пропускать, и с каждым разом на которых появлялись все новые лица.
Несколько раз приходил неизвестно откуда прослышавший о концертах Вольф, а однажды, уже этой зимой, ко всеобщему смятению явился вместе с Вольфом только что вступивший тогда в должность первый секретарь Зольского райкома ВКП(б) Михаил Михайлович Свист с супругой. Они тогда немного опоздали, и им наперебой стали освобождать места. Но Михаил Михайлович, усадив супругу, сам преспокойно уселся на пол, чем обязал к тому же и перепуганного Вольфа. Слушал он очень внимательно, сосредоточенно морщил лоб. В конце долго тряс руку Аркадия Исаевича и, похлопывая его по ладони, предлагал при какой-нибудь надобности обращаться прямо к нему.
Осенью на концертах собиралось иногда человек до двадцати народу, так что не хватало места, и стояли в дверях. Эйслер играл Бетховена, Листа, Шопена, реже - Рахманинова, Чайковского, иногда других. Борисовы с пониманием относились к таким собраниям. Иван Семенович сам расставлял стулья, и даже, если народу случалось все-таки поменьше, Калерия Петровна предлагала слушателям чаю.
Осенью же Аркадий Исаевич начал заниматься на пианино с Леночкой. К гордости родителей девочка делала успехи - вскоре сама уже разбирала ноты и довольно твердо наигрывала первые мелодии. Дружба старого музыканта и его маленькой ученицы была трогательной. Он называл ее "моя маленькая lady", она его "дедушка Эйслер", и вдвоем при посторонних имели они всегда такой вид, будто хранилась между ними какая-то радостная тайна.
Еще в феврале, через месяц после прибытия Аркадия Исаевича в Зольск, по протекции Жалова, но все-таки не без труда, опального пианиста устроили продавцом в газетном киоске на привокзальной площади. Службой своей Эйслер был очень доволен, возвращался с нее всегда в хорошем расположении духа, приносил в квартиру свежие журналы, делился своими наблюдениями над покупателями. Человек он был очень дружелюбный, и в городе сразу появилось у него множество знакомых. Когда иногда вдвоем с Верой Андреевной шли они по центральным улицам, то и дело приходилось ему приветствовать кого-нибудь, кому-нибудь кивать, с кем-нибудь останавливаться поговорить.
По мере возрастания в городе его популярности, к нему все чаще поступали предложения о частных уроках - и иногда от очень значительных лиц. Но Эйслер неизменно отказывался и здесь ни на какие уговоры не поддавался. Хотя безусловно мог бы, приняв лишь несколько предложений, зарабатывать втрое больше, времени затрачивая втрое меньше, чем в газетном киоске. Однако Леночка так и осталась единственной его ученицей. Дело было тут, по-видимому, в каких-то принципах.
Сколько можно было судить со стороны, материальных затруднений он, впрочем, никогда не испытывал. То есть жил, конечно, предельно скромно: из одежды зимой и летом носил единственный, давно не новый уже черный костюм, либо темно-синий свитер домашней вязки; из вещей, помимо пианино, за все это время приобрел, кажется, только чернильный прибор и бумагу. Жил, конечно, бедно, но, в общем, как все. На хлебе и картошке не экономил, ни у кого никогда не одалживался и ощущал себя, по-видимому, обеспеченным человеком.
С Верой Андреевной подружился он очень быстро. На следующий день после того новогоднего концерта заглянув к ней в комнату, он с хитроватой улыбкой спросил ее:
- Скажите, Вера, я все думаю, вчерашние братья-грузчики они случайно не влюблены в вас?
- Похоже на то, - кивнула Вера Андреевна. - Месяц назад они мне сделали предложение.
- Как это - сразу оба?
- Сразу оба, представьте. Предложили мне самой выбрать.
- Это грандиозно! - всплеснул руками Аркадий Исаевич. - И вы обоим отказали. Чрезвычайно романтическая история! Я ведь почему спросил. Вчера ходил по городу, искал кого-нибудь, кто пианино бы мне отнес. А кого найдешь? Вдруг вижу - они - сидят на лавочке, ноги за ноги, курят. Ну, думаю, если эти не согласятся, то нечего и искать. Подхожу, объясняю - ни в какую. Мы, говорят, хотя и по призванию грузчики, но на государственной службе состоим, и есть мы рабочий класс, а не прислуга. Это один из них так изъяснился - который поразговорчивей. Такая, изволите видеть, пролетарская сознательность. Я уж и так, и эдак - и цену прибавляю, и к жалости их взываю. Нет и все. Ну, расстроился я и уже рукой махнул. Вот, говорю им напоследок, Новый год теперь из-за вас в квартире насмарку пойдет. Соседке, говорю, Леночке Борисовой обещал я на пианино поиграть. Обидится она на меня, весь вечер дуться будет. Смотрю вдруг, чего-то они между собою переглядываться начали. Тот, поглавнее видно, спрашивает: а это вам в какой же дом доставить требуется - в тот, что покоем на Валабуева? В тот самый, киваю. Сидят, молчат, опять переглядываются. Ну, ладно, говорит он вдруг, так уж и быть, дедуля, - уговорил. И сразу же, вообразите себе, пошли. Я от радости юлю вокруг них, а сам все думаю - чего же им дом-то этот дался? Ну, а когда уж пришли, да посмотрел я, как они вас "с новым счастьицем" поздравили, тут-то меня и стукнуло. Да-а, думаю, и как же это я сразу не догадался.
Вера Андреевна улыбалась.
- А вы знаете, Вера, - продолжил рассказывать пианист. Удивительное совпадение: мне, представьте себе, в моей первой молодости - то есть, лет эдак сорок с гаком назад - тоже одна женщина отказала. Это было в Петербурге. И, вообразите себе, как две капли воды похожа была на вас. Да, да! Я даже, когда вы дверь мне вчера открыли, так сразу и подумал. Удивительной красоты была женщина, но гордячка! Звали ее Эльза, Эльза Бонди. Ей было восемнадцать лет. Она потом вышла замуж за какого-то помещика из Ярославской губернии и уехала к нему жить. Как сейчас помню - хотел повеситься.
- Возможно, это была моя бабушка, - сказала Вера Андреевна.
- Вот как? - удивился Эйслер.
И как-то очень просто получилось, что уже через час они знали друг о друге почти все.
Вера Андреевна узнала тогда, что родом Аркадий Исаевич из Острова - небольшого городишки к югу от Пскова. Родился единственным сыном у неудавшегося музыканта - Исайи Абрамовича Эйслера, игравшего в местном оркестрике. С раннего детства отец стал обучать его музыкальному ремеслу, а, узнав у сына способности, все свои несбывшиеся честолюбивые надежды бесповоротно возложил на него. Пятнадцати лет он отвез его в Петербург и, на скопленные многолетним трудом деньги определив к лучшим учителям, вскоре скончался.
В семнадцать лет Аркадий Исаевич уже играл в фешенебельных столичных салонах. В двадцать пять состоялся первый его сольный концерт в филармонии. Затем он переехал в Москву, поступил в Консерваторию и женился.
Революцию Эйслер встретил известным музыкантом, профессором. Друзья его и ученики один за другим эмигрировали, жена скончалась от воспаления легких бездетной, и второй раз в жизни Аркадий Исаевич хотел повеситься.
- Но, знаете, - говорил он, улыбаясь, - жизнь наша - такая штука. Когда говорят люди, что ко всему можно привыкнуть, говорят обыкновенно не задумываясь. А это ведь и в самом деле на удивление так. Привыкнуть, мне кажется, трудно к чему-то инородному внутри себя, а ко всему внешнему - можно. И потом, видите ли, музыка - вот что. Музыка. Она не отпускает от себя лечит, ласкает; то мучает, но заставляет забывать остальное - и не отпускает... А когда со временем она становится уже не частью тебя, - продолжал он, - не мироощущением только, не средством самовыражения, а, сказал бы я, способом существования вселенной вокруг тебя и тебя самого; то уже и привыкать становится ни к чему не нужно. Знаете, когда в октябре тридцать пятого ночью отвезли меня на Лубянку, я думал о пятом бетховенском концерте. Я именно тогда вдруг понял, что вторую часть играл до сих пор совершенно не так, как нужно. Там, если помните, первая часть настолько жизнеутверждающая, как принято говорить (дурное, вообще-то, слово - жизнь эта вовсе не нуждается в том, чтоб ее утверждали), настолько очевидно написана от первого лица, что ко второй уже забываешься и кажется, будто это тоже личное, только увидел он, может быть, какую-то печальную картину в природе - закатное солнце, осенний лес или что-нибудь еще в этом роде - и вот задумался тихонько. Так и принято исполнять. Но я тогда вдруг понял, что это неправильно. Что Бетховен написал не о том, как он видит природу, а о том, как природа, этот самый осенний лес - видит его. И пожимает плечами будто: а чему ты, собственно, так уж радуешься? Ну, а дальше он старается объяснить. Я слышал, как буду это играть теперь, и о том, что я арестован, сообразил, по правде, только уже на первом допросе. Так громко они иногда кричат там, эти следователи, они очень немузыкальны. Мой личный - у меня всегда, вы знаете, такое было ощущение в разговорах с ним, будто он размахивает у меня над головой топором. Причем и я, и он понимаем, что вовсе ему не хочется, да и не нужно, опускать топор этот на мою голову. Вот это-то и казалось страшно - беспробудная обоюдная глупость нашего положения. Он-таки напугал меня - не топором, а вот именно бессмысленностью происходящего. Я понял, наконец, что он умалишенный. А когда каждую ночь другие люди ведут тебя разговаривать с душевно больным, ведут, причем, по каким-то особенным, специально разработанным для этого правилам и делают вид, что все это в порядке вещей, то все же становится страшновато. Весь мир вокруг себя начинаешь подозревать в помешательстве, а, главное, музыка в тебе преломляется, и те же мелодии вдруг начинают рассказывать другое. Тогда уже думаешь, что нет в этом мире ничего, что не было бы двуличным, что не кривлялось бы и тайком не показывало тебе язык. Ну, а когда я, наконец, взял в толк, что, вероятно, никто уже никогда не даст мне играть в пятом концерте, мне сделалось обидно и грустно. Но - что было для меня гораздо важнее, и после чего я окончательно понял, как глупо мне бояться в этом мире чего бы то ни было, включая и всеобщее планетарное помешательство - уже на следующий день я совершенно привык к этой мысли. И мне показалось, знаете, что и следователь мой в тот же день это понял, и от этого как будто раскис. Да, он был чуткий в каком-то смысле - как все сумасшедшие. Ну, а с той поры я чувствую себя исключительно бесстрашным человеком, - радостно улыбаясь, заключил Аркадий Исаевич. - И вполне удовлетворенным собственной жизнью.
Вере Андреевне потом уже пришло в голову, что разговаривал он с ней и вправду почти бесстрашно для первого дня знакомства. А на следующее утро, когда они встретились на кухне, ей показалось невозможным, что она знакома со стариком всего-то два дня.
Так они подружились в Новый, 1937-ой год.
Глава 4. ПАША
Попав в этот странный мир, каждый человек поначалу пребывает в состоянии сильного им недовольства. Он то и дело расстраивается и много плачет из-за каждого пустяка. Ему неуютно. Любое физическое неудобство надолго выводит его из состояния равновесия. Постепенно выясняя для себя устройство этого мира, в котором желания его могут не исполняться, потребности пересекаться с потребностями других существ, а также и с объективными обстоятельствами, он остается таким устройством очень недоволен и готов протестовать по малейшему поводу.
Стоит посмотреть однажды внимательно на обмочившегося в колыбели ревущего младенца. Боже, как он страдает. Сколько обиды, сколько неподдельного отчаяния написано на его лице. Честное слово, порою кажется, что приготовлен он был к существованию в совсем иных условиях, с иными принципами устройства бытия; к рождению в гораздо более комфортном месте, чем в том, в которое попал. Похоже, как если бы в последний момент ошибся дверью.
Потом постепенно он начинает привыкать. Годам к сорока, как правило, привыкает вовсе. А первое время очень недоволен.
Павел Иванович Кузькин попал в этот мир морозным погожим январским днем в начале двадцатого века. Попал, придя не в лучшее и не в худшее место его - на окраину придонской степи, в богатый крестьянский хутор. У Ивана и у Глафиры Кузькиных, к которым попал он, оказался он вторым ребенком, и они ему очень обрадовались.
Они обрадовались ему в ту же секунду, как он появился, но он не мог еще этого распознать. Он распознал это гораздо позже, годам к четырем. И как у каждого человека, это было одно из самых счастливых его открытий. Ведь у каждого человека, неизвестно еще, будет ли в жизни что-нибудь более замечательное, чем осознание того, что есть рядом с тобой самые хорошие люди, которым ты дорог не потому, что заслужил это, а просто потому, что ты пришел к ним, что ты есть, просто так. Потому что каждому человеку, раз уж очутился он тут, за этой дверью - ошибочно ли, необходимо ли - в этом мире, и в нем ему жить, каждому человеку нужен для начала его души аванс бескорыстной и беспричинной любви, первый и, может быть, единственный шаг громадного и чужого мира ему навстречу.
С осознания чуда своего прихода и с первого неразрешимого мучительного вопроса начинается душа человека.
Было теплое летнее утро, было V-образное дерево у края картофельного поля, на котором работали его родители. Солнце неспешно всходило вдоль одного из стволов, Паша сорвал сочный листок с аккуратной ножкой и подумал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57