сейфе – ", «И умирать, и воскресать!»
Сегодня хочется только воскресать. Жить, не думая о смерти. Ты к ней не готов. Пределом твоих сил оказался приговор. За ним ничего не видишь. Ты – как все.
А отец Кирилл? Откуда у него?! И есть ли?! Есть. Оно живет и движет человеком на земном пути, возможно, не совпадающее с его волей и интересами, но и не встречь им. Рядышком. С тем он уходит. Ты же – в абсолютном непонимании, неготовности принять судьбу.
Зажег свечу другого цвета? Много ли тех, кто проскочил мимо соблазна? Монах… Жить, как он, – страшный выбор! Не твой. Теперь бы любой хорош, да прошлое не станет настоящим…
«Изменить можно только сроки, – зэк пощупал пульсирующую вену. – Подвинуть поближе черту и шагнуть за нее».
Горящий мозг не желал давать ей имя – смерть, но и не нашел другого названия. Так оно и осталось простой чертой, за которой он безуспешно пытался разглядеть наполненное другим смыслом другое существование. Речь уже не шла о жизни, человек хотел существовать в каком угодно состоянии, увидеть себя пребывающим в каком угодно мире. Но быть… Увы, все находилось за гранью земного сознания…
…Морабели появился в камере смертников на четвертые сутки после вынесения приговора. То был уже другой Морабели. Он не угрожал, и в голосе пропали роковые нотки. Полковник сочувственно выпятил губу, приятельски кивнул. На этот раз от него пахло коньяком.
Зэк чувствовал это так остро, как может чувствовать только приговоренный к смерти.
– Не понимаю! – Важа Спиридоновнч жестом разрешил заключенному сесть на нары, прошелся вдоль стены и опять сказал: – Не понимаю!
Рука в лайковой перчатке сжалась в кулак.
– Суд называется, мать твою так! Рассветов десять чекистов кончал – вышку получил. Тебе соучастие не доказали толком, тоже – вышка. Суд, да? Дерьмо безграмотное! Писал ходатайство о помиловании… Официально писал!
– Морабели глянул на Упорова через плечо. – Моя подпись и подпись секретаря парторганизации. Беспрецедентный случай!
– Пустые хлопоты, гражданин начальник…
– Молчи! Чекист просит. Орденоносец. Те, кто тебя подвел под вышку… Ты сам-то понял?
– Что толку?!
– Ты бы сказал мне, куда ушел груз, Вадим… Это сейчас тебе может здорово помочь. При моих связях, – полковник щелкнул пальцами, – мы восстановим справедливость!
– Гражданин начальник, ничего не знаю. Думаете, только вы этим проклятым грузом интересуетесь?!
– Воры?! – Морабели подпрыгнул на месте, заскрипел зубами, точно так, как это делал покойный Пельмень. – Завтра же всех на этап – и покатятся!
– А может, и не воры, – зэк выглядел безнадежно умиротворенным. – Они же не представились, но сказали – убьют. Нашли чем пугать!
– Не убьют, – заверил с твердой решительностью Морабели, – кишка тонка! Ты знай: груз – твое спасение. Ладно, утро вечера мудренее.
– Утром на казнь ведут…
– Тьфу! Дурак! О жизни думать надо и бороться. Это тебе.
Важа Спиридонович бросил на нары плитку шоколада, быстро вышел за дверь, не попрощавшись.
Заключенный послушал удаляющийся стук шагов, но когда дверь скрипнула вновь, быстро накрыл шоколад ладонью.
Старшина обшарил глазками камеру проворно и грамотно, цепко хватаясь бусинками светлых глаз за каждую мелочь. Он остановил их на руке приговоренного, ласково спросил:
– Шо це таке у тоби под грабкой, хлопец?
– Дюже завлекательно? Подойди поближе.
– «Подойди!» Ишь чо захотел, бандюга! Щас наряд кликну!
– Не успеешь, гадость зеленая!
Вадим шагнул к старшине, и тот стремглав вылетел за дверь.
Зэк развернул хрустящую обертку, долго смотрел на ровные коричневые квадратики, вспоминая счастливую, сытую Америку, отделенную от сжавшихся российских моряков невидимой решеткой внутреннего страха.
Свобода была рядом, как этот шоколад. Не опознал…
Стоило свернуть в любой переулок, все пошло бы нормальным курсом.
Зэк так же аккуратно свернул фольгу и постучал кулаком в дверь. Старшина появился довольно быстро.
Распахнул зарешеченное оконце, спросил, не показывая лица:
– Шо тоби, козлина недостреленная?!
Приговоренный сунул в оконце плитку шоколада, сказал просто, как сказал бы доброму знакомому:
– Возьми детям.
За дверью стало очень тихо, и зэк пережил хорошие мгновенья, по сравнению с которыми ссора со старшиной показалась сплошной ерундой. Озадаченный охранник напряженно сопит, прокручивая в мозгах случившееся, но не может придумать ничего объяснительного. Кабы изъял – понятно, а то ведь – отдает, хоть ему впереди судьбы не видно.
– Зачем? – наконец спросил он настороженно, но без злобы.
– Сказано – детям. Что они видят?
– Сам-то почему? – вяло сопротивлялся старшина.
– Сам уже отъелся. Не сердись на меня за хамство. Ты – при деле, при нужном деле, а я сорвался…
– Понимаю… на твоем месте любой так мог, – голос задушевный, словно за дверью стоит другой человек. – Шо надо будет – попросишь.
Оконце осторожно закрылось, положив конец их короткому разговору. Старшина еще что-то мараковал, потому что пошел не сразу, но когда его шаги тронули тюремную тишину, приговоренный улегся на нары. Он потянулся глубоко и приятно, как в детстве после покоса, ощущая мягкую теплоту под усмирившимся сердцем.
И хотя догадывался – старшина прежде отнесет шоколад к начальнику, – все-таки в ожидании надвигающейся развязки появилось крохотное пространство, разрыв, наполненный другим смыслом и качеством жизни. Даже смерть, забравшая в себя все мысли и чувства, приняла спокойный образ логической закономерности. С тем он заснул. Спал долго, без мучительных всплесков несогласия с приговором, раскаянья за свершенное и еще черт знает каких волнений. Душа, похоже, закрыла глаза на все суетное, чтобы пристальней вглядеться в себя, в путь, ей уготованный. Ничего страшного там не увидела. Потому сон был крепок…
…На Пасху вьюжило с противным завыванием, словно Светлое Христово Воскресение собрало всех голодных волков под окнами тюрьмы. Но зато четверок был поистине Светлый – и по православному календарю, и по колымской погоде.
Приговоренный не видел зарю, он ее чувствовал.
Что– то изменилось в падающей полоске света. Едва заметная серость начала светлеть, как светлеет туман в осенней низине, задетый отблеском молодого солнца.
Упоров легко соскочил на пол. Ему хотелось привести себя в хорошую форму до того момента, как раскроется дверь и в камеру войдут люди, знающие твою участь.
В том, что они придут именно сегодня, приговоренный не сомневался. О том намекнул вещий сон с ощущением жестокости тюремных нар, ясным виденьем стоящих на фэде церкви мамы, деда по революционному отцу, а еще – коровы с опущенной к изумрудной траве головой. Пять лет он пил парное молоко из – под той коровы, которую звали Лизавета. Очень удивился: зачем это ей понадобилось являться в его полусонное видение? Однако сильнее удивления жила в нем благодарность к ее коровьей привязанности, и Вадим не хотел просыпаться для того, чтобы прервать суетливый бег вши по животу.
Сон, однако, ушел сам по себе, незаметно так исчез, будто и не являлся. Все стало ощутимо острым: приближение казни, запах молодого Пасхального солнца, осознание того, что ты готов встретить входящих с достоинством человека, умеющего прощать.
Он думал, приседая, о словах Монаха, утверждавшего, что предел земного мужества есть бесхитростная смерть, не искажающая в нас своего первоподобия. Сделал глубокий вдох, проговорил с придыханием:
– Это пока слова. Кто устоит на том пределе?
Потянулся ладонями к пальцам ног, ответил:
– Он бы устоял… Тебе придется решать все самому. Даже если никто не ждет тебя Там, улыбнись им, последним свидетелям своей жизни. Дальше… будет все и ничего.
Упоров постоял в раздумье, не заметив, как в камеру вошел старшина, получивший в подарок плитку шоколада для своих детей. Оставил чистое белье и крохотный кусок хлеба с настоящим сливочным маслом. Белье пахло карболкой, кислым трупом, который вытряхнули из него, прежде чем отдать в стирку. И все-таки то была забота о нем, отчего в зэке зашевелилось то же чувство признательности, что и к явившейся в его сон корове. Он готовил себя к последней улыбке для палача. При звуке решительных шагов у входа в камеру молча встал с нар, расправляя холодными пальцами мятый воротник рубахи, шепча застрявший в детской памяти кусок дедовой молитвы:
– Милосердный Господи! Даруй мне покаяние…
Приговоренного не испугало закрытое лицо прокурора: таким он себе его представлял – профессионально значительным. Следом вошли двое в одинаково черных драповых пальто и синих кепках – восьмиклинках.
«Члены общества сытых пролетариев», – подумал о них Вадим, но рассмешить себя не смог, потому что мышцы на лице вдруг предательски одеревенели.
– Заключенный Упоров Вадим Сергеевич, ваша просьба о помиловании…
Здесь он просто не мог не прерваться и не посмотреть на окаменевшего перед ним человека. Все выглядело так, словно решение еще не принято, его следует хорошенько обдумать, прежде чем произнести. Еще кажется – губы прокурора склеились навсегда, срослись и уже никогда не разомкнутся, молчание течет по медленной крови с холодной тяжестью приближающейся смерти.
– …Верховным Советом удовлетворена. Высшая мера наказания заменена двадцатью пятью годами исправительно-трудовых работ. С отбыванием срока наказания в колонии…
Легкости все нет, и кровь по-прежнему тяжелая. Тяжесть ее способна уронить ослабленное тело. Зэк ловит рукой края нар. Он не способен даже радоваться: слишком трудное чувство. Кто-то приходит ему на помощь, прижимает мягкие, прозрачные ладони к ушам, и слова строгого прокурора идут мимо слуха, в грязную небеленую стену камеры смертников…
Часть вторая
Стреляйте, гражданин начальник!
Зубы торчали вокруг провала рта гнилым забором.
Соприкасаясь, они клацали, и сквозь широкие щели летела пенистая накипь. Старшина Сокалевский хохотал.
– Не! Не могу, ей-бо, не могу – уссываюся! Рожу-то кто тебе сменил, Упоров? У жменю забрать можно.
Он снова загрохотал, но, подавившись смехом, свирепо закашлялся. Потом, уже успокаиваясь, тер громадными кулаками заплаканные глаза, приговаривая:
– Бона как смертушка жалует: рядышком прошла, а человек перетряхнулся. Четвертак тоже не сахар, но все же жизнь. Встань-ка, я тебя обшмонаю. Так. Поворотись. Справный еще, только рожа ссохлась. Верно говорят – лицо зеркало желудка. Пойдешь со мною до бани, а завтра – на этап. Кончилось твое безделье. Начинай свободу зарабатывать.
Сокалевский общупал телогрейку и подал ее зэку, продолжая изливать приподнятое настроение:
– До тебя тут чудак сидел дюже умный. Говорит мне – труд, мол, из какой-то обезьяны человека сделал, а из тебя старшина получился. Ну, я тоже пошутил: «За обезьяну не слыхал, вот точно знаю – тебя завтра стрелять придут». Он оказался мнительным. Приходят с уторка ему помилование читать – висит на штанине с голым задом. Шуток не понимает!
…Тюремный двор был набит заключенными, ожидающими баню. Зэки держались по мастям или национальностям, разделившись на плотные кучки. И одеты были тоже как придется, демонстрируя наглядное расслоение зарешеченного общества.
– Прекратить разговоры! – высокий капитан поднялся на крыльцо, отдал распоряжение старшинам: – Разбить контингент на группы. Суки, бабы, фраера и политики моются в первом проходе. Воры идут с беспределом, бандеровцами и прочими. Да! Да! Я имею ввиду тебя, пидор! И не задавай больше глупых вопросов.
– А если приставать начнут, гражданин начальник? – все-таки не вытерпел пухленький блондин с накрашенными щеками.
– Сдавайся на милость победителя. В карцер хочешь?
Толпа загыгыкала, и молодой парень с московским говорком похвалил капитана:
– Бриткий служака. Такому палец в рот не клади.
– Ето ж он на Склочном побег расстрелял. Глянь-ка, бабы!
Из не достроенного толком корпуса тюрьмы привели десяток испуганных баб в длинных, пошитых из плотной мешковины платьях, и одинаковых синих телогрейках.
Глупо улыбаясь, они жались друг к дружке, не отвечая на соленые остроты.
– Это же – женщины! – пророкотал над толпой бас артиста Очаева, – Проявите великодушие, мужчины!
– Так ведь хочется, гражданин артист.
– С Кулаковой Дуней общайтесь, любезный. Ей и хамите.
– Надоело! Они и сами-то голодные.
Сортировка закончилась. Первая группа разделась прямо перед входом в баню, и зэки по одному исчезали за сколоченной из мощных плах дверью. В мойке каждый получал мыло. Холодной воды было вдосталь. Упоров мылся в самом углу, вместе со старым, похожим на спящего филина, адыгейцем. Рядом с ним костистый бандеровец положил на пол женщину с пятнами экземы на кривых ногах. Она уговаривала его не торопиться, шмыгая курносым носом, закатывая к низкому лбу черненькие глазки.
– Другим тожеть поспеть надо, – задыхался бандеровец. – Не то и самого оприходуют, – с нетерпения сноровисто подныривая под тех, кто успел закончить.
Зэки стояли над дергающимися парами в очередь.
– Оставьте девушку в покое! – раздался за спиной Упорова голос Очаева.
– Я требую! Прекратите насилие, негодяй!
Ответ был с явной угрозой и пренебрежением:
– Заткнись, комендант, не то покойника сыграешь!
– Это дочь русского генерала. А вы – плебей! Грязный уголовник!
– Какая мне разница: я и генералу засадить могу. Хоть он и русский. Ложись, паскуда!
Упоров нехотя обернулся. Вмешиваться не хотелось.
…Фиксатый жилистый зэк из сучьей группировки пытался повалить на пол испуганную. У нее тряслись губы, и она никак не могла произнести больше двух слов:
– Меня не надо! Меня не надо!
– Всех надо! – выскочивший из очереди чечен заломил ей обе руки. – Почему не надо?! Лучше, всех, что ли?!
– Отпусти ее! – Упоров отшвырнул чечена к окну и, сплюнув под ноги фиксатому, попросил: – Ты тоже отпусти, ока же просит.
– Меня зовут Секач, – сказал фиксатый. – Запомни и не ищи на свой гудок приключений. А ты, лярва белогвардейская, не егози, иначе…
Короткий апперкот в печень прервал угрозу, раздался нечеловеческий рев. Чечен прыгнул от окна на спину Упорова, но Очаев гневно оглушил его тяжелой шайкой и загородил спиной девчонку:
– Восстаньте, люди! Не топчите святое!
Свалка началась, как в голодной собачьей стае: без обнюхивания и рыка. Каждый вдруг сразу нашел себе врага по душе, с кем и сцепился, отчаянно напрягая все силы для победы над ним.
– Не трожь товарища Очаева, сучье племя! – председатель колхоза «Путь Ильича» ударил исколотого с ног до головы зэка, пытавшегося разорвать Николаю Александровичу рот.
Упоров успокоился, бил выборочно, но наверняка, не оставляя никаких надежд попавшему на кулак.
Автоматная очередь отрезвила выплеснувшуюся злость.
– Скоты! – капитан обнажил ровную полоску зубов в яростном оскале. – Скоты, живущие скотскими инстинктами. Вон из бани!
Зэки молча пошли на выход и каждый, проходя мимо капитана, ощущал клокочущий в нем гнев. Построение началось часа через полтора, когда из караульного помещения вышел офицер, по-хозяйски оглядел заключенных, смахнув с рукава шинели пыль, поманил ладонью капитана:
– Происшествие, Владимир Николаевич?
– Драка, товарищ подполковник!
– Зачинщиков выявили? Поторопитесь!
И тут Упоров узнал его. Это был бывший начальник лагеря «Новый». Он загорел, манеры потеряли подчеркнутую хозяйскую убедительность, плавность, но в остальном Оскоцкий мало изменился. И как сопутствующее при нем остался памятный удар сапогом в лицо бросившегося за окурком зэка. Черный человек…
– Кто он теперь? – спросил Упоров у измазанного йодом хохла.
– Начальник режима на Крученом. Гнилуха, каких мало…
Подполковник остановился, спросил:
– Сами назоветесь, зачинщики?
Вопрос был задан просто и вежливо, а через минуту ожидания интонация голоса оказалась совсем другой:
– Нет зачинщиков?! Накажем всех. Капитан, обеда не будет. Секачев, вы что-то хотели сказать? Пожалуйста!
Из строя, держась за правый бок, вышел фиксатый и ткнул пальцем в Упорова.
– Этот, гражданин начальник.
– Вас тоже он?
– Да, гражданин начальник. Меня, фронтовика, за дочку белогвардейского генерала искалечил.
– Негодяй! – перебил Секача Очаев. – Низкий негодяй и спекулянт!
– Будет вам, Николай Александрович, – покачал головой Оскоцкий. – Вы же интеллигентный человек…
– Он тоже дрался, гражданин начальник, – продолжал указывать «защитников» пострадавший фронтовик, – шайкой вон того зверька по голове бил и загораживал белогвардейскую шлюху.
Подполковник уже не слушал Секача. Он смотрел на Упорова с неподдельным интересом, наклонив голову к правому погону. Так смотрит хозяин, неожиданно опознавший бунтовщика в надежном холопе. Но заговорил ровно, укладывая слова в давно обдуманную форму:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Сегодня хочется только воскресать. Жить, не думая о смерти. Ты к ней не готов. Пределом твоих сил оказался приговор. За ним ничего не видишь. Ты – как все.
А отец Кирилл? Откуда у него?! И есть ли?! Есть. Оно живет и движет человеком на земном пути, возможно, не совпадающее с его волей и интересами, но и не встречь им. Рядышком. С тем он уходит. Ты же – в абсолютном непонимании, неготовности принять судьбу.
Зажег свечу другого цвета? Много ли тех, кто проскочил мимо соблазна? Монах… Жить, как он, – страшный выбор! Не твой. Теперь бы любой хорош, да прошлое не станет настоящим…
«Изменить можно только сроки, – зэк пощупал пульсирующую вену. – Подвинуть поближе черту и шагнуть за нее».
Горящий мозг не желал давать ей имя – смерть, но и не нашел другого названия. Так оно и осталось простой чертой, за которой он безуспешно пытался разглядеть наполненное другим смыслом другое существование. Речь уже не шла о жизни, человек хотел существовать в каком угодно состоянии, увидеть себя пребывающим в каком угодно мире. Но быть… Увы, все находилось за гранью земного сознания…
…Морабели появился в камере смертников на четвертые сутки после вынесения приговора. То был уже другой Морабели. Он не угрожал, и в голосе пропали роковые нотки. Полковник сочувственно выпятил губу, приятельски кивнул. На этот раз от него пахло коньяком.
Зэк чувствовал это так остро, как может чувствовать только приговоренный к смерти.
– Не понимаю! – Важа Спиридоновнч жестом разрешил заключенному сесть на нары, прошелся вдоль стены и опять сказал: – Не понимаю!
Рука в лайковой перчатке сжалась в кулак.
– Суд называется, мать твою так! Рассветов десять чекистов кончал – вышку получил. Тебе соучастие не доказали толком, тоже – вышка. Суд, да? Дерьмо безграмотное! Писал ходатайство о помиловании… Официально писал!
– Морабели глянул на Упорова через плечо. – Моя подпись и подпись секретаря парторганизации. Беспрецедентный случай!
– Пустые хлопоты, гражданин начальник…
– Молчи! Чекист просит. Орденоносец. Те, кто тебя подвел под вышку… Ты сам-то понял?
– Что толку?!
– Ты бы сказал мне, куда ушел груз, Вадим… Это сейчас тебе может здорово помочь. При моих связях, – полковник щелкнул пальцами, – мы восстановим справедливость!
– Гражданин начальник, ничего не знаю. Думаете, только вы этим проклятым грузом интересуетесь?!
– Воры?! – Морабели подпрыгнул на месте, заскрипел зубами, точно так, как это делал покойный Пельмень. – Завтра же всех на этап – и покатятся!
– А может, и не воры, – зэк выглядел безнадежно умиротворенным. – Они же не представились, но сказали – убьют. Нашли чем пугать!
– Не убьют, – заверил с твердой решительностью Морабели, – кишка тонка! Ты знай: груз – твое спасение. Ладно, утро вечера мудренее.
– Утром на казнь ведут…
– Тьфу! Дурак! О жизни думать надо и бороться. Это тебе.
Важа Спиридонович бросил на нары плитку шоколада, быстро вышел за дверь, не попрощавшись.
Заключенный послушал удаляющийся стук шагов, но когда дверь скрипнула вновь, быстро накрыл шоколад ладонью.
Старшина обшарил глазками камеру проворно и грамотно, цепко хватаясь бусинками светлых глаз за каждую мелочь. Он остановил их на руке приговоренного, ласково спросил:
– Шо це таке у тоби под грабкой, хлопец?
– Дюже завлекательно? Подойди поближе.
– «Подойди!» Ишь чо захотел, бандюга! Щас наряд кликну!
– Не успеешь, гадость зеленая!
Вадим шагнул к старшине, и тот стремглав вылетел за дверь.
Зэк развернул хрустящую обертку, долго смотрел на ровные коричневые квадратики, вспоминая счастливую, сытую Америку, отделенную от сжавшихся российских моряков невидимой решеткой внутреннего страха.
Свобода была рядом, как этот шоколад. Не опознал…
Стоило свернуть в любой переулок, все пошло бы нормальным курсом.
Зэк так же аккуратно свернул фольгу и постучал кулаком в дверь. Старшина появился довольно быстро.
Распахнул зарешеченное оконце, спросил, не показывая лица:
– Шо тоби, козлина недостреленная?!
Приговоренный сунул в оконце плитку шоколада, сказал просто, как сказал бы доброму знакомому:
– Возьми детям.
За дверью стало очень тихо, и зэк пережил хорошие мгновенья, по сравнению с которыми ссора со старшиной показалась сплошной ерундой. Озадаченный охранник напряженно сопит, прокручивая в мозгах случившееся, но не может придумать ничего объяснительного. Кабы изъял – понятно, а то ведь – отдает, хоть ему впереди судьбы не видно.
– Зачем? – наконец спросил он настороженно, но без злобы.
– Сказано – детям. Что они видят?
– Сам-то почему? – вяло сопротивлялся старшина.
– Сам уже отъелся. Не сердись на меня за хамство. Ты – при деле, при нужном деле, а я сорвался…
– Понимаю… на твоем месте любой так мог, – голос задушевный, словно за дверью стоит другой человек. – Шо надо будет – попросишь.
Оконце осторожно закрылось, положив конец их короткому разговору. Старшина еще что-то мараковал, потому что пошел не сразу, но когда его шаги тронули тюремную тишину, приговоренный улегся на нары. Он потянулся глубоко и приятно, как в детстве после покоса, ощущая мягкую теплоту под усмирившимся сердцем.
И хотя догадывался – старшина прежде отнесет шоколад к начальнику, – все-таки в ожидании надвигающейся развязки появилось крохотное пространство, разрыв, наполненный другим смыслом и качеством жизни. Даже смерть, забравшая в себя все мысли и чувства, приняла спокойный образ логической закономерности. С тем он заснул. Спал долго, без мучительных всплесков несогласия с приговором, раскаянья за свершенное и еще черт знает каких волнений. Душа, похоже, закрыла глаза на все суетное, чтобы пристальней вглядеться в себя, в путь, ей уготованный. Ничего страшного там не увидела. Потому сон был крепок…
…На Пасху вьюжило с противным завыванием, словно Светлое Христово Воскресение собрало всех голодных волков под окнами тюрьмы. Но зато четверок был поистине Светлый – и по православному календарю, и по колымской погоде.
Приговоренный не видел зарю, он ее чувствовал.
Что– то изменилось в падающей полоске света. Едва заметная серость начала светлеть, как светлеет туман в осенней низине, задетый отблеском молодого солнца.
Упоров легко соскочил на пол. Ему хотелось привести себя в хорошую форму до того момента, как раскроется дверь и в камеру войдут люди, знающие твою участь.
В том, что они придут именно сегодня, приговоренный не сомневался. О том намекнул вещий сон с ощущением жестокости тюремных нар, ясным виденьем стоящих на фэде церкви мамы, деда по революционному отцу, а еще – коровы с опущенной к изумрудной траве головой. Пять лет он пил парное молоко из – под той коровы, которую звали Лизавета. Очень удивился: зачем это ей понадобилось являться в его полусонное видение? Однако сильнее удивления жила в нем благодарность к ее коровьей привязанности, и Вадим не хотел просыпаться для того, чтобы прервать суетливый бег вши по животу.
Сон, однако, ушел сам по себе, незаметно так исчез, будто и не являлся. Все стало ощутимо острым: приближение казни, запах молодого Пасхального солнца, осознание того, что ты готов встретить входящих с достоинством человека, умеющего прощать.
Он думал, приседая, о словах Монаха, утверждавшего, что предел земного мужества есть бесхитростная смерть, не искажающая в нас своего первоподобия. Сделал глубокий вдох, проговорил с придыханием:
– Это пока слова. Кто устоит на том пределе?
Потянулся ладонями к пальцам ног, ответил:
– Он бы устоял… Тебе придется решать все самому. Даже если никто не ждет тебя Там, улыбнись им, последним свидетелям своей жизни. Дальше… будет все и ничего.
Упоров постоял в раздумье, не заметив, как в камеру вошел старшина, получивший в подарок плитку шоколада для своих детей. Оставил чистое белье и крохотный кусок хлеба с настоящим сливочным маслом. Белье пахло карболкой, кислым трупом, который вытряхнули из него, прежде чем отдать в стирку. И все-таки то была забота о нем, отчего в зэке зашевелилось то же чувство признательности, что и к явившейся в его сон корове. Он готовил себя к последней улыбке для палача. При звуке решительных шагов у входа в камеру молча встал с нар, расправляя холодными пальцами мятый воротник рубахи, шепча застрявший в детской памяти кусок дедовой молитвы:
– Милосердный Господи! Даруй мне покаяние…
Приговоренного не испугало закрытое лицо прокурора: таким он себе его представлял – профессионально значительным. Следом вошли двое в одинаково черных драповых пальто и синих кепках – восьмиклинках.
«Члены общества сытых пролетариев», – подумал о них Вадим, но рассмешить себя не смог, потому что мышцы на лице вдруг предательски одеревенели.
– Заключенный Упоров Вадим Сергеевич, ваша просьба о помиловании…
Здесь он просто не мог не прерваться и не посмотреть на окаменевшего перед ним человека. Все выглядело так, словно решение еще не принято, его следует хорошенько обдумать, прежде чем произнести. Еще кажется – губы прокурора склеились навсегда, срослись и уже никогда не разомкнутся, молчание течет по медленной крови с холодной тяжестью приближающейся смерти.
– …Верховным Советом удовлетворена. Высшая мера наказания заменена двадцатью пятью годами исправительно-трудовых работ. С отбыванием срока наказания в колонии…
Легкости все нет, и кровь по-прежнему тяжелая. Тяжесть ее способна уронить ослабленное тело. Зэк ловит рукой края нар. Он не способен даже радоваться: слишком трудное чувство. Кто-то приходит ему на помощь, прижимает мягкие, прозрачные ладони к ушам, и слова строгого прокурора идут мимо слуха, в грязную небеленую стену камеры смертников…
Часть вторая
Стреляйте, гражданин начальник!
Зубы торчали вокруг провала рта гнилым забором.
Соприкасаясь, они клацали, и сквозь широкие щели летела пенистая накипь. Старшина Сокалевский хохотал.
– Не! Не могу, ей-бо, не могу – уссываюся! Рожу-то кто тебе сменил, Упоров? У жменю забрать можно.
Он снова загрохотал, но, подавившись смехом, свирепо закашлялся. Потом, уже успокаиваясь, тер громадными кулаками заплаканные глаза, приговаривая:
– Бона как смертушка жалует: рядышком прошла, а человек перетряхнулся. Четвертак тоже не сахар, но все же жизнь. Встань-ка, я тебя обшмонаю. Так. Поворотись. Справный еще, только рожа ссохлась. Верно говорят – лицо зеркало желудка. Пойдешь со мною до бани, а завтра – на этап. Кончилось твое безделье. Начинай свободу зарабатывать.
Сокалевский общупал телогрейку и подал ее зэку, продолжая изливать приподнятое настроение:
– До тебя тут чудак сидел дюже умный. Говорит мне – труд, мол, из какой-то обезьяны человека сделал, а из тебя старшина получился. Ну, я тоже пошутил: «За обезьяну не слыхал, вот точно знаю – тебя завтра стрелять придут». Он оказался мнительным. Приходят с уторка ему помилование читать – висит на штанине с голым задом. Шуток не понимает!
…Тюремный двор был набит заключенными, ожидающими баню. Зэки держались по мастям или национальностям, разделившись на плотные кучки. И одеты были тоже как придется, демонстрируя наглядное расслоение зарешеченного общества.
– Прекратить разговоры! – высокий капитан поднялся на крыльцо, отдал распоряжение старшинам: – Разбить контингент на группы. Суки, бабы, фраера и политики моются в первом проходе. Воры идут с беспределом, бандеровцами и прочими. Да! Да! Я имею ввиду тебя, пидор! И не задавай больше глупых вопросов.
– А если приставать начнут, гражданин начальник? – все-таки не вытерпел пухленький блондин с накрашенными щеками.
– Сдавайся на милость победителя. В карцер хочешь?
Толпа загыгыкала, и молодой парень с московским говорком похвалил капитана:
– Бриткий служака. Такому палец в рот не клади.
– Ето ж он на Склочном побег расстрелял. Глянь-ка, бабы!
Из не достроенного толком корпуса тюрьмы привели десяток испуганных баб в длинных, пошитых из плотной мешковины платьях, и одинаковых синих телогрейках.
Глупо улыбаясь, они жались друг к дружке, не отвечая на соленые остроты.
– Это же – женщины! – пророкотал над толпой бас артиста Очаева, – Проявите великодушие, мужчины!
– Так ведь хочется, гражданин артист.
– С Кулаковой Дуней общайтесь, любезный. Ей и хамите.
– Надоело! Они и сами-то голодные.
Сортировка закончилась. Первая группа разделась прямо перед входом в баню, и зэки по одному исчезали за сколоченной из мощных плах дверью. В мойке каждый получал мыло. Холодной воды было вдосталь. Упоров мылся в самом углу, вместе со старым, похожим на спящего филина, адыгейцем. Рядом с ним костистый бандеровец положил на пол женщину с пятнами экземы на кривых ногах. Она уговаривала его не торопиться, шмыгая курносым носом, закатывая к низкому лбу черненькие глазки.
– Другим тожеть поспеть надо, – задыхался бандеровец. – Не то и самого оприходуют, – с нетерпения сноровисто подныривая под тех, кто успел закончить.
Зэки стояли над дергающимися парами в очередь.
– Оставьте девушку в покое! – раздался за спиной Упорова голос Очаева.
– Я требую! Прекратите насилие, негодяй!
Ответ был с явной угрозой и пренебрежением:
– Заткнись, комендант, не то покойника сыграешь!
– Это дочь русского генерала. А вы – плебей! Грязный уголовник!
– Какая мне разница: я и генералу засадить могу. Хоть он и русский. Ложись, паскуда!
Упоров нехотя обернулся. Вмешиваться не хотелось.
…Фиксатый жилистый зэк из сучьей группировки пытался повалить на пол испуганную. У нее тряслись губы, и она никак не могла произнести больше двух слов:
– Меня не надо! Меня не надо!
– Всех надо! – выскочивший из очереди чечен заломил ей обе руки. – Почему не надо?! Лучше, всех, что ли?!
– Отпусти ее! – Упоров отшвырнул чечена к окну и, сплюнув под ноги фиксатому, попросил: – Ты тоже отпусти, ока же просит.
– Меня зовут Секач, – сказал фиксатый. – Запомни и не ищи на свой гудок приключений. А ты, лярва белогвардейская, не егози, иначе…
Короткий апперкот в печень прервал угрозу, раздался нечеловеческий рев. Чечен прыгнул от окна на спину Упорова, но Очаев гневно оглушил его тяжелой шайкой и загородил спиной девчонку:
– Восстаньте, люди! Не топчите святое!
Свалка началась, как в голодной собачьей стае: без обнюхивания и рыка. Каждый вдруг сразу нашел себе врага по душе, с кем и сцепился, отчаянно напрягая все силы для победы над ним.
– Не трожь товарища Очаева, сучье племя! – председатель колхоза «Путь Ильича» ударил исколотого с ног до головы зэка, пытавшегося разорвать Николаю Александровичу рот.
Упоров успокоился, бил выборочно, но наверняка, не оставляя никаких надежд попавшему на кулак.
Автоматная очередь отрезвила выплеснувшуюся злость.
– Скоты! – капитан обнажил ровную полоску зубов в яростном оскале. – Скоты, живущие скотскими инстинктами. Вон из бани!
Зэки молча пошли на выход и каждый, проходя мимо капитана, ощущал клокочущий в нем гнев. Построение началось часа через полтора, когда из караульного помещения вышел офицер, по-хозяйски оглядел заключенных, смахнув с рукава шинели пыль, поманил ладонью капитана:
– Происшествие, Владимир Николаевич?
– Драка, товарищ подполковник!
– Зачинщиков выявили? Поторопитесь!
И тут Упоров узнал его. Это был бывший начальник лагеря «Новый». Он загорел, манеры потеряли подчеркнутую хозяйскую убедительность, плавность, но в остальном Оскоцкий мало изменился. И как сопутствующее при нем остался памятный удар сапогом в лицо бросившегося за окурком зэка. Черный человек…
– Кто он теперь? – спросил Упоров у измазанного йодом хохла.
– Начальник режима на Крученом. Гнилуха, каких мало…
Подполковник остановился, спросил:
– Сами назоветесь, зачинщики?
Вопрос был задан просто и вежливо, а через минуту ожидания интонация голоса оказалась совсем другой:
– Нет зачинщиков?! Накажем всех. Капитан, обеда не будет. Секачев, вы что-то хотели сказать? Пожалуйста!
Из строя, держась за правый бок, вышел фиксатый и ткнул пальцем в Упорова.
– Этот, гражданин начальник.
– Вас тоже он?
– Да, гражданин начальник. Меня, фронтовика, за дочку белогвардейского генерала искалечил.
– Негодяй! – перебил Секача Очаев. – Низкий негодяй и спекулянт!
– Будет вам, Николай Александрович, – покачал головой Оскоцкий. – Вы же интеллигентный человек…
– Он тоже дрался, гражданин начальник, – продолжал указывать «защитников» пострадавший фронтовик, – шайкой вон того зверька по голове бил и загораживал белогвардейскую шлюху.
Подполковник уже не слушал Секача. Он смотрел на Упорова с неподдельным интересом, наклонив голову к правому погону. Так смотрит хозяин, неожиданно опознавший бунтовщика в надежном холопе. Но заговорил ровно, укладывая слова в давно обдуманную форму:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51