..
Темой третьего урока, преподанного Арифом-деде, была цивилизация османов:
— Куда только они не добирались?! Не было страны, которую они не захватили бы да не ограбили. Трава не росла там, где они прошли! Трава! Чтоб вам было понятно, я так скажу—они огромный котел соорудили. Под котлом горели мусульманские косточки, а в котле варились христьянские головы. Ели они плов с шафраном, стригли страны, как баранов. Приговаривали: «Эх, вкусно-тища, ел бы лет тыщу!»
Хасан вдруг спросил Арифа-деде:
— А ты турок?
Ариф аж вздрогнул от неожиданности:
— Мы мусульмане,— пробормотал он.
— Я не о том спрашиваю, деде. Можешь ты сосчитать своих предков до седьмого колена?
Видя, что Ариф не знает, что ответить, Хасан хлопнул ладонью по журналу «Орхон», что лежал перед ним на парте, и пояснил:
— Здесь вот написано: ежели не можешь, то не можешь и считаться чистокровным турком!
— Если тот, кто это написал может сосчитать, я его поздравляю. У таких турок, как мы с тобой, до седьмого колена никто не считал. Спросишь, почему дальше деда считать нет у нас обычая? Да потому, что из наших предков кому голову отрубили, кого на кол посадили.
— А вот у падишахов все предки сосчитаны. Погляди в конце учебника! Начнешь с Абдула Хамйда и дойдешь до самого Османа.
— Конечно, сынок. Ведь сабля, которой головы рубились, была в их руках.
— Значит, они чистокровные турки, а мы нет. Так выходит?
— Нет, не так,—решительно сказал Ариф-деде и умолк.
Разъяснение последовало на следующем ночном уроке Арифа-деде:
— Коль ты заговорил о чистокровных турках — первый привет передай на том свете Бедреддйну, сыну кадия города Симавне. Он отец всех семи колен мусульманских. Падишах говорил: «Этот мир—мое владенье». Бедреддин говорил: «Этот мир—наш братский стол». Падишах говорил: «Все женщины — мой гарем». Бедреддин говорил: «Но всем и всюду надо быть вместе, кроме как у щеки возлюбленной своей. Мусульмане и греки должны жить как братья. Деребеи и их порядок должны пойти ко дну». За эти слона на Бедреддина и его людей напали янычарские армии. У Айаслуга после жестокой сечи поймали они Мустафу Бёрклюдже, распяли на кресте и возили на верблюде по городу много дней. Потом поймали одного из самых могучих людей Бедреддина— Мустафу Торлака и повесили его в Манйсе. Бедреддина хитростью схватили в его шатре в Делиормане и повесили в Манисе на рынке ремесленников. Сейчас Бедреддин— горсть костей в прогнившем ящике, что лежит в гробнице в Стамбуле. Но османские султаны, которые погубили его, погубили его храбрецов — каждый из них был как Кероглу,— погубили шейха Сакарьи, сами в конце концов...
— Погоди, Ариф-деде, расскажи сначала, кто такой этот шейх Сакарьи?
— Шейх Сакарьи? Тоже враг деребеев. Он сказал: «Бедреддин наш святой учитель. Бедреддин однажды явится снова».
— В самом деле явится, Ариф-деде?
— Не сам он, конечно. Его дыхание, ребята, его ум придут, его храбрость придет. Вот шейх Сакарьи был одним из явлений Бедреддина. Не смотрите, что звался он шейхом. Он родом был из деревни около Сакарьи. И звали его Ахмед. «Кто посеял,— говорил он,—тому и
посев. Кто вспахал—тому и пашня. Так и никак иначе». Было у него двенадцать молодцов. Вместе с ними вершил он из года в год справедливость. Мерял бейские земли копьем, когда бедноте-голытьбе раздавал. Деньги мерял щитом, материю—мечом...
— И его падишах убил?
— Мурад Четвертый послал против него Али-пашу из Вардара. Но они разбили войско Али-паши... Написано это в ваших книгах?
— Даже имени его нету.
— После того падишах отправил против них Османа-пашу из Чифтерёра. Снова была страшная сеча. У Эскишехйра Ахмеду устроили ловушку, взяли в плен. Вместе с двенадцатью его молодцами привезли в Конью пред лицо падишаха. Палач Али раздел Ахмеда догола. Посадил на ишака задом наперед, провез по городу. Потом содрал с Ахмеда кожу, от пояса до плеч. Молотком сломал по очереди все пальцы на ногах и руках. Великий Ахмед и не пикнул. «Не торопись, говорит, палач Али! Спокойно делай снос дело!» Отрезали ему нос, искрошили уши. Ахмед только одно говорил: «Бедреддин— наш святой учитель! Бедреддин снова придет!» Как он сказал, так и вышло... Долго ли, коротко ли, явился Гявур-имам. В одной руке держал он ружье, в другой — весы правосудия. Его тоже схватили в конце концов. Вместе с его молодцами посадили голыми на раскаленные сковороды. «Имам,—говорит один из его молодцов,— зад у меня горит...» — «Стисни зубы,— отвечал Имам,—подо мной тоже не розовый миндер!»
Хасан слушал, словно все это с ним происходило. Стараясь не моргать, чтоб не хлынули слезы из глаз, он спросил:
— А ты, Ариф-деде, от кого об этом узнал?
— От моего деда.
— Скажи, где нам, в какой книге об этом почитать? А?
— Говорят, о Бедреддине много книг написано. Я только одну читал тоненькую, в пол моего мизинца, на старом шрифте. Обложка цвета гнилой вишни. У него и свои книги были написаны. Толстые, в четыре пальца...
— А о шейхе Сакарья?
— Есть его завещание. Только правительство запретило. Секретное оно.
— Где же его можно достать?
— У тех, кто верит, что Бедреддин снова придет. Пока с ними не сдружишься, не достанешь... Не торопитесь. Придет день, вы станете учителями, поедете в деревни, в людях жить будете, может быть, тогда...
Хасан не стал дожидаться. На экзаменах по истории он не ответил ни на один вопрос. Молчал. Нарочно. Ему назначили переэкзаменовку на осень. Уезжая на летние каникулы домой, он ничего нам не сказал. Но осенью в училище не вернулся. На праздник курбан-байрама пришло от него письмо Арифу-деде. Старик не умел читать на новом алфавите и попросил прочесть меня. Хасан поздравлял его с праздником и писал: «Я поступил в другую школу — пошел в люди. Здесь восполню то, чего не сумел узнать в училище. Ищу книги и даже нашел одну — «Варидат » .
В тот год мы с курдом Касымом тоже чуть-чуть не проскочили сквозь сито. Верней даже, проскочили, но только на одну неделю. Потом снова вспрыгнули в решето, смешались с теми, кому суждено было стать учителями.
Отпущенное нам подаяние выдавалось помесячно. Разницу между положенным и выданным нужно было еще вытребовать. Хуже всего обстояло дело с сыром. Этот-то сыр чуть нас и не погубил.
Порция, выдававшаяся к завтраку, все уменьшаясь и уменьшаясь, стала под конец не больше лесного ореха. Как-то утром дежурный по кухне вскочил на табуретку и крикнул на всю столовую:
— Друзья!
Все головы повернулись в его сторону.
— Сегодня сыра не будет. Только чай с хлебом... От негодующего гула затряслись стекла. Из учительской столовой выскочил Бизон.
— В чем дело? — заорал он.
Курд Касым, сидевший за нашим столом, вскочил на табуретку и ответил:
— Говорят, сыра нет!
— Нет, значит, нет. Разве в отцовском доме ты каждый день ел на завтрак сыр?
— У моего отца сыра-то не было, но в нашей кладовке сыр народный. Деньги за него наши отцы уплатили.
Дежурный перебил его.
— Нет, Касым! В кладовой тоже нет. Кладовщик сказал, завтра получите двойную порцию, а сегодня макайте хлеб в чай.
Тут слово взял шеф-повар:
— Есть в кладовой сыр. Кладовщик не дает! Касым застучал вилкой по пустой тарелке из-под сыра, все закричали хором:
— Сыра! Сыра!
Бизон наклонил голову, словно собирался нас забодать:
— Лопайте, что дали!
— Сыра!
— Кто кричит «сыра», тот осел! Касым снова вскочил на табурет:
— Кто не дает сыра... Я закончил его мысль:
— Тот осел!
Бизон шел на нас, шел и боднул наконец:
— А ну, если вы такие храбрые, попробуйте хоть раз еще стукнуть вилкой!
Мы взяли и стукнули—пусть знает. И так это спокойно стукнули, что Бизон вышел из себя:
— Эй вы, чего вы хотите?
— Хотим, чтобы выдали сыр!
— Не выдадут!
— Подать сюда кладовщика!
— Не будет этого. Еще что"'
— А вот чего!
Касым снова влез на табурет:
— Слушайте, что я скажу! Пусть сами макают хлеб в чай! Бойкот!
Все вскочили из-за столов. Проголодавшись, мы влетали в столовую во все четыре двери, не чуя под собой ног. Сейчас мы так же вылетели из столовой, как влетели. Столовая опустела. Скажи я, что там никого не осталось,— я бы соврал. Остался один человек. Селим из Стамбула. Он один не встал из-за сгола. Недаром его прозвали Обжора Селим. Его желудок не признавал никаких бойкотов. Он не мог обьявить бойкота ни плову с мухами, ни гнилой чечевице. Если же на его тарелку попадало что-нибудь стоящее — пирожки там или сласти, он их, прежде чем съесть, облизывал. На всякий случай, чтоб кто-нибудь не покусился.
Мы ему махали из дверей, подмигивали, показывали кулаки. Обжора и виду не подал. Чай горячий, хлеб мягкий. Макал и ел, ел и макал.
После обеда он зашел в изолятор проведать нас с Касымом. Выразил нам свое соболезнование и сказал (я его слова до сих пор забыть не могу):
— Если б не было таких простаков, как вы, обжоры, вроде меня, сидели бы голодными. Сегодня утром я выпил семь порций чая... Ну что вам стоит, почаще такие бойкоты...
Мы с Касымом повалили его на кровать. И смешно нам было, и зло взяло — отлупили шалопая до полусмер-
ти. Сил у нас было достаточно. Я сказал, мы лежали в изоляторе. Но, конечно, не по болезни. В то же утро ученый совет собрался на экстренное заседание. В первый раз в жизни я сел на скамью подсудимых. Обвинителем выступал Бизон. Заслушали свидетелей. И вынесли молниеносный приговор: «Исключить обоих из училища на неделю». Нас законопатили в изолятор. На хлеб и на воду. Совсем как арестантов.
Ночью к нам заглянули Салих-ага и Ариф-деде. Один погладил нас но спине. Другой похвалил:
— Гляди, что делает ребенок, увидишь, каким будет человеком!
Салих-ага принялся браниться. Как пошел чесать — всем перемыл косточки. Не была забыта и косая дочь кладовщика.
ДЕНЬ ВОСЕМНАДЦАТЫЙ
В нашем училище учились пять лет. Но когда настала наша очередь — сделали шесть. Терпение лопнуло. Не у меня — у моего отца. В то лето он ждал меня с дипломом. И тут же собирался подать в отставку. Гладко было на бумаге... Но он все равно подал прошение: «С меня хватит!»
Теперь мы глядели в разные стороны. Я стоял на пороге у входа и народную школу и думал о том, куда поеду. Он стоял гоже на пороге, но у выхода, и думал, что ему делать.
— Нечего долго думать, отец! — сказал я.—Ты теперь на пенсии. Сиди отдыхай...
Он горько усмехнулся.
— Конечно,— продолжал я.— На будущий год я начинаю работать. После меня — Эмине. Я так считаю, станем тебе от жалованья нашего немного отделять, будет тебе к пенсии прибавка до полного оклада.
— Считай, считай! — ответил отец.— Волк придет, свое сочтет!
Он не стал терять времени даром. Не дожидаясь приказа об отставке, взял мотыгу и нанялся в поденщики на виноградник. И в то же время искал деревню, которая зимой могла бы прокормить муллу. Он окончательно решил, что в деревне надо быть или агой, или муллой. Только не учителем!
Он так охладел к своему делу, что отказывался даже учить рыночных мясников да бакалейщиков. А ведь
раньше за счастье почитал такие уроки. «Река из капель сливается»,— говорил он.
Как-то явился к нам пекарь Сюлейман. Один из работников булочника Халима. Здоровый, как борец. Пятнадцать лет изо дня в день он клал на лопатки двести килограммов теста. Руки — что двенадцатидюймовый канат. Кулаки — богатырская булава. Колосс из мяса и костей весом в сто окка. В штанах и рубахе из мешковины. А в груди у колосса—сердце ребенка. Голова, стриженная под ежик. Щеки как два яблока. Вот портрет Сюлеимана.
— Прошу тебя, смилуйся, Халил-ходжа! Душу за тебя заложу и тело тоже—выучи меня читать!
Сюлейман не зря так упрашивал отца. За три месяца он выучивал читать по складам газеты даже тех, кто букву «А» от виселицы отличить не умел. Отец не изучал, как я, ни педагогики, ни методики. Не знал ни синтеза, ни анализа. Не учился ни коллективному обучению, ни индивидуальному. Вот вам образчик его уроков:
— Эту штуку называют «А». Ну-ка скажи: «А!» Молодец! Эту штуку зовут «Б»... Скажи-ка теперь: «Б!» Молодец. Приклей «Б» к «А»: «Ба». Еще раз: «Ба-ба». Теперь давай напиши-ка мне к завтрему его раз «Баба»!
Сюлейману немного и надо было: уметь подписываться, немного читать и писать, чтоб не искать каждый раз, кто бы ему прочел письмо и составил ответ, немного считать, чтобы уметь вести долговую книгу и обходиться без счетных палочек. Он хотел продать виноградники жены и открыть свою собственную пекарню. Хотел стать хозяином. А за учебу обещал отцу «безвозмездно» каждый день по французской булке. И молигься всю жизнь за него, что обучил, мол, грамоте такого темного ишака...
Отец слушал его, слушал, потом указал на меня:
— Попроси моего подмастерья. Сюлейман бросился ко мне:
— Ради аллаха, выучи меня. Душу за тебя заложу, весь мой заработок отдам!
В тот же день в пекарне у чана с тестом мы приступили к занятиям. Написали на тесте первую букву алфавита: «две палки углом и перекладина». Но что поделать, рисунки, годящиеся для детей, Сюлеимана сбивали с толку. Увидит нарисованную вверху крысу, и можешь сколько угодно складывать: «к» плюс «р» плюс «ы», чтоб он прочел «кры-са». Обязательно прочтет «мышь». Когда мы с грехом пополам добрались до зета, он спросил:
— И это все?
— Все.
— Вся грамота—и чтение и письмо?
— Вся. Итого двадцать девять букв.
— Значит, я все выучил?
— Как видишь, выучил.
— За месяц?
— Даже меньше.
— Ну, молодец! Скажи теперь, чему же вас в школах столько лет учат?
На этот вопрос я так, сразу, ответить не сумел. Если кто сумеет, поздравляю.
На втором месяц Сюлейман начал по слогам разбирать газету «Кёроглу». Весь белый от муки, с засученными рукавами, закачанными штанами, в деревянных сандалиях на босых огромных, как пекарная лопата, ногах, он усаживался перед печыо и громко, чтоб все слышали, принимался читать «политику»:
— Шведский король разгневался! Я возьму флот и потоплю всю Европу! — сказал он. Аллах! Аллах! Разве можно так гневаться? А-а-а?
Он долго тянул это свое «а». Потом спрашивал:
— Где же это Швеция, милок?
— В гявурских землях. Рай-страна!
— Чем знаменита?
— Часами, лезвиями для бритв и коровами.
— А хлеб там какой, милок? — Как хлопок.
— Аллах, аллах! Значит, и там есть, хорошие месильщики теста, вроде меня.
— Нет, они тесто замешивают машинами.
— Гявурское дело! Тесто, милок, оно кулака требует, пятки здоровой! Пот должен капать с носа в тесто, когда его месишь, иначе не взойдет. И толку в нем будет мало — хлеб будет не сытный. Не наестся человек досыта, вот и глядит тогда, на кого бы ему кинуться, не хуже этого шведского короля. Выходит, без хлеба политики не бывает. Заруби это у себя на носу...
Я зарубал. И мы переходили к другим сообщениям. Так с комментариями дочитывали газету до объявлений. Но Сюлейману было мало. Он задирал голову и принимался читать вывески в ряду напротив:
Чайхана «Солнце» — Халид Балабан... Торговая контора «Благополучие»... Аптека «Первая помощь». Верно я читаю, милок?
— Верно.
— Конечно, раз ты мой учитель. Давай я тебе эти вот деньги почитаю?
Скажешь, не надо, смотришь, а он уже вытащил из кармана зеленую бумажку и читает:
— Одна турецкая лира. Министерство финансов. Дата. Седьмого дня девятого месяца тысяча девятьсот тридцать третьего года. И... И.... А эту цифру прочти-ка ты — большая она и нулей столько...
— Шестьсот тысяч двенадцать.
— Ой, мама! Шестьсот тысяч считанных! — удивлялся Сюлейман и складывал по слогам дальше.— Министр Финансов Абдульхакй Ренде. Тьфу — Ренда... Генеральный директор центрального банка. Подпись. Не читается.
И правда, все, что читалось, Сюлейман мог теперь прочесть. Целыми днями он бродил взад и вперед по рынку. Увидит дощечку на углу, читает: «Улица Освобождения». Увидит приклеенное к фонтану объявление, читает: «Ипотеки, секвестры, ведение аукционов».
На кинорекламе прочел: «Жить—наше право».
Как-то раз вышли мы вот так же «почитать белый свет». На площади перед управой Сюлейман прочел: «Общественная уборная». Зашел в отделение «Для мужчин». И пропал. Целый час его ждал.
— Что случилось, Сюлейман?
— Да что ж еще, милок,— там на всех четырех стенах бесплатная газета. Читал, читал, так и не дочитал!
— Нечего было и читать.
— Потом и я пожалел. Но слово за слово тянет, милок. На одного я рассердился даже!
— На кого?
— Написал, понимаешь: «Кто здесь пишет, тот ишак!»
— Верно.
— Выходит, и сам он ишак?
— Ишак.
— Я ему это прямо в лицо и сказал. Поплевал на карандаш и внизу приписал: Эй, ты, ишак, если так, чего ж ты сам здесь пишешь?
— И расписался?
— Конечно. Как на султанской печатке.
— Молодец, Сюлейман.
Газету «Кёроглу» Сюлейман вскоре забросил. Чего зря деньги переводить? Захочется ему почитать, отправляется на площадь читать объявления на доске в управе. По воскресеньям ходил на кладбище «читать могилы». Собирал на улицах пачки из-под сигарет. Пачку сигарет «Крестьянин» прочесть было легко:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Темой третьего урока, преподанного Арифом-деде, была цивилизация османов:
— Куда только они не добирались?! Не было страны, которую они не захватили бы да не ограбили. Трава не росла там, где они прошли! Трава! Чтоб вам было понятно, я так скажу—они огромный котел соорудили. Под котлом горели мусульманские косточки, а в котле варились христьянские головы. Ели они плов с шафраном, стригли страны, как баранов. Приговаривали: «Эх, вкусно-тища, ел бы лет тыщу!»
Хасан вдруг спросил Арифа-деде:
— А ты турок?
Ариф аж вздрогнул от неожиданности:
— Мы мусульмане,— пробормотал он.
— Я не о том спрашиваю, деде. Можешь ты сосчитать своих предков до седьмого колена?
Видя, что Ариф не знает, что ответить, Хасан хлопнул ладонью по журналу «Орхон», что лежал перед ним на парте, и пояснил:
— Здесь вот написано: ежели не можешь, то не можешь и считаться чистокровным турком!
— Если тот, кто это написал может сосчитать, я его поздравляю. У таких турок, как мы с тобой, до седьмого колена никто не считал. Спросишь, почему дальше деда считать нет у нас обычая? Да потому, что из наших предков кому голову отрубили, кого на кол посадили.
— А вот у падишахов все предки сосчитаны. Погляди в конце учебника! Начнешь с Абдула Хамйда и дойдешь до самого Османа.
— Конечно, сынок. Ведь сабля, которой головы рубились, была в их руках.
— Значит, они чистокровные турки, а мы нет. Так выходит?
— Нет, не так,—решительно сказал Ариф-деде и умолк.
Разъяснение последовало на следующем ночном уроке Арифа-деде:
— Коль ты заговорил о чистокровных турках — первый привет передай на том свете Бедреддйну, сыну кадия города Симавне. Он отец всех семи колен мусульманских. Падишах говорил: «Этот мир—мое владенье». Бедреддин говорил: «Этот мир—наш братский стол». Падишах говорил: «Все женщины — мой гарем». Бедреддин говорил: «Но всем и всюду надо быть вместе, кроме как у щеки возлюбленной своей. Мусульмане и греки должны жить как братья. Деребеи и их порядок должны пойти ко дну». За эти слона на Бедреддина и его людей напали янычарские армии. У Айаслуга после жестокой сечи поймали они Мустафу Бёрклюдже, распяли на кресте и возили на верблюде по городу много дней. Потом поймали одного из самых могучих людей Бедреддина— Мустафу Торлака и повесили его в Манйсе. Бедреддина хитростью схватили в его шатре в Делиормане и повесили в Манисе на рынке ремесленников. Сейчас Бедреддин— горсть костей в прогнившем ящике, что лежит в гробнице в Стамбуле. Но османские султаны, которые погубили его, погубили его храбрецов — каждый из них был как Кероглу,— погубили шейха Сакарьи, сами в конце концов...
— Погоди, Ариф-деде, расскажи сначала, кто такой этот шейх Сакарьи?
— Шейх Сакарьи? Тоже враг деребеев. Он сказал: «Бедреддин наш святой учитель. Бедреддин однажды явится снова».
— В самом деле явится, Ариф-деде?
— Не сам он, конечно. Его дыхание, ребята, его ум придут, его храбрость придет. Вот шейх Сакарьи был одним из явлений Бедреддина. Не смотрите, что звался он шейхом. Он родом был из деревни около Сакарьи. И звали его Ахмед. «Кто посеял,— говорил он,—тому и
посев. Кто вспахал—тому и пашня. Так и никак иначе». Было у него двенадцать молодцов. Вместе с ними вершил он из года в год справедливость. Мерял бейские земли копьем, когда бедноте-голытьбе раздавал. Деньги мерял щитом, материю—мечом...
— И его падишах убил?
— Мурад Четвертый послал против него Али-пашу из Вардара. Но они разбили войско Али-паши... Написано это в ваших книгах?
— Даже имени его нету.
— После того падишах отправил против них Османа-пашу из Чифтерёра. Снова была страшная сеча. У Эскишехйра Ахмеду устроили ловушку, взяли в плен. Вместе с двенадцатью его молодцами привезли в Конью пред лицо падишаха. Палач Али раздел Ахмеда догола. Посадил на ишака задом наперед, провез по городу. Потом содрал с Ахмеда кожу, от пояса до плеч. Молотком сломал по очереди все пальцы на ногах и руках. Великий Ахмед и не пикнул. «Не торопись, говорит, палач Али! Спокойно делай снос дело!» Отрезали ему нос, искрошили уши. Ахмед только одно говорил: «Бедреддин— наш святой учитель! Бедреддин снова придет!» Как он сказал, так и вышло... Долго ли, коротко ли, явился Гявур-имам. В одной руке держал он ружье, в другой — весы правосудия. Его тоже схватили в конце концов. Вместе с его молодцами посадили голыми на раскаленные сковороды. «Имам,—говорит один из его молодцов,— зад у меня горит...» — «Стисни зубы,— отвечал Имам,—подо мной тоже не розовый миндер!»
Хасан слушал, словно все это с ним происходило. Стараясь не моргать, чтоб не хлынули слезы из глаз, он спросил:
— А ты, Ариф-деде, от кого об этом узнал?
— От моего деда.
— Скажи, где нам, в какой книге об этом почитать? А?
— Говорят, о Бедреддине много книг написано. Я только одну читал тоненькую, в пол моего мизинца, на старом шрифте. Обложка цвета гнилой вишни. У него и свои книги были написаны. Толстые, в четыре пальца...
— А о шейхе Сакарья?
— Есть его завещание. Только правительство запретило. Секретное оно.
— Где же его можно достать?
— У тех, кто верит, что Бедреддин снова придет. Пока с ними не сдружишься, не достанешь... Не торопитесь. Придет день, вы станете учителями, поедете в деревни, в людях жить будете, может быть, тогда...
Хасан не стал дожидаться. На экзаменах по истории он не ответил ни на один вопрос. Молчал. Нарочно. Ему назначили переэкзаменовку на осень. Уезжая на летние каникулы домой, он ничего нам не сказал. Но осенью в училище не вернулся. На праздник курбан-байрама пришло от него письмо Арифу-деде. Старик не умел читать на новом алфавите и попросил прочесть меня. Хасан поздравлял его с праздником и писал: «Я поступил в другую школу — пошел в люди. Здесь восполню то, чего не сумел узнать в училище. Ищу книги и даже нашел одну — «Варидат » .
В тот год мы с курдом Касымом тоже чуть-чуть не проскочили сквозь сито. Верней даже, проскочили, но только на одну неделю. Потом снова вспрыгнули в решето, смешались с теми, кому суждено было стать учителями.
Отпущенное нам подаяние выдавалось помесячно. Разницу между положенным и выданным нужно было еще вытребовать. Хуже всего обстояло дело с сыром. Этот-то сыр чуть нас и не погубил.
Порция, выдававшаяся к завтраку, все уменьшаясь и уменьшаясь, стала под конец не больше лесного ореха. Как-то утром дежурный по кухне вскочил на табуретку и крикнул на всю столовую:
— Друзья!
Все головы повернулись в его сторону.
— Сегодня сыра не будет. Только чай с хлебом... От негодующего гула затряслись стекла. Из учительской столовой выскочил Бизон.
— В чем дело? — заорал он.
Курд Касым, сидевший за нашим столом, вскочил на табуретку и ответил:
— Говорят, сыра нет!
— Нет, значит, нет. Разве в отцовском доме ты каждый день ел на завтрак сыр?
— У моего отца сыра-то не было, но в нашей кладовке сыр народный. Деньги за него наши отцы уплатили.
Дежурный перебил его.
— Нет, Касым! В кладовой тоже нет. Кладовщик сказал, завтра получите двойную порцию, а сегодня макайте хлеб в чай.
Тут слово взял шеф-повар:
— Есть в кладовой сыр. Кладовщик не дает! Касым застучал вилкой по пустой тарелке из-под сыра, все закричали хором:
— Сыра! Сыра!
Бизон наклонил голову, словно собирался нас забодать:
— Лопайте, что дали!
— Сыра!
— Кто кричит «сыра», тот осел! Касым снова вскочил на табурет:
— Кто не дает сыра... Я закончил его мысль:
— Тот осел!
Бизон шел на нас, шел и боднул наконец:
— А ну, если вы такие храбрые, попробуйте хоть раз еще стукнуть вилкой!
Мы взяли и стукнули—пусть знает. И так это спокойно стукнули, что Бизон вышел из себя:
— Эй вы, чего вы хотите?
— Хотим, чтобы выдали сыр!
— Не выдадут!
— Подать сюда кладовщика!
— Не будет этого. Еще что"'
— А вот чего!
Касым снова влез на табурет:
— Слушайте, что я скажу! Пусть сами макают хлеб в чай! Бойкот!
Все вскочили из-за столов. Проголодавшись, мы влетали в столовую во все четыре двери, не чуя под собой ног. Сейчас мы так же вылетели из столовой, как влетели. Столовая опустела. Скажи я, что там никого не осталось,— я бы соврал. Остался один человек. Селим из Стамбула. Он один не встал из-за сгола. Недаром его прозвали Обжора Селим. Его желудок не признавал никаких бойкотов. Он не мог обьявить бойкота ни плову с мухами, ни гнилой чечевице. Если же на его тарелку попадало что-нибудь стоящее — пирожки там или сласти, он их, прежде чем съесть, облизывал. На всякий случай, чтоб кто-нибудь не покусился.
Мы ему махали из дверей, подмигивали, показывали кулаки. Обжора и виду не подал. Чай горячий, хлеб мягкий. Макал и ел, ел и макал.
После обеда он зашел в изолятор проведать нас с Касымом. Выразил нам свое соболезнование и сказал (я его слова до сих пор забыть не могу):
— Если б не было таких простаков, как вы, обжоры, вроде меня, сидели бы голодными. Сегодня утром я выпил семь порций чая... Ну что вам стоит, почаще такие бойкоты...
Мы с Касымом повалили его на кровать. И смешно нам было, и зло взяло — отлупили шалопая до полусмер-
ти. Сил у нас было достаточно. Я сказал, мы лежали в изоляторе. Но, конечно, не по болезни. В то же утро ученый совет собрался на экстренное заседание. В первый раз в жизни я сел на скамью подсудимых. Обвинителем выступал Бизон. Заслушали свидетелей. И вынесли молниеносный приговор: «Исключить обоих из училища на неделю». Нас законопатили в изолятор. На хлеб и на воду. Совсем как арестантов.
Ночью к нам заглянули Салих-ага и Ариф-деде. Один погладил нас но спине. Другой похвалил:
— Гляди, что делает ребенок, увидишь, каким будет человеком!
Салих-ага принялся браниться. Как пошел чесать — всем перемыл косточки. Не была забыта и косая дочь кладовщика.
ДЕНЬ ВОСЕМНАДЦАТЫЙ
В нашем училище учились пять лет. Но когда настала наша очередь — сделали шесть. Терпение лопнуло. Не у меня — у моего отца. В то лето он ждал меня с дипломом. И тут же собирался подать в отставку. Гладко было на бумаге... Но он все равно подал прошение: «С меня хватит!»
Теперь мы глядели в разные стороны. Я стоял на пороге у входа и народную школу и думал о том, куда поеду. Он стоял гоже на пороге, но у выхода, и думал, что ему делать.
— Нечего долго думать, отец! — сказал я.—Ты теперь на пенсии. Сиди отдыхай...
Он горько усмехнулся.
— Конечно,— продолжал я.— На будущий год я начинаю работать. После меня — Эмине. Я так считаю, станем тебе от жалованья нашего немного отделять, будет тебе к пенсии прибавка до полного оклада.
— Считай, считай! — ответил отец.— Волк придет, свое сочтет!
Он не стал терять времени даром. Не дожидаясь приказа об отставке, взял мотыгу и нанялся в поденщики на виноградник. И в то же время искал деревню, которая зимой могла бы прокормить муллу. Он окончательно решил, что в деревне надо быть или агой, или муллой. Только не учителем!
Он так охладел к своему делу, что отказывался даже учить рыночных мясников да бакалейщиков. А ведь
раньше за счастье почитал такие уроки. «Река из капель сливается»,— говорил он.
Как-то явился к нам пекарь Сюлейман. Один из работников булочника Халима. Здоровый, как борец. Пятнадцать лет изо дня в день он клал на лопатки двести килограммов теста. Руки — что двенадцатидюймовый канат. Кулаки — богатырская булава. Колосс из мяса и костей весом в сто окка. В штанах и рубахе из мешковины. А в груди у колосса—сердце ребенка. Голова, стриженная под ежик. Щеки как два яблока. Вот портрет Сюлеимана.
— Прошу тебя, смилуйся, Халил-ходжа! Душу за тебя заложу и тело тоже—выучи меня читать!
Сюлейман не зря так упрашивал отца. За три месяца он выучивал читать по складам газеты даже тех, кто букву «А» от виселицы отличить не умел. Отец не изучал, как я, ни педагогики, ни методики. Не знал ни синтеза, ни анализа. Не учился ни коллективному обучению, ни индивидуальному. Вот вам образчик его уроков:
— Эту штуку называют «А». Ну-ка скажи: «А!» Молодец! Эту штуку зовут «Б»... Скажи-ка теперь: «Б!» Молодец. Приклей «Б» к «А»: «Ба». Еще раз: «Ба-ба». Теперь давай напиши-ка мне к завтрему его раз «Баба»!
Сюлейману немного и надо было: уметь подписываться, немного читать и писать, чтоб не искать каждый раз, кто бы ему прочел письмо и составил ответ, немного считать, чтобы уметь вести долговую книгу и обходиться без счетных палочек. Он хотел продать виноградники жены и открыть свою собственную пекарню. Хотел стать хозяином. А за учебу обещал отцу «безвозмездно» каждый день по французской булке. И молигься всю жизнь за него, что обучил, мол, грамоте такого темного ишака...
Отец слушал его, слушал, потом указал на меня:
— Попроси моего подмастерья. Сюлейман бросился ко мне:
— Ради аллаха, выучи меня. Душу за тебя заложу, весь мой заработок отдам!
В тот же день в пекарне у чана с тестом мы приступили к занятиям. Написали на тесте первую букву алфавита: «две палки углом и перекладина». Но что поделать, рисунки, годящиеся для детей, Сюлеимана сбивали с толку. Увидит нарисованную вверху крысу, и можешь сколько угодно складывать: «к» плюс «р» плюс «ы», чтоб он прочел «кры-са». Обязательно прочтет «мышь». Когда мы с грехом пополам добрались до зета, он спросил:
— И это все?
— Все.
— Вся грамота—и чтение и письмо?
— Вся. Итого двадцать девять букв.
— Значит, я все выучил?
— Как видишь, выучил.
— За месяц?
— Даже меньше.
— Ну, молодец! Скажи теперь, чему же вас в школах столько лет учат?
На этот вопрос я так, сразу, ответить не сумел. Если кто сумеет, поздравляю.
На втором месяц Сюлейман начал по слогам разбирать газету «Кёроглу». Весь белый от муки, с засученными рукавами, закачанными штанами, в деревянных сандалиях на босых огромных, как пекарная лопата, ногах, он усаживался перед печыо и громко, чтоб все слышали, принимался читать «политику»:
— Шведский король разгневался! Я возьму флот и потоплю всю Европу! — сказал он. Аллах! Аллах! Разве можно так гневаться? А-а-а?
Он долго тянул это свое «а». Потом спрашивал:
— Где же это Швеция, милок?
— В гявурских землях. Рай-страна!
— Чем знаменита?
— Часами, лезвиями для бритв и коровами.
— А хлеб там какой, милок? — Как хлопок.
— Аллах, аллах! Значит, и там есть, хорошие месильщики теста, вроде меня.
— Нет, они тесто замешивают машинами.
— Гявурское дело! Тесто, милок, оно кулака требует, пятки здоровой! Пот должен капать с носа в тесто, когда его месишь, иначе не взойдет. И толку в нем будет мало — хлеб будет не сытный. Не наестся человек досыта, вот и глядит тогда, на кого бы ему кинуться, не хуже этого шведского короля. Выходит, без хлеба политики не бывает. Заруби это у себя на носу...
Я зарубал. И мы переходили к другим сообщениям. Так с комментариями дочитывали газету до объявлений. Но Сюлейману было мало. Он задирал голову и принимался читать вывески в ряду напротив:
Чайхана «Солнце» — Халид Балабан... Торговая контора «Благополучие»... Аптека «Первая помощь». Верно я читаю, милок?
— Верно.
— Конечно, раз ты мой учитель. Давай я тебе эти вот деньги почитаю?
Скажешь, не надо, смотришь, а он уже вытащил из кармана зеленую бумажку и читает:
— Одна турецкая лира. Министерство финансов. Дата. Седьмого дня девятого месяца тысяча девятьсот тридцать третьего года. И... И.... А эту цифру прочти-ка ты — большая она и нулей столько...
— Шестьсот тысяч двенадцать.
— Ой, мама! Шестьсот тысяч считанных! — удивлялся Сюлейман и складывал по слогам дальше.— Министр Финансов Абдульхакй Ренде. Тьфу — Ренда... Генеральный директор центрального банка. Подпись. Не читается.
И правда, все, что читалось, Сюлейман мог теперь прочесть. Целыми днями он бродил взад и вперед по рынку. Увидит дощечку на углу, читает: «Улица Освобождения». Увидит приклеенное к фонтану объявление, читает: «Ипотеки, секвестры, ведение аукционов».
На кинорекламе прочел: «Жить—наше право».
Как-то раз вышли мы вот так же «почитать белый свет». На площади перед управой Сюлейман прочел: «Общественная уборная». Зашел в отделение «Для мужчин». И пропал. Целый час его ждал.
— Что случилось, Сюлейман?
— Да что ж еще, милок,— там на всех четырех стенах бесплатная газета. Читал, читал, так и не дочитал!
— Нечего было и читать.
— Потом и я пожалел. Но слово за слово тянет, милок. На одного я рассердился даже!
— На кого?
— Написал, понимаешь: «Кто здесь пишет, тот ишак!»
— Верно.
— Выходит, и сам он ишак?
— Ишак.
— Я ему это прямо в лицо и сказал. Поплевал на карандаш и внизу приписал: Эй, ты, ишак, если так, чего ж ты сам здесь пишешь?
— И расписался?
— Конечно. Как на султанской печатке.
— Молодец, Сюлейман.
Газету «Кёроглу» Сюлейман вскоре забросил. Чего зря деньги переводить? Захочется ему почитать, отправляется на площадь читать объявления на доске в управе. По воскресеньям ходил на кладбище «читать могилы». Собирал на улицах пачки из-под сигарет. Пачку сигарет «Крестьянин» прочесть было легко:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25