И, хоть веки у тебя тяжелы, точно ядра пушечные,—того и гляди, закроются, краем глаза видишь, что прохожие и знакомые глядят на тебя с жалостью. Ёкает у тебя сердце—ой! И пусть себе ёкает. Измазанный табачным ядом, ты подтягиваешься, шагаешь живей, будто только что произведенный ефрейтор в парадном мундире, шагающий к фотографу. Думаешь о том, что добываешь хлеб из яда, что заработаешь себе брюки с подтяжками, а отец купит дом. Не станешь вот так шагать, не будешь об этом думать, тогда тебе не заглушить голос этого странного ёкающего чувства.
И у жестянщика в подмастерьях я тоже умел заткнуть ему рот. Нарочно пачкал лицо грязными руками. Пусть все видят, как много я работаю. И не так заметна краска стыда. А стыд откуда? Об этом надо спрашивать не меня, а все то же странное чувство. Вот, например, прошел мимо лавки кто-то из твоих бывших однокашников. Так засосет под ложечкой, что, обратись он к тебе, не поймешь, о чем речь. Как-то мимо мастерской прошла Зехра. И мне захотелось стать таким крохотным, чтоб я мог спрятаться в ореховой скорлупе. А однажды она даже зашла в мастерскую. Отец послал ее купить вешалку. Сквозь землю я готов был провалиться. Ни да ни нет не мог вымолвить. В душе у меня заверещала такая цикада, что языку ничего другого не оставалось, как молчать.
Потом праздник по случаю обрезания. Избалованный сынок председателя управы, хоть мы с ним были одного роста, смотрел на меня словно с минарета. Ему подарили золотые часы, он то и дело их заводил: тр-тр-тр. Показывал каждому встречному и поперечному. А странное чувство стрекотало во мне громче его часов. Оно заглушило даже боль от операции.
Потом приехал Гази. Отец хотел с ним поговорить, но комиссар Араб встал у нас на пути, толкнул отца в грудь что есть силы. И снова ёкнуло у меня сердце. Опять заговорило это проклятое чувство. Дом наш рушили —
снова оно заойкало. Старьевщик Исмаил со своим выводком переселился в сарай,— верещит. Большой Албанец печалится о своей лошади,— верещит. Часовщик Али-эфенди вместе со своей феской заперся у себя дома,— верещит. Кулаксыза Мустафу заживо отправили на кладбище,— верещит. Табаководы ждут открытия рынка,— верещит. Бьют Моиза,— верещит. Ранили в ногу юродивого Бахри,—верещит. Зехра выходит замуж за полицейского,— верещит. Ферид умер,—все в душе верещит. Солнечное затмение происходит,— верещит. Отца гявуром называю),— верещит.
И вот мне пятнадцать лет, я второй год учусь в Балыкссирс, и то же самое чувство томит мою душу. Я вначале назвал его странным, я не соврал, но все же ошибся. Оно не странное, не загадочное. Знакомое, известное чувство. Старая боль. Неутихающая.
В училище я нашел ему название. Это был мой город. И мой отец. И наш страх. И наше одиночество.
Да, именно, это — одиночество. Нас в классе было сорок два человека. И все же я был одинок. Покровительство товарищей моего брата не могло вселить в меня уверенности. Не утешала меня и любезность привратника Салиха, прачки Дуду, шеф-повара. Не знаю, как вам объяснить, я дичился даже искреннего участия. Может быть, потому, что слишком привык к своему отцу, который бил тебя и, целуя, кусал. Покровительство сильных мира сего не внушало мне такой уверенности в себе, какую еще год назад умел внушить мне мой старший брат. Как бы там ни было, я чувствовал себя одиноким. Что рыба, выброшенная из воды, что я — никакой разницы. Или волчонок, только что пойманный и посаженный в клетку в зоопарке.
Какая во мне была хищность?! Зубы молочные, ногти, как сыр, мягкие. Кулаки? С трех ударов и луковицы не разбил бы.
Я боялся. Всех. Директора, преподавателей, кладовщика.
Все они были сильные. Кто мог оттаскать за уши, кто понизить отметки, кто убавить еды. Я боялся. Всего. Упасть с кровати. Не услышать звонка на подъем, не встать прежде, чем придет дежурный педагог. Опозориться у доски. Остаться на второй год. Не получить письма. Остаться без денег. Стать карликом, вроде Касыма.
Все это проделывало со мной это самое чувство. Оно мне много дало. Оно было мне другом. Слава ему!
Оно многого меня лишило. Оно было моим врагом. Смерть ему! Теперь я могу назвать его. Если не ошибаюсь, оно зовется чувством унижения.
Два года подряд я не ездил летом домой. Первый год я не смог сдать французский, музыку и физкультуру. У меня не хватило духу взглянуть отцу в лицо. Нечего делать—пришлось и лето провести в училище. Я выучил наизусть несколько французских словарей. Давал концерты в коридорах, распевая гаммы. Разбил голову в спортивном зале, без конца отрабатывая прыжки через «козла». Но осенью я исправил плохие отметки и перешел в следующий класс.
На следующее лето вместо денег на дорогу от отца пришло коротенькое письмо. «Постарайся отдохнуть там,—писал он.— Наш дом уже не дом. Я тоже этим летом останусь в деревне». На конверте была приписка старым шрифтом—видно, он вспомнил об этом, уже заклеив письмо: «Я пришлю тебе две-три лиры. Кормят и поят вас там за так. Если не станешь их транжирить, хватит тебе на все лето».
Не хватило. Кормили, поили нас за так, кухня в училище работала, но три отцовские лиры разошлись у меня не за три месяца—за три недели. Да и как утерпеть?! В такие годы хочется погулять. Мы очень заботились о своей внешности. Прицепляли цветок в петлицу. По вечерам прогуливались в толпе по главной улице. В сердце у нас пылал огонь. Среди балыкесирских девушек была у каждого из нас своя пара, своя милая с родинкой на щеке. И каждый из нас был кому-нибудь мил. Выйдя из кино, мы отправлялись в парк, из парка в кофейню, из кофейни на футбольный матч. Ни ботинки, ни финансы наши не выдерживали.
...У тех, кто на лето оставался в училище, и пяти курушей взять в долг нельзя было. Большинство было сиротами, вроде курда Касыма. Остальные, вроде меня, дети бедняков. А кто и того хуже, вроде Махмуда Двадцать восьмого. Все ученики родом из Болгарии уезжали домой, один он оставался. Он был из Видина, но денег ему оттуда никто послать не мог. Бедняга набирал у того, у этого кучу рваных ботинок, шел к одному сапожнику, тоже родом из Болгарии, пристраивался в уголке, шил, подбивал, ставил заплаты, набойки, подметки. Потом возвращал починенную обувь, говорил, столько-то и столько-то следует. А просил он за свой труд не дороже, чем стоили две пачки сигарет. Кой-как перебивался. Но попросишь у него закурить—никогда не откажет.
У нас с Касымом касса была общая. А когда кончились отцовские деньги, стали общими и заботы. Что делать? Он пошел носить кирпичи на стройку. Я—на рынок, в самый конец слесарного ряда. Поступил подма-
стерьем к жестянщику. Неделю поработаю—день гуляю беем. Опять неделю батрачу, и снова день ребяческого бейства. А тут и новый учебный год начался.
ДЕНЬ ПЯТНАДЦАТЫЙ
В училище мы ели «народный плов». И на каждом уроке краеведения учитель вколачивал это в наши головы, словно стукал по лбу ложкой. Он делал это с такой энергией, будто ковал железо. Наши головы были для него наковальнями, а ложка, то бишь «назидание»,— кувалдой.
— Не забывайте. Народ кормит вас пловом, отказывая себе во всем. Крестьяне экономят на саване, чтобы государство могло сшить для вас форму. Вам кажется, что пара башмаков в год — это мало. Но это значит, что пять крестьян ходят без чарыков.
— Не забывайте. Наш крестьянин лишен не только одежды и хлеба, он лишен и света. Он знает лишь свет солнца да свет лучины. Говорят: «В дом, куда не заглядывает солнце, приходит врач». Я же скажу, что в дом нашего крестьянина не заглядывает ни врач, ни солнце.
— Помните. Вы поедете в деревню, войдете в дома крестьян. Учитель в деревне — что костер в горах, что свеча на площади. Сгорите, но дайте немного света, осветите дорогу людям.
— Помните. Восемьдесят процентов народа еще неграмотно. «Это позор, этого надо стыдиться!» — говорит Ататюрк. И, следуя его заветам, вы должны воспитать новые поколения. Не сумеете — стыд вам выест глаза. Поленитесь—позор на ваши головы. И да станет вам поперек горла народный плов...
— Помните. Как техник строит здание, так учитель строит внутренний мир человека. Врач против любой болезни может найти лекарство, но против микробов невежества сможет выписать рецепт только учитель. Если б господь бог спустился к нам на землю и искал работу, он, как дважды два—четыре, пришел бы в министерство с просьбой назначить его учителем. Не зря говорят, быть учителем—дело божье!
— Помните. Только на ваших плечах может подняться наша страна, наш народ. Ученье — основа всякого прогресса. Каждый шаг вперед начинается с буквы «А», которую вы напишете на классных досках...
— Помните. Этот плов вам дают авансом. Как бы вы ни набили себе живот, через три-четыре часа он снова будет пуст. Важно другое: что этот плов оставит в вашей
крови и вашем мозгу? Каждая рисинка этого плова должна заколоситься у вас в голове. В противном случае, стукнув по лбу ложкой, услышишь лишь звон пустой...
Нас то и дело стукали ложкой по лбу, проверяя, как мы усваиваем плов. Если у кого-нибудь из нас голова в самом деле отзывалась пустым звоном—отчитывали. На следующей проверке — снова пустой звон. Наказывали. Если же она и после этого не звучала как спелый арбуз, тогда обладателя головы лишали плова и, прописав «перемену климата», отправляли туда, откуда он прибыл.
Слушая беспрестанные поучения на тему «Помните и не забывайте!», я постоянно вспоминал отца. Я не мог понять, отчего он бранит, отчего он высмеивает такую важную и благородную профессию. Как-то в письме я спросил его: «Почему ты хаешь профессию учителя, отец?»
Отец не замедлил с ответом. «В твои годы я тоже возносил ее до небес,— писал он.—Ты не знаешь ни нашего края, ни нашей страны, ты не знаешь деревни. Боюсь, что и ваш преподаватель краеведения тоже. Спроси-ка его...»
Я спросил. Наш учитель краеведении родился и вырос в Балыкесире. Ни разу не был ни в одной деревне под городом. Высшее образование он получил в Стамбуле. Жил там в районе Эренкей. Долгие годы занимался адвокатской практикой. Знал Стамбул как свои пять пальцев. А также Анкару. Потому что какое-то время был даже «депутатом народа» в меджлисе. Вот откуда он «знает народ»; откуда его привычка произносить речи и высокие слова.
Все это я написал отцу. Отец посоветовал: «Обратись-ка к учителю географии. Пусть он тебе расскажет о народе и родине, о городе и деревне».
Я так и сделал. Мы иногда беседовали с преподавателями после уроков. Особенно близок нам был географ. Он любил рассказывать, и его стоило послушать. Был он на свете один как перст. В молодости получил большое наследство и растратил его на путешествия по всему миру. Теперь он квартировал в училище. Вместе с нами ел народный плов. А жалованье копил. Накопит за два-три года и едет в страну, которую еще не видал. Книжный шкаф у него в комнате был битком набит всевозможными альбомами и путеводителями.
Бывают, знаете, на ярмарках такие аттракционы, вроде фотографического аппарата на ножках. Заплатишь четвертак, сунешь голову под черную накидку и смотришь в увеличительное стекло. Хозяин крутит ручку, и перед твоими глазами проходят парадом цветные открытки. А
«бродячий кинематографист» приговаривает:
— Смотри, любезнейший, перед тобою портрет Мустафы, по прозвищу Буйвол,—лмя его золотыми буквами вписано в мировую историю. Он ложился на землю и спокойно пропускал по своей груди пятитонку... А вот это, любезнейший, слоны Тимура, вскормленные птичьим молоком... Смотри, любезнейший, это заветная кабина султана Селима Седьмого в царской бане — из правого желоба текла амбра, из левого—розовая вода... А вот, любезнейший, боевые доспехи Святейшего Али, оставленные им в наследство султану Сулейману и впитавшие в себя шесть окка крови убиенного Али... Смотри, смотри, любезнейший, сеанс подходит к концу... Вот факельное шествие в престольном граде Германии Берлине по случаю вступления на престол Гитлера, который, как говорят, наполовину мусульманин... Смотри, любезнейший, смотри на мир теней...
Вот так же мы разглядывали мир в альбомах учителя географии. Он так же крутил перед нами «кино», перелистывал страницы с открытками и приговаривал:
— Вот, ребята, ваш учитель в Японии. Позади, в белой шапке — вершина в тумане. Это гора Фудзияма, я стою перед Фудзиямой в колониальном шлеме и шортах. Эта красавица — жена японского императора «Сына солнца». Справа, позади императрицы фрейлина несет ее волосы на серебряном блюде... А вот наш учитель перед Великой китайской стеной. А это китайский храм — пагода... Вот Тадж-Махал в Индии... А вот Египет, пирамиды. На переднем плане — сфинкс. А у сфинкса ваш учитель...
— Это вы там на ишаке снялись, учитель?
— Нет, милый, этот снимок сделан у нас на Принце-вых островах. По ошибке сюда попал...— Вот ваш учитель в Акрополе. Вот Венеция —ваш учитель в гондоле. Ах, любезная сердцу Венеция! Если б можно было родиться еще раз, я хотел бы родиться венецианцем... Вот Рим. Колизей. Амфитеатр. Собор Святого Петра.
— Эта башня тоже в Риме, учитель?
— Нет, это Париж. Эйфелева башня. Видите, ваш учитель пьет кофе в казино на третьем этаже?
— А кто эта женщина с вами, учитель?
— Гид.
— Почему она положила вам руку на плечо?
— Что-то говорила мне на ухо.
— Почему на ухо, учитель?
— Пойдем дальше... Вот Лондон. Это Гайд-парк... А на этом вот пароходе ваш учитель пересек океан. Не пароход, а плавучий город с кинотеатром, футбольным
полем, купальным бассейном... А вот как выглядит Нью-Йорк с моря. Это статуя Свободы. А вот небоскребы. Станешь смотреть—придерживай шапку. В этом здании сто пятьдесят восемь этажей. Показывать дальше?
— Показывайте, учитель, показывайте!
— О моих путешествиях рассказывать можно тысячу и одну ночь. Что вам еще показать, ребята? Я ведь где только не бывал.
— Расскажите об Анатолии, учитель.
— Об Анатолии? В следующий раз...
— Сейчас расскажите, ну, пожалуйста, сейчас! Учитель весь залился краской, даже лысина покраснела.
— Усталую лошадь в гору не гонят! У вас в классе есть ребята со всех концов Анатолии. Пусть каждый и расскажет нам о своем крае. Так вы узнаете всю страну...
— Но увидеть вашими глазами, учитель, услышать ваши рассказы—это совсем другое!
Мы приперли его к стенке. Он не стал больше увиливать и сказал правду.
— По Анатолии я еще не ездил, ребята. Не смог поездить. Очередь не дошла, времени не хватило, как вам сказать... Но я внесу ее в свои планы. При первом удобном случае. Даю слово... А об Анатолии вы спросите учителя турецкого языка.
Улучив момент, мы прицепились к учителю турецкого языка:
— Расскажите нам об Анатолии, учитель. Что это за край?
— Райский, ребята, райский! И он принялся декламировать:
Езжай-кн и Анатолию— Нет ничего прекрасней! Езжай-ка в Анатолию— Забудешь все несчастья!
Мы поняли, что ни он, ни тот, кто написал эти стихи, не видели Анатолии.
Оставался еще учитель ботаники.
— Учитель, ради аллаха, расскажи нам о нашей Анатолии!
— Дети, по числу и разнообразию цветов и растений Анатолия, по-моему, одна из богатейших стран мира. Королева цветов—роза! Не будь розы, не было бы соловьиного пения. Не будь соловьиного пения, множество наших поэтов в течение долгих столетий не знали бы, о чем им писать. Анатолия—это розовый сад, ребята. Я влюблен в розу. Это такое растение, что, если под ним
каждый день сваливать собачий помет, его цветок все равно будет испускать божественный аромат...
Несмотря на все наши старания, преподаватель ботаники, которого мы звали Садовником, об Анатолии нам больше ничего не сказал. Он был околдован розой.
А учитель биологии на все наши вопросы твердил одно:
— Из всех машин, созданных человеком, человек самый сложный, самый умный, самый выносливый мотор. Это самая совершенная фабрика.
Мы спросили учителя химии, прав ли учитель биологии.
Он хмыкнул, пожал плечами и сказал, что убежден в противном:
— Не верьте. Человек — самая поганая из всех фабрик, производящая самые мерзкие продукты, оскверняющая перерабатываемое ею сырье. Судите сами — мясо ягненка пахнет молоком. Мясо дичи—тимьяном. Мясо черепахи—травой. А стоит мне съесть, например, чудесный ароматный апельсин, как через пять минут отрыжка уже пахнет падалью. Скажите теперь, достойна ли такая фабрика похвалы?
Но учитель психологии нас переубедил:
— Что бы там ни говорили, ребята, никакая машина не будет совершенней человека. Нет такой машины, которая могла бы думать, говорить, любить. Вот вы и думайте. Пока вы думаете — вы люди, пока любите — вы живете. Говорите! До тех пор, пока вы можете говорить,— граждане.
И мы стали думать. О деревнях, куда нам предстояло отправиться и гореть подобно свече. О народном плове, который мы ели каждый день. О нас самих. О нашем прошлом. И будущем...
Мы думали, но говорить еще не могли...
ДЕНЬ ШЕСТНАДЦАТЫЙ
Снова настало лето. Я без заминки перешел в следующий класс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
И у жестянщика в подмастерьях я тоже умел заткнуть ему рот. Нарочно пачкал лицо грязными руками. Пусть все видят, как много я работаю. И не так заметна краска стыда. А стыд откуда? Об этом надо спрашивать не меня, а все то же странное чувство. Вот, например, прошел мимо лавки кто-то из твоих бывших однокашников. Так засосет под ложечкой, что, обратись он к тебе, не поймешь, о чем речь. Как-то мимо мастерской прошла Зехра. И мне захотелось стать таким крохотным, чтоб я мог спрятаться в ореховой скорлупе. А однажды она даже зашла в мастерскую. Отец послал ее купить вешалку. Сквозь землю я готов был провалиться. Ни да ни нет не мог вымолвить. В душе у меня заверещала такая цикада, что языку ничего другого не оставалось, как молчать.
Потом праздник по случаю обрезания. Избалованный сынок председателя управы, хоть мы с ним были одного роста, смотрел на меня словно с минарета. Ему подарили золотые часы, он то и дело их заводил: тр-тр-тр. Показывал каждому встречному и поперечному. А странное чувство стрекотало во мне громче его часов. Оно заглушило даже боль от операции.
Потом приехал Гази. Отец хотел с ним поговорить, но комиссар Араб встал у нас на пути, толкнул отца в грудь что есть силы. И снова ёкнуло у меня сердце. Опять заговорило это проклятое чувство. Дом наш рушили —
снова оно заойкало. Старьевщик Исмаил со своим выводком переселился в сарай,— верещит. Большой Албанец печалится о своей лошади,— верещит. Часовщик Али-эфенди вместе со своей феской заперся у себя дома,— верещит. Кулаксыза Мустафу заживо отправили на кладбище,— верещит. Табаководы ждут открытия рынка,— верещит. Бьют Моиза,— верещит. Ранили в ногу юродивого Бахри,—верещит. Зехра выходит замуж за полицейского,— верещит. Ферид умер,—все в душе верещит. Солнечное затмение происходит,— верещит. Отца гявуром называю),— верещит.
И вот мне пятнадцать лет, я второй год учусь в Балыкссирс, и то же самое чувство томит мою душу. Я вначале назвал его странным, я не соврал, но все же ошибся. Оно не странное, не загадочное. Знакомое, известное чувство. Старая боль. Неутихающая.
В училище я нашел ему название. Это был мой город. И мой отец. И наш страх. И наше одиночество.
Да, именно, это — одиночество. Нас в классе было сорок два человека. И все же я был одинок. Покровительство товарищей моего брата не могло вселить в меня уверенности. Не утешала меня и любезность привратника Салиха, прачки Дуду, шеф-повара. Не знаю, как вам объяснить, я дичился даже искреннего участия. Может быть, потому, что слишком привык к своему отцу, который бил тебя и, целуя, кусал. Покровительство сильных мира сего не внушало мне такой уверенности в себе, какую еще год назад умел внушить мне мой старший брат. Как бы там ни было, я чувствовал себя одиноким. Что рыба, выброшенная из воды, что я — никакой разницы. Или волчонок, только что пойманный и посаженный в клетку в зоопарке.
Какая во мне была хищность?! Зубы молочные, ногти, как сыр, мягкие. Кулаки? С трех ударов и луковицы не разбил бы.
Я боялся. Всех. Директора, преподавателей, кладовщика.
Все они были сильные. Кто мог оттаскать за уши, кто понизить отметки, кто убавить еды. Я боялся. Всего. Упасть с кровати. Не услышать звонка на подъем, не встать прежде, чем придет дежурный педагог. Опозориться у доски. Остаться на второй год. Не получить письма. Остаться без денег. Стать карликом, вроде Касыма.
Все это проделывало со мной это самое чувство. Оно мне много дало. Оно было мне другом. Слава ему!
Оно многого меня лишило. Оно было моим врагом. Смерть ему! Теперь я могу назвать его. Если не ошибаюсь, оно зовется чувством унижения.
Два года подряд я не ездил летом домой. Первый год я не смог сдать французский, музыку и физкультуру. У меня не хватило духу взглянуть отцу в лицо. Нечего делать—пришлось и лето провести в училище. Я выучил наизусть несколько французских словарей. Давал концерты в коридорах, распевая гаммы. Разбил голову в спортивном зале, без конца отрабатывая прыжки через «козла». Но осенью я исправил плохие отметки и перешел в следующий класс.
На следующее лето вместо денег на дорогу от отца пришло коротенькое письмо. «Постарайся отдохнуть там,—писал он.— Наш дом уже не дом. Я тоже этим летом останусь в деревне». На конверте была приписка старым шрифтом—видно, он вспомнил об этом, уже заклеив письмо: «Я пришлю тебе две-три лиры. Кормят и поят вас там за так. Если не станешь их транжирить, хватит тебе на все лето».
Не хватило. Кормили, поили нас за так, кухня в училище работала, но три отцовские лиры разошлись у меня не за три месяца—за три недели. Да и как утерпеть?! В такие годы хочется погулять. Мы очень заботились о своей внешности. Прицепляли цветок в петлицу. По вечерам прогуливались в толпе по главной улице. В сердце у нас пылал огонь. Среди балыкесирских девушек была у каждого из нас своя пара, своя милая с родинкой на щеке. И каждый из нас был кому-нибудь мил. Выйдя из кино, мы отправлялись в парк, из парка в кофейню, из кофейни на футбольный матч. Ни ботинки, ни финансы наши не выдерживали.
...У тех, кто на лето оставался в училище, и пяти курушей взять в долг нельзя было. Большинство было сиротами, вроде курда Касыма. Остальные, вроде меня, дети бедняков. А кто и того хуже, вроде Махмуда Двадцать восьмого. Все ученики родом из Болгарии уезжали домой, один он оставался. Он был из Видина, но денег ему оттуда никто послать не мог. Бедняга набирал у того, у этого кучу рваных ботинок, шел к одному сапожнику, тоже родом из Болгарии, пристраивался в уголке, шил, подбивал, ставил заплаты, набойки, подметки. Потом возвращал починенную обувь, говорил, столько-то и столько-то следует. А просил он за свой труд не дороже, чем стоили две пачки сигарет. Кой-как перебивался. Но попросишь у него закурить—никогда не откажет.
У нас с Касымом касса была общая. А когда кончились отцовские деньги, стали общими и заботы. Что делать? Он пошел носить кирпичи на стройку. Я—на рынок, в самый конец слесарного ряда. Поступил подма-
стерьем к жестянщику. Неделю поработаю—день гуляю беем. Опять неделю батрачу, и снова день ребяческого бейства. А тут и новый учебный год начался.
ДЕНЬ ПЯТНАДЦАТЫЙ
В училище мы ели «народный плов». И на каждом уроке краеведения учитель вколачивал это в наши головы, словно стукал по лбу ложкой. Он делал это с такой энергией, будто ковал железо. Наши головы были для него наковальнями, а ложка, то бишь «назидание»,— кувалдой.
— Не забывайте. Народ кормит вас пловом, отказывая себе во всем. Крестьяне экономят на саване, чтобы государство могло сшить для вас форму. Вам кажется, что пара башмаков в год — это мало. Но это значит, что пять крестьян ходят без чарыков.
— Не забывайте. Наш крестьянин лишен не только одежды и хлеба, он лишен и света. Он знает лишь свет солнца да свет лучины. Говорят: «В дом, куда не заглядывает солнце, приходит врач». Я же скажу, что в дом нашего крестьянина не заглядывает ни врач, ни солнце.
— Помните. Вы поедете в деревню, войдете в дома крестьян. Учитель в деревне — что костер в горах, что свеча на площади. Сгорите, но дайте немного света, осветите дорогу людям.
— Помните. Восемьдесят процентов народа еще неграмотно. «Это позор, этого надо стыдиться!» — говорит Ататюрк. И, следуя его заветам, вы должны воспитать новые поколения. Не сумеете — стыд вам выест глаза. Поленитесь—позор на ваши головы. И да станет вам поперек горла народный плов...
— Помните. Как техник строит здание, так учитель строит внутренний мир человека. Врач против любой болезни может найти лекарство, но против микробов невежества сможет выписать рецепт только учитель. Если б господь бог спустился к нам на землю и искал работу, он, как дважды два—четыре, пришел бы в министерство с просьбой назначить его учителем. Не зря говорят, быть учителем—дело божье!
— Помните. Только на ваших плечах может подняться наша страна, наш народ. Ученье — основа всякого прогресса. Каждый шаг вперед начинается с буквы «А», которую вы напишете на классных досках...
— Помните. Этот плов вам дают авансом. Как бы вы ни набили себе живот, через три-четыре часа он снова будет пуст. Важно другое: что этот плов оставит в вашей
крови и вашем мозгу? Каждая рисинка этого плова должна заколоситься у вас в голове. В противном случае, стукнув по лбу ложкой, услышишь лишь звон пустой...
Нас то и дело стукали ложкой по лбу, проверяя, как мы усваиваем плов. Если у кого-нибудь из нас голова в самом деле отзывалась пустым звоном—отчитывали. На следующей проверке — снова пустой звон. Наказывали. Если же она и после этого не звучала как спелый арбуз, тогда обладателя головы лишали плова и, прописав «перемену климата», отправляли туда, откуда он прибыл.
Слушая беспрестанные поучения на тему «Помните и не забывайте!», я постоянно вспоминал отца. Я не мог понять, отчего он бранит, отчего он высмеивает такую важную и благородную профессию. Как-то в письме я спросил его: «Почему ты хаешь профессию учителя, отец?»
Отец не замедлил с ответом. «В твои годы я тоже возносил ее до небес,— писал он.—Ты не знаешь ни нашего края, ни нашей страны, ты не знаешь деревни. Боюсь, что и ваш преподаватель краеведения тоже. Спроси-ка его...»
Я спросил. Наш учитель краеведении родился и вырос в Балыкесире. Ни разу не был ни в одной деревне под городом. Высшее образование он получил в Стамбуле. Жил там в районе Эренкей. Долгие годы занимался адвокатской практикой. Знал Стамбул как свои пять пальцев. А также Анкару. Потому что какое-то время был даже «депутатом народа» в меджлисе. Вот откуда он «знает народ»; откуда его привычка произносить речи и высокие слова.
Все это я написал отцу. Отец посоветовал: «Обратись-ка к учителю географии. Пусть он тебе расскажет о народе и родине, о городе и деревне».
Я так и сделал. Мы иногда беседовали с преподавателями после уроков. Особенно близок нам был географ. Он любил рассказывать, и его стоило послушать. Был он на свете один как перст. В молодости получил большое наследство и растратил его на путешествия по всему миру. Теперь он квартировал в училище. Вместе с нами ел народный плов. А жалованье копил. Накопит за два-три года и едет в страну, которую еще не видал. Книжный шкаф у него в комнате был битком набит всевозможными альбомами и путеводителями.
Бывают, знаете, на ярмарках такие аттракционы, вроде фотографического аппарата на ножках. Заплатишь четвертак, сунешь голову под черную накидку и смотришь в увеличительное стекло. Хозяин крутит ручку, и перед твоими глазами проходят парадом цветные открытки. А
«бродячий кинематографист» приговаривает:
— Смотри, любезнейший, перед тобою портрет Мустафы, по прозвищу Буйвол,—лмя его золотыми буквами вписано в мировую историю. Он ложился на землю и спокойно пропускал по своей груди пятитонку... А вот это, любезнейший, слоны Тимура, вскормленные птичьим молоком... Смотри, любезнейший, это заветная кабина султана Селима Седьмого в царской бане — из правого желоба текла амбра, из левого—розовая вода... А вот, любезнейший, боевые доспехи Святейшего Али, оставленные им в наследство султану Сулейману и впитавшие в себя шесть окка крови убиенного Али... Смотри, смотри, любезнейший, сеанс подходит к концу... Вот факельное шествие в престольном граде Германии Берлине по случаю вступления на престол Гитлера, который, как говорят, наполовину мусульманин... Смотри, любезнейший, смотри на мир теней...
Вот так же мы разглядывали мир в альбомах учителя географии. Он так же крутил перед нами «кино», перелистывал страницы с открытками и приговаривал:
— Вот, ребята, ваш учитель в Японии. Позади, в белой шапке — вершина в тумане. Это гора Фудзияма, я стою перед Фудзиямой в колониальном шлеме и шортах. Эта красавица — жена японского императора «Сына солнца». Справа, позади императрицы фрейлина несет ее волосы на серебряном блюде... А вот наш учитель перед Великой китайской стеной. А это китайский храм — пагода... Вот Тадж-Махал в Индии... А вот Египет, пирамиды. На переднем плане — сфинкс. А у сфинкса ваш учитель...
— Это вы там на ишаке снялись, учитель?
— Нет, милый, этот снимок сделан у нас на Принце-вых островах. По ошибке сюда попал...— Вот ваш учитель в Акрополе. Вот Венеция —ваш учитель в гондоле. Ах, любезная сердцу Венеция! Если б можно было родиться еще раз, я хотел бы родиться венецианцем... Вот Рим. Колизей. Амфитеатр. Собор Святого Петра.
— Эта башня тоже в Риме, учитель?
— Нет, это Париж. Эйфелева башня. Видите, ваш учитель пьет кофе в казино на третьем этаже?
— А кто эта женщина с вами, учитель?
— Гид.
— Почему она положила вам руку на плечо?
— Что-то говорила мне на ухо.
— Почему на ухо, учитель?
— Пойдем дальше... Вот Лондон. Это Гайд-парк... А на этом вот пароходе ваш учитель пересек океан. Не пароход, а плавучий город с кинотеатром, футбольным
полем, купальным бассейном... А вот как выглядит Нью-Йорк с моря. Это статуя Свободы. А вот небоскребы. Станешь смотреть—придерживай шапку. В этом здании сто пятьдесят восемь этажей. Показывать дальше?
— Показывайте, учитель, показывайте!
— О моих путешествиях рассказывать можно тысячу и одну ночь. Что вам еще показать, ребята? Я ведь где только не бывал.
— Расскажите об Анатолии, учитель.
— Об Анатолии? В следующий раз...
— Сейчас расскажите, ну, пожалуйста, сейчас! Учитель весь залился краской, даже лысина покраснела.
— Усталую лошадь в гору не гонят! У вас в классе есть ребята со всех концов Анатолии. Пусть каждый и расскажет нам о своем крае. Так вы узнаете всю страну...
— Но увидеть вашими глазами, учитель, услышать ваши рассказы—это совсем другое!
Мы приперли его к стенке. Он не стал больше увиливать и сказал правду.
— По Анатолии я еще не ездил, ребята. Не смог поездить. Очередь не дошла, времени не хватило, как вам сказать... Но я внесу ее в свои планы. При первом удобном случае. Даю слово... А об Анатолии вы спросите учителя турецкого языка.
Улучив момент, мы прицепились к учителю турецкого языка:
— Расскажите нам об Анатолии, учитель. Что это за край?
— Райский, ребята, райский! И он принялся декламировать:
Езжай-кн и Анатолию— Нет ничего прекрасней! Езжай-ка в Анатолию— Забудешь все несчастья!
Мы поняли, что ни он, ни тот, кто написал эти стихи, не видели Анатолии.
Оставался еще учитель ботаники.
— Учитель, ради аллаха, расскажи нам о нашей Анатолии!
— Дети, по числу и разнообразию цветов и растений Анатолия, по-моему, одна из богатейших стран мира. Королева цветов—роза! Не будь розы, не было бы соловьиного пения. Не будь соловьиного пения, множество наших поэтов в течение долгих столетий не знали бы, о чем им писать. Анатолия—это розовый сад, ребята. Я влюблен в розу. Это такое растение, что, если под ним
каждый день сваливать собачий помет, его цветок все равно будет испускать божественный аромат...
Несмотря на все наши старания, преподаватель ботаники, которого мы звали Садовником, об Анатолии нам больше ничего не сказал. Он был околдован розой.
А учитель биологии на все наши вопросы твердил одно:
— Из всех машин, созданных человеком, человек самый сложный, самый умный, самый выносливый мотор. Это самая совершенная фабрика.
Мы спросили учителя химии, прав ли учитель биологии.
Он хмыкнул, пожал плечами и сказал, что убежден в противном:
— Не верьте. Человек — самая поганая из всех фабрик, производящая самые мерзкие продукты, оскверняющая перерабатываемое ею сырье. Судите сами — мясо ягненка пахнет молоком. Мясо дичи—тимьяном. Мясо черепахи—травой. А стоит мне съесть, например, чудесный ароматный апельсин, как через пять минут отрыжка уже пахнет падалью. Скажите теперь, достойна ли такая фабрика похвалы?
Но учитель психологии нас переубедил:
— Что бы там ни говорили, ребята, никакая машина не будет совершенней человека. Нет такой машины, которая могла бы думать, говорить, любить. Вот вы и думайте. Пока вы думаете — вы люди, пока любите — вы живете. Говорите! До тех пор, пока вы можете говорить,— граждане.
И мы стали думать. О деревнях, куда нам предстояло отправиться и гореть подобно свече. О народном плове, который мы ели каждый день. О нас самих. О нашем прошлом. И будущем...
Мы думали, но говорить еще не могли...
ДЕНЬ ШЕСТНАДЦАТЫЙ
Снова настало лето. Я без заминки перешел в следующий класс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25