- Это вы насчет Веры Андреевны? А что, по-моему, вполне подходящая кандидатура.
- Да нет, Харитон. В том-то, к сожалению, все и дело, что совсем неподходящая. Ни по каким статьям. Во-первых, должен быть от Зольска мужчина и не младше сорока. Во-вторых, Бубенко - это и ты еще застал.
- Насчет кристаллин? - чуть улыбнулся Харитон.
- Вот именно - насчет кристаллин. Только все это не очень весело, на самом деле. Бубенко сильно зол, он звонил мне сегодня и требовал ни больше, ни меньше, как возбуждения уголовного дела по факту прилюдного оскорбления товарища Сталина.
- Ну, это-то пустяки, Степан Ибрагимович. Подумаешь, Бубенко.
- Представь себе, очень даже подумаешь. Бубенко сейчас знаменит, печатается в московских журналах, а туда, чтоб ты знал, так просто никого не пускают. У Бубенко в Москве, я уверен, есть такие связи, которые нам с тобой и не снились. Короче, ясно одно - так или иначе, а в Москве меня с Верой Андреевной никто не поймет, так что это была ошибка. Но и от своего слова - тем более, прилюдного - отказываться я, ты понимаешь, не могу. Арестовать ее на следующий день после того, как выдвинул ее в депутаты, невозможно. Поэтому я и прошу тебя исправить за меня эту ошибку.
- Что же нужно сделать?
- Выход, к сожалению, только один. Веру Андреевну придется убрать.
Харитон как-будто проглотил что-нибудь несъедобное, сидел неподвижно и смотрел на Баева, чуть приоткрыв рот.
- Да, Харитоша, я понимаю, тебе это нелегко будет переварить, тем более, что вы, кажется, в приятельских отношениях, но именно тебе придется провести спецоперацию другого выхода нет, - Степан Ибрагимович отпер ключом один из ящиков стола, достал оттуда и положил на стол маленький бумажный конвертик. - Технически я предлагаю тебе легкий и совершенно безболезненный способ, - сказал он. - Не потребуется ни крови, ни насилия, ничего вообще неприличного. Здесь порошок без цвета и запаха - это самое современное средство. Если ты высыпешь ей в чай или в шампанское половину порции, через четверть часа она тихо уснет за столом и больше уже не проснется. После этого ничего больше делать тебе будет не нужно, только позвонить мне, и остальное я устрою.
Харитон продолжал сидеть молча.
- Вот такая ситуация, - подвел итог Степан Ибрагимович, не сводя с него внимательного взгляда. - И такая у меня к тебе просьба. Ты теперь понимаешь, что приказывать я тебе не могу, но если ты откажешься помочь мне исправить мою ошибку, я не смогу помочь тебе исправить твою. Последствия для нас обоих будут не самые приятные, но для тебя, уж поверь мне на слово, значительно хуже - я даже не берусь их предсказывать. И времени на раздумье у тебя немного - до завтра. Вот, пожалуй, и все, хлопнул он ладонями по краю стола.
Харитон чуть вздрогнул и медленно покачал головой.
- Степан Ибрагимович, - произнес он чуть слышно. - Я не знаю, смогу ли я. Мне это... будет слишком тяжело. Может быть, кто-то другой.
Баев пожал плечами.
- Никого другого я просить об этом не могу, хотя бы уже потому, что никто другой не сможет, как ты, прийти к Вере Андреевне, чтобы выпить с ней чаю... Ну, ладно, вот что - со своими чувствами ты разберись, пожалуйста, уже у себя в кабинете, только отдавай себе отчет в следующем. Во-первых - я рискую в этой ситуации потерять лицо, ты рискуешь потерять гораздо больше. Во-вторых - если ты не сделаешь этого, то, вероятнее всего, мне останется внять требованиям Бубенко. Для самой Веры Андреевны это, как ты понимаешь, едва ли будет более предпочтительным вариантом. И в-третьих - повторю то, с чего начал: самое плохое, что ты можешь для себя придумать теперь это хотя бы намекнуть кому-нибудь о нашем разговоре. А теперь все. У меня полный завал. Счастливо.
Харитон, как сомнамбула, поднялся из кресла, повернулся.
- Порошочек, - напомнил Степан Ибрагимович.
Он потянулся рукой к конверту, взял его, положил в карман, медленно пошел к выходу.
- Да, кстати, вот еще, - на полпути остановил его Баев. На всякий случай. Если вдруг - я, конечно, не думаю о тебе такого - но на всякий случай - если вдруг у тебя там окажется мысль напоследок воспользоваться ситуацией. Ну, там от переизбытка чувств, когда она уснет - ты понимаешь, что я имею в виду. Так вот это исключено. Чтобы можно было квалифицировать все, как сердечный приступ, никаких следов остаться не должно. Как только она уснет, ты сразу уходишь.
Ничего не ответив на это, Харитон вышел из кабинета.
Глава 24. ГЛЕБ
Когда надзиратель, предварительно заглянув в кормушку, отпер ему дверь камеры, Глеб, остановившийся на полпути от окна к двери, предстал перед ним сияющим, как начищенный пятак. На больного не похож он был вовсе. Настолько довольного и умиротворенного выражения лица Паша и не помнил у него.
- Брат! - шагнул он было навстречу ему, но надзиратель в ту же секунду резко крикнул ему:
- Стоять!
Паша вошел в камеру.
- Оставьте нас, - сказал он через плечо, и дверь с лязгом закрылась.
- Брат! - сразу обнял его Глеб, но тут же отодвинул от себя, чтобы заглянуть в глаза. - Я все понял, брат! Вернее, мне объяснили. Я встретил здесь такого человека, такого! Это чудо, что вот именно теперь. Его фамилия Гвоздев - Иван Сергеевич. Он необыкновенный, Паша. Он так это просто мне объяснил, что даже понять теперь не могу, как самому мне это в голову не приходило.
- Что? О чем ты, Глеб? - разглядывал его Паша с удивлением.
- Ну, как же что? Да вот то, что ты говорил. Дети-калеки, и будто бы Бог творит зло. Это не так! Все дело в том, что есть переселение душ. Да, да! Это Гвоздев мне растолковал, и мне сразу все стало ясно. Ты понимаешь, брат, ты понимаешь ли, что это все объясняет?! И не только это - многое другое. И как же я сам не мог догадаться? Это не входит в догматы христианства законы кармы, переселения душ - это все из буддизма или там из индуизма. И иудеи тоже верят в это. Но и христианство бессмысленно без этого, без того, чтобы не верить в переселение душ. Ведь только этим могут объясняться неравные условия, в которые становятся люди при рождении - итогами предыдущей жизни. Иначе - поскольку заповеди нравственные для всех одни то и условия для старта должны были бы быть одинаковы. Иначе поскольку это не так - мы должны были бы отказаться от главного в христианстве - от веры в осмысленность Божественного замысла нашего мира. Иначе, например, как заповедь "не укради" прилагать одинаково к ребенку Ротшильда и беспризорнику? Ты понимаешь, Паша? В красивой женщине мы, может быть, любим ее предыдущую чистую жизнь. А родившийся горбуном должен нести свой крест, не роптать и не давать себе скидок в сравнении с другими людьми, потому что предстоит ему расплатиться за предыдущую жизнь.
- Послушай, Глеб, - спросил его Паша, - ты хоть заметил, что тебя арестовали?
- Да ничего страшного, - махнул он рукой. - Вы там с Надей не переживайте из-за меня. Это стоило только для того, чтобы встретить здесь такого человека. И из Вислогуз пешком прийти стоило бы. Послушай, Паша, ты можешь приказать им, чтобы меня посадили обратно к нему? Меня с ним только два часа продержали, а потом почему-то сюда перевели. Там такая же точно камера втроем немного тесно, но я и на полу спать могу - мне все равно. А нам с ним еще о стольком поговорить нужно. Ведь вот еще что - вера в осмысленность мира означает веру в осмысленность человеческой жизни, в то, что каждый человек к окончанию земного пути должен достигнуть чего-то в своей душе. А ведь насколько разными духом умирают люди. Так разве можем мы допустить, что цели своей земной жизни они не достигнут уже никогда? Не вернее ли представить, что предстоят им еще попытки?
- Глеб, все это прекрасно. Я рад что ты это понял, но послушай...
- Да я ведь хочу, чтобы ты это понял, брат! Ведь это тебе мешало поверить.
- Я подумаю над этим. Обещаю тебе - обязательно подумаю. Но сейчас я должен сказать тебе одну вещь. Я хочу, чтобы ты поверил мне, Глеб - я не доносил на тебя.
Глеб захлопал глазами, очевидно, с трудом вникая в то, что сказал он.
- Да что ты, Паша, - покачал он головой. - У меня и в мыслях не было. Ты, главное, не беспокойся из-за меня. Я думаю, они разберутся. Я ведь, правда, ни в чем не виноват. А не разберутся - тоже ничего страшного. Может быть, даже и лучше. Ты ведь правильно сказал вчера - я не страдал, а берусь рассуждать о жизни. Я за себя вовсе не боюсь, поверь. И ты не бойся. Все будет, как Бог даст. А я, по правде, за тебя, брат, больше боюсь, - снова вошел он к нему в глаза. - Я ведь знаю тебя - нельзя тебе без веры в такое время. Душу тебе эта жизнь искалечит без веры. Я вот еще что хотел сказать тебе, продолжил он. - Ты говорил вчера, что не согласишься и в Царстве Божьем забыть и простить страдания человеческие. Что безнравственно было давать нам свободу. Что замысел был нехорош. А я, знаешь, что думаю теперь? Что только от слабой веры нашей кажется это так. Ведь не знаем же мы вовсе, что нас ждет еще. Не можем знать того, как все будет потом. Ведь ты подумай, ты попробуй представь себе только - Христос сойдет на Землю в славе Своей. Ведь не просто же революция это, не смена властей, не новый царь. Ведь ни болезни, ни смерти не будет больше. Ведь время кончится. Так почему же не верить, что позволено будет нам исправить свои ошибки. И что слезинка ребенка сделается тогда... поправимой! Ты понимаешь ли, брат, ты можешь ли понять, что это значит - не искупленной, не прощенной, не забытой, но - поправимой? А это значит, что и замученного ребенка не будет вовсе. Не случайно же сказано было нам, не просто же красивые это слова: "всякую слезинку утрет Господь". О какой же слезинке это, если "и плача не будет больше"? Так вот об этой самой, брат, об этой самой слезинке, из-за которой и ты тоже мира Божьего принять не хочешь.
Паша молча смотрел на Глеба. Все заготовленные им практические советы - как следует вести ему себя здесь, на этапе, на допросах в Краснорудном - как-то уже не шли ему в голову.
- Ну, ладно, - сказал он, наконец. - Ты тоже обо мне не беспокойся - не нужно. Знаешь, если выйдет, как ты говорил, что за тысячу лет человеку все что угодно можно будет искупить так это, в сущности, пустяки. Иных ведь и "квадрильон квадрильонов" не пугал.
Он так и не сказал Глебу, что через час предстоит ему требовать высшей меры наказания для этого самого Гвоздева, который разрешил его философские терзания. После разговора с Глебом войдя к себе в кабинет, он первым делом достал из сейфа бутылку коньяка и прямо из горлышка сделал несколько больших глотков. Затем уже сел за стол и снова раскрыл перед собой дело Гвоздева.
Ему пришлось бегло просмотреть его, еще вернувшись от Баева; проскальзывая глазами абзацы, прочитать обвинительное заключение. Минут через двадцать тогда он перезвонил Баеву и сказал, что можно будет пропустить дело через спецколлегию. Хотя совсем не до того было ему теперь, ради Глеба должен он был угождать Баеву. Степан Ибрагимович назначил заседание на семь вечера.
Вернув бутылку в сейф, он первым делом заглянул теперь в анкету арестованного.
Гвоздев Иван Сергеевич, 1882-го года рождения, был родом из Краснодарского края, образование имел высшее, по специальности был историком. В графе "социальное происхождение" стояло: "из буржуазной интеллигенции". В графе "социальное положение" значилось: "а) до революции: имел собственный дом в Армавире, нанимал прислугу; б) после революции: служащий". "Состав семьи" Гвоздева был определен как "бездетный вдовец".
Более внимательно затем он начал просматривать протоколы.
Гвоздев признавался в том, что "по заданию западных спецслужб составлял умышленно подогнанный под фальшивый образ конспект из оторванных от контекста цитат вождя ВКП(б) т. Ленина, который в дальнейшем тайными каналами готовился переправить на Запад". Вслед за протоколами были подшиты к делу и сами конспекты - двойного формата общая тетрадь, исписанная почти до конца. Свидетель по делу был только один - двоюродный брат Гвоздева - бухгалтер общепитовской столовой No 1.
Далее к делу оказался подшитым какой-то рассказ под названием "Боголюб", но почему он был здесь, так и осталось для Паши неясным - ни в протоколах, ни в обвинительном заключении рассказ этот, похоже, вообще не упоминался.
Взглянув на первую страницу рассказа, Паша увидел вдруг, что речь в нем идет о человеке по имени Глеб. Это совпадение почему-то совершенно спутало ему мысли. То ли от коньяка, то ли от бессонной ночи, Паша вообще чувствовал себя странно. Собственные движения казались ему как будто сомнамбулическими. И все вокруг - кабинет, стол, раскрытая папка на столе представлялось словно бы отгороженным от него невидимым барьером.
Некоторое время посидев без движения и без мыслей в каком-то ступоре, он, наконец, поднялся из-за стола, прошел к двери и выглянул в секретарскую. Алла Ивановна сидела на месте, хотя рабочий день уже закончился и он отпустил ее домой.
- Принесите мне чаю, пожалуйста, - попросил он.
Кажется, еще когда он вернулся от Баева, она заметила, что с ним не все в порядке. Паша чувствовал, что и тогда, и теперь многое можно было прочитать у него на лице. По тревожному взгляду, которым встретила она его теперешний выход, по тому, как, быстро кивнув, встала из-за стола и поспешно вышла в коридор, он догадывался, что вид у него не самый лучший.
Алла Ивановна вскоре принесла ему из буфета чаю. Он посмотрел на часы. До начала заседания оставалось еще полчаса. Он начал читать рассказ.
Глава 25. ЮРОДИВАЯ
Лукерья Косая была окрестной юродивой. Младенцем - Глебу в ту пору шел пятнадцатый год - нашли ее на краю Вознесенского, у дороги. Как видно, родители, убоявшись косоглазия ребенка, подкинули его к чужому погосту.
Взял ее к себе в дом дед Пахом. Неизвестно, что ему в голову тогда взбрело - никогда не слыл Пахом сердобольным. Может, люди говорили, грехи свои перед Богом на старости лет замолить решил. Кто его знает - может и так.
Дед был нрава крутого. Домашние его поначалу оторопели, потом зароптали, но дед их быстро укоротил, а невестку свою Дарью заставил ребенка грудью кормить. Тогда же и имя он ей дал - Лукерья.
Оберегал ее дед поначалу, ругался и палкой грозил тому, кто Косой ее называл. Но минуло пять лет, а Лукерья даже и говорить не научилась. Тогда уже ясно стало, что девочка юродивой останется.
И еще пять лет кормил ее дед, не роптал, а потом недородный год выдался. Каждая корка наперечет была, дети голодными спать ложились. И вот однажды, уже весною, когда, несмышленая, стащила она каравай с печи, разом вдруг выставил ее Пахом за порог. И в доме всем поминать о ней запретил.
Месяца с тех пор не прошло, как захворал вдруг дед и помер. Все в Воскресенском решили тогда, что это кара Господня, и с той поры, кто мог, подкармливали Лукерью, зимою в избы пускали. Так и стала она жить при погосте. Иногда подолгу пропадала где-то, по другим селеньям ходила, но всякий раз заново объявлялась. Скоро все привыкли к ней. Так и жила она до того самого дня.
Первый раз с зимы в тот день на небе не было ни облачка. Набухали, лопались на деревьях почки, яркое солнце секло, топило по оврагам последние снежные кучи. Ребятня, со всеми и Митька - Глебов сын - собрались у пруда, развели костер, носились вокруг, скакали через него.
Глеб с утра в тот день сходил в сарай, оглядел и подправил соху, по которой соскучился за зиму, подбросил кобыле побольше оказались, значит требовать от них самопожертвования; на мой только-только пошел тогда второй год.
Все случилось, как и всегда случается подобное, быстро и неожиданно. Отчаянный бабий крик на улице - жуткий для каждого крик -"Горим!" - застал их обоих над колыбелью уснувшей Любавушки. Выскочив на улицу, увидали они бегущий народ. Скрывая солнце, столбом восходил к голубому небу черный дым. Горел сеновал Родиона Кожемяки - зажиточного, работящего мужика - через две избы от Глебовой.
После долго еще и вместе, и порознь все у ребятишек допытывались, как дело было. А было так.
В самый разгар ребячьей забавы к костру их из-за пруда подошла Лукерья. Сколько-то времени постояла, глядя, как резвятся дети, коротко рассмеялась странным своим смешком, потом посерьезнела, бессмысленно уставилась на огонь и долго молчала. Дети не обращали на нее внимания, а она, постояв в стороне, вдруг мелкими шажками бочком подошла к самому огню, выхватила из него горящую длинную палку и, держа ее на вытянутых руках, принялась кружиться будто в каком-то невиданном танце. Дети смотрели на нее со смехом, а она, кружась, между тем все дальше и дальше отдалялась от костра и, оказавшись, наконец, шагов за тридцать, воровато оглянулась и побежала прочь, высоко над головой неся горящую палку. Бабы, сидевшие у плетня напротив землянки старухи Прасковьи, проводили ее удивленными взглядами, но в голову ни одной не пришло остановить юродивую. Затем дед Пафнутий видел ее на краю погоста, а вскоре над погостом показался дым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57