А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он мне в коридоре крикнул за Белима.
– Сенатора зарезал Белим, – Малина дал понять всем своим видом – признание ему дается непросто. – Сенатор был честным вором, и Белим был таковым, пока не пошел по церквам. В Питере мы с ним подельничали…
– В том твоей вины нет, – Дьяк поднялся. – Кто желает защищать Белима?
Они смотрели на Никанора Евстафьевича, подчеркивая общим молчанием отношение к судьбе обвиняемого.
– Ворон! – Дьяк сел, скрестив на груди руки. – Идите. Сходка вынесла приговор. Фраера с собой прихватишь. Толковый оказался, без подлостев.
Он одобрительно кивнул Упорову, будто перед ним стоял воспитанный ребенок.
– Иди с имя, Вадим. Вам по пути…
Все еще бледный Опенкин поймал взгляд Упорова, подмигнул блестящим глазом и тут же включился в разговор по делу.
– У Сенатора мамаша в Калуге. Вдовствует…
– Колокольчик поможет. Он при средствах.
– Сеню в Ростове повязали…
– Кто нынче из деловых на свободе?
– Рябой с Сидором. Имя надо сообщить…
Дверь за спиной Вадима закрылась. Он не почувствовал холода, почувствовал облегчение да еще вялость во всем теле. Испытание оказалось нелегким. Упоров собрался было присесть на завалинку, но мрачный татарин, тот, кто хотел Федькиной смерти, прорычал:
– Канай за нами, Фартовый!
А чуть погодя спросил уже не таким злым голосом:
– Ты, видать, в детстве говно ел?
– Увы, не досталось: ты съел его раньше меня.
– Борзеешь, фраер!
Вадим промолчал. Он был безгневен. Им владела приятная пустота чувств, и перекошенная рожа татарина не вызывала ничего, кроме улыбки.
Люди шли в ночи, как ее родные братья, с кошачьей уверенностью, обмениваясь только взглядами, когда в тишину проникал посторонний звук. Они и в барак вошли незаметно, без шума, показав дремавшему у печи дежурному нож.
Тени опытных убийц плавали по потолку, по стенам, перевоплощаясь то в забавных кукол, то в сказочных чудовищ. Упоров наблюдал за ними, уже лежа на нарах.
– Здесь, – прошептал сердитый татарин, пряча нож за голенище.
Остальное произошло быстро. Татарин схватил спящего за руки, двое держали ноги, а оказавшийся на груди еще не проснувшегося Белима Ворон затянул на горле полотенце.
Белим заколотился в конвульсиях, выворачиваясь пойманным угрем, но следующий рывок остановил его мучения.
– Все, он пошел каяться…
Ворон спрыгнул на пол, вытер ладони об одеяло и встретился взглядом с поднимающимся с нар человеком.
Это было не в правилах зоны: вмешиваться в дела воров, а проявлять своеволие в такой откровенно вызывающей форме вовсе не рекомендовалось.
– Ты что хочешь, генацвале?
– Проводить душу убиенного раба Божьего, – ответил мягко и смиренно зэк.
– Не надо сорить хорошие слова: он был плохой человек. Пусть им занимаются черти! – Сердитый татарин чуть отвел от бедра руку с ножом: – Убирайся, гнида!
Зэк, однако, не испугался, сделал шаг навстречу, оказавшись таким образом в зоне удара. Тогда Ворон попросил:
– Не мешай ему, Дли. Тебе никто не мешал – и ты не мешай. Делай свое, генацвале. Нас забудь…
Они покинули барак осторожно, без шума и суеты исчезая в темноте ночи, которая прятала их, как заботливая мать – нашкодивших в чужом саду детишек.
Густой голос Монаха шептал вслед убийцам:
– В покоищи Твои Господи: иди же вси святии Твои угюкаиваются, упокой и душу раба Твоего, яко Един еси Человеколюбец…
Оцепенение проснувшихся обитателей барака постепенно ослабло. Первыми зашевелились слабонервные новички, Не успевшие привыкнуть к лагерным судам.
– Ужас какой-то! – тер нос проворовавшийся хранитель партийной кассы Иркутского обкома. – Пришли, убили и ушли. Кто хоть такие?
– Об этом тебя завтра спросят, – хихикнул из – под одеяла секретарь комсомольской организации Днепрогэса, сменивший в зоне имя Лазарь на Людмилу.
– Кто спросит? – заволновался хранитель.
– Кум, он любопытный…
– Но я ничего не видел. Я спал!
– Людка, перестань дразнить вахлака! Ты спи, пивень пузатый, никто ничего не видел.
«Все истекают страхом, – Упоров закрыл глаза, прислушиваясь к долгой молитве отца Кирилла над церковным вором. – Тихо, в себе, как умирающие деревья. Видит ли это Бог? А если видит, то что это за Бог?! И где Милость Его или гнев? Где Божья Воля в созданной Им жизни?»
Постепенно он изнемогает от неразрешимых вопросов и давних переживаний, груз их влечет его в тяжкий сон, на пороге забытья он видит мать, склоненную над горящими свечами, простирающую над ними свои тонкие, прозрачные руки, сквозь которые проходит другой. розовый свет несказанной красоты, и думает о Боге уже без раздражения, постепенно примиряясь со всем, что Им послано…
– Где Рознер?! Рознер где? – орет хромоногий капитан. – Как болеет?!
Он бросает к коленям обе руки, а затем грозит кулаками в небо:
– Нарочно, сука, закосил! Ну, я тебе сделаю обрезание: в кармане яйца носить будешь! Стадник!
– Да не волнуйтеся, Марк Борисович, зараз доставим вместе с дудкой.
Два охранника выволакивают из шестого барака первую трубу Европы Эдди Рознера. Хрясь! Сапог попадает в бок тщедушного музыканта. Трубач кубарем катится по дороге и шлепается потным лицом в грязь.
– Братцы! – укоризненно ворчит Стадник. – Шо ж вы по брюху колотитя? Бейтя жидка по голове, шоб в ем коммунистично сознание пробуждалося. Який вы, пан Рознер, нежный: болеть задумали в любо время. После разводу подете сральшо чистить.
Ну вот, все на местах. В конце плаца появляется начальник колонии строгого режима полковник Губарь.
– Смирно! – командует дежурный капитан.
Рознер подносит трубу к окровавленным губам. Капитан ждет. Трубач набирает в легкие воздух, краснеет и тут же опускает инструмент:
– Нет, не могу, гражданин начальник. Грудь заложило…
– У-у-у! – рычит Стадник. – Люди на амбразуру кидались, а ему в дудку трудно дудиуть. Цаца пархатая! Пешков!
Не сводящий со старшины глаз Лешков жмет на клавиши аккордеона, колонна трогается, и над плацем несется: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…»
Упоров думает о своей тачке: «Надо смазать подшипник колеса. Еще надо успокоиться. Обязательно, чтобы думали – ты смирился. Скоро все будет по-иному. Изменится».
Даже внутри себя он не мог, не осмелился произнести слово «побег». Но знал – это время рядом, оно приближается осторожно, неслышно, чтобы однажды распахнуть перед ним весь мир, и долгое, умирание сменит безрассудство короткой жизни, а может быть, вспышка без звука выстрела, после которого сгустятся тени, упадут на тебя непроглядной темнотой и оправдаются или опрокинутся предсказания о Мире Вечном…
Чувствовал приближение этого момента вначале просто так, без видимых признаков, одним беспричинно обострившимся желанием, затем промелькнувшим на разводе чьим-то внимательным взглядом, слишком пристальным и углубленным, чтобы оказаться случайным.
Он принес волнение, совпавшее с тем, что хранилось на дне мечущейся души. Его секли и, как оказалось, не
После обеда учетчик из бывших воров, приписав несколько лишних ходок, сказал, делая вид, что целиком погружен в свои расчеты:
– Вали за будку. Ждут.
Вадим опустил голову – понял. Прихватив на всякий случай кайло, направился по указанному адресу, избегая коротких, но внимательных взглядов всегда любопытных зэков. За будкой, под хилым дощатым навесом, где хранился подлежащий ремонту инструмент, на корточках сидел Никанор Евстафьевич. Оп улыбался, но глаза его светились упреком, и потому улыбка была неживой.
– Добро вооружился, Вадик.
Упоров промолчал, но не смутился, а положил рядышком кайло и сам устроился на сломанных носилках.
– За зону сходить собрались нынче, – начал Дьяк без словесных излишеств. Недавняя его искусственная веселость исчезла вовсе, лицо окаменело, стало тяжелым, властным лицом беспощадного человека. – Ты о том один знать будешь. Сам знаешь – какие мы бываем неласковые. Побег воровской. Федор за тебя поручился. Против твоих прав наступать не станем: хочешь – беги, не хочешь – откажися…
– Далеко собрались, Пиканор Евстафьевич? – неожиданно дерзко перебил авторитетного урку Упоров.
– До места.
Дьяк не обиделся, а может быть, просто не подал виду.
– Вопросы на воле задашь, коли согласен.
– Согласен. Давно согласен! Хоть сейчас бы рванул.
– Не торопися. Подумай, на куды идешь? Тут половинка – на половинку…
Овладевшее зэком состояние покоя, наконец-то свершившейся устроенности намерений помогало ему открыть себя с бесхитростной откровенностью, как на исповеди:
– Я бы и без вас ушел, но раз уж так подвезло… Спасибо!
На другой день видел, как вели в БУР пятерых отказчиков, последним шел Каштанка. Вор чуть прихрамывал и почти не смотрел по сторонам. Вероятно, Дьяку понадобилось что-то передать в барак усиленного режима. Хитрая механика, казалось бы, не связанных, внешне обыденных фактов крутилась на одной оси, и Вадим, сам того не ощущая, был включен в то скрытое движение. Он крутился по тайной воле воровского схода.
Слушая философствующего перед сном Ведрова о том, что у Сталина вот-вот откроются глаза и вождь наведет в стране порядок, Вадим не переставал думать о побеге, боясь, что больше никогда не сможет уснуть, охваченный влекущим состоянием непокоя.
– …И в партии начнутся перемены, каким положено быть. Сознательная дисциплина партийца должна быть подкреплена моральным и материальным стимулом.
– Так кто ж еще, акромя коммукяк, тащит?!
– Тащить-то как раз и не надо, если включить систему стимулов. Возьми тех же воров, – Ведров перевернулся на бок, изо рта его аж на верхние нары пахнуло кислой капустой. – Они выживают за счет жестокой дисциплины, взаимной заботы. Сходка решила – вор какого-то зарезал. Ему расстрел, семье, коли есть семья, помощь.
– У воров семьи нет. Не положено, – возразил давний сиделец Якимов. – Вор, он сам по себе. Его ни с кем не спутаешь…
– То было. Нынче многие семью имеют. Домом живут. А глянь, как они обиженных слушают или в душу кому надо лезут. Таких душезнаев среди коммунистов нету… – Ведров улыбнулся той улыбкой, что улыбался своим подчиненным, когда был директором прииска, и добавил: – И своих не щадят…
– Ну, здесь-то они с коммуняками похожи…
– Что ни говори, есть в них рыцарское начало. Вот этот, ну, что нынче задушили…
– Белим, что ли?
– Именно – Белим. Церкви потрошил субчик. Самый позорный факт воровского ремесла. Большевики, между прочим, этим гордились…
– Не знаешь ты ихней жизни, Ведров, несешь всяку околесицу, – вздохнул Якимов. – Темная она, как твоя ночь. Все в ней кроваво. Коммунисты, марксисты, воры, суки, беспредел. Люди где, Ведров? Люди?! Имя среди той шерсти места нету, потому как живет та шерсть не по людским законам.
– Ничего ты не понимаешь, Хилимон Николаевич! Элюзс Реклю говорил: «Рабский…»
– Кто такой-то? Больно кликуха мудреная.
– Он – француз.
– Пущай к нам не лезет, раз француз!
– Ты слушай вначале. Он говорил: «Рабский ум создан таким образом, что не придает никакого значения событиям, если они не закреплены кровью».
– Все про нас! – сладостно переменился Филимон Николаевич, помнивший многое из того. что полагалось забыть. Он помнил, как мельчали сытые столичные воры, придавленные колымскими морозами, превращались в трясущихся попрошаек пижонистые одесситы. Колыма беспощадно ломала не подготовленную к социалистическим лишениям дореволюционную уголовную аристократию. Он помнил колымского императора – полковника Гаранина, одним движением бровей отправлявшего на верную гибель сотни рабов, кирками пробивающих тоннель в монолитной скале со скоростью самого современного и мощного комбайна.
Однажды Гаранин заехал на Еловый по какому-то непредвиденному случаю. Его машина не могла подъехать к столовой. Заключенные взяли автомобиль на руки и поставили у входа. Местный повар уже суетился у печи, готовил все самое лучшее, потом мучительно долго ждал решения своей участи, сидя на кухне под охраной двух автоматчиков. Открылась дверь… Истопник Якимов видел, как теряет лицо бывший шеф – повар столичного ресторана «Метрополь», а адъютант Гаранина манит его пальцем. Он идет на непослушных ногах к молодому человеку с расстегнутой кобурой.
Гаранин с привычной медлительностью всех великих судьбодержателей рассматривал седого нескладного человека сквозь дым американской сигареты, убивая его еще до того, как прозвучит выстрел. Потом икнул, сказал неожиданно простые слова:
– Ты, меня хорошо накормил. Ты – свободен. Совсем свободен.
Повар сошел с ума. Он показывал кукиш истопнику Якимову и, не выпуская изо рта щепку, говорил голосом «колымского императора»:
– Ты – свободен! Ты совсем свободен!
Сумасшедший кричал даже на улицах поселка, будоража полупьяное население, и комендант уже собирался его застрелить, но бывший повар, оказывается, был не совсем дурак: почувствовав опасность, ушел в тайгу, чтобы замерзнуть свободным, как распорядился полковник Гаранин.
Отвыкший за двадцать лет добросовестной неволи от мыслей о свободе, Якимов хорошо воспринял высказывание француза с таким мудреные именем насчет рабского ума и крови, потому еще разок с удовольствием повторил:
– Все про нас, как в книжке прочитал, зараза!
– Хочешь, я тебе расскажу о нем подробней? – расщедрился польщенный Ведров и сел на нарах.
Якимов покосился на спящего Гнускова, о чем-то поразмышлял про себя, ответил с внезапным раздражением:
– Да отвяжись со своим французом! Нужон он мне, как зайцу триппер! Его б на нары, пущай бы здеся писал всякую там хреновину!
– Глупый ты, Якимов, – Ведров снова забрался под одеяло. – О Колыме никто никогда не напишет. Колыма – край без истории. История, сказано, – «свет истины», а истина Колымы – смерть…
Упоров закрылся с головой, ему не хотелось слушать о смерти и каких-то других человеческих трагедиях. Подобные разговоры выводили его из состояния спокойной уверенности, коей он проникся во время беседы с Дьяком.
Он бежит – о чем рассуждать? О чем?…
Приближение странного сна с реальным видением предметов и столь же реальным чувством отказа от самого себя было встречено с тревогой, прожившей, впрочем, совсем не долго. Вскорости он уже не удивлялся маленькой, узкой нише, в которой стояла тоненькая, прозрачная, как утренний полусвет, белая свеча. Вид ее вызывал сочувствие и в то же время теплую доверчивость к чему-то собственному, потаенному, сокрытому в самом сердце, как если бы только эта хилая свечка надежды способна высветить и осветить тропинку, ведущую к познанию необходимого, единственного верного пути, который надлежит тебе совершить.
Рядом с ней, в нише пошире, поудобней, стояла другая, уверенная, надежная, как плаха, черная свеча…
И хотя поначалу свеча не вызывала никаких чувств, он не мог оторвать от нее глаз, завороженный глубоким черным светом.
«Это – твоя свеча!» – сказал настойчиво властный голос, тоже черный, несмотря на то, что звук не должен иметь цвета.
В душу, как заблудившийся в пургу ребенок, просилась молитва. За ее уже опознанными словами стояли мать, дед, еще кто-то, доселе неизвестный, но близкий.
На мгновение все они стали иконой из другого мира, и он сложил чуть дрогнувшие персты в щепоть, чтобы осенить себя Крестным Знамением. Не случилось. Теми же перстами он зажег черную свечу…
…Колесо тачки юзнуло на скользком голыше, сорвалось с дощатого настила.
– Эй, Фартовый, не тормози работу!
Вадим вытер со лба пот, отмахнулся от дубоватого нарядчика с отрезанными пальцами правой руки.
– Спрыгнула, стерва! Не видишь, что ли?! Где Бойко?
Из темноты, расставив, как крючья, короткие сильные руки, появился улыбающийся зэк.
– Пособи, Кондратик. Каменьев набросали…
Бойко молча берет тачку под низ с хозяйским сапом, будто подноравливается рывком подкинуть ее к низкому потолку шахты. Говорит:
– По – стахановски грузишь, Вадик. Будь ласков, налягни на ручки. Ну, взяли! Гоп!
Колесо встало на середку трапа, скрипнула просевшая доска.
– Спасибо, Кондрат!
– Шо ты, Вадик! Яки могут быть счеты меж родными людьми: мы ж с тобой – враги народу.
– Поехали! – торопит нарядчик.
Тянется вереница тачек из провала штольни, со скрипом мучается под их тяжестью трап. Жилы на обветренных шеях заключенных вздуваются синими веревками. Кажется, лопни хоть одна, и вся кровь из человека выплеснется теплым шампанским из бутылки.
Кто– то ослаб донельзя. Может, пайку проиграл, а может, просто отняли. Толкает из последних сил, загребая неустойчивыми ногами липкую землю. Буксует, рычит почти по-звериному, упираясь искаженным лицом в беспощадный груз.
– Давай! Давай! Падла гнилая! – подбадривает нарядчик.
Подбежит, подтолкнет малость. Глядишь, заскребся сиделец дальше, не думая о том, что сердце его уже свое отработало и завтра, возможно, откажет. Тогда от всего освободишься, а тачку твою покатит другой…
…Колесо опять юзнуло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51