»
Самого часовщика била такая дрожь, что, не схватись он за спинку стула, на котором только что сидел Мустафа, наверняка подкосились бы у него колени. Редкие, свисавшие до ушей волосы слиплись от пота. Вокруг всей головы, как отпечатанный, виден был след от фески. Маленькое, с ложку, увядшее лицо белее извести. Вены на горле набухли, пульсируют, вот-вот сердце изо рта выскочит.
— Пожалуй сюда, Али-эфенди,— сказал Гази.— Садись.
Часовщик сел, сжимая в руках чалму, которую он стянул с головы еще в дверях.
— Велено было каждому купить по шапке,— начал Гази,—ну, а тебе придется дать! Нет, я с тобой браниться не собираюсь, просто я тебе подарю свою, а ты мне отдашь свою. Обменяемся, понял?
На бледных щеках часовщика чуть заметно заиграла краска. Он немного успокоился.
— Понял, ваше превосходительство.
— Значит, я тебе дам свою шляпу... Принесите-ка! А ты мне вот эту феску, обернутую чалмой...
Али-эфенди в самом деле был не трус—осмелился даже сюда прийти с феской. Он вытащил ее из чалмы, положил перед Гази. Адъютант прибежал, принес шляпу итальянской фирмы «Борсалино», положил ее рядом с феской.
— Ну-ка посмотри, какая из них лучше?
— Если вы позволите, ваше превосходительство, я отвечу...
— Конечно. Я для этого и спрашиваю.
— С вашего позволения, осмелюсь спросить, не кончится ли все это веревкой?
— Еще чего выдумал!
— И вам, мой паша, и вашей шапке место над моей головой. Однако, мой паша, соблаговолите вашему покорному рабу дать разрешение носить феску.
— Почему?
— Оттого, что ежели под этой шапкой не будет такой головы, как у вашей милости, а в голове такого ума, как у вас, мой паша, тогда что феска, что шапка—все едино, ваше превосходительство.
Гази снова покраснел. Часовщик добавил:
— Ежели бы у вашего покорного раба была такая светлая голова, я, конечно, раньше нашей управы порезал бы свою феску и отдал бы ее супруге на кухню — пусть сделает держалку для кастрюли. Но, что поделать, мою старую голову и шляпа не обновит, мой паша. К слову сказать, если б ваша милость сейчас хоть феску надела, все равно ваша светлая голова не постарела бы. Но поскольку это не нашего ума дело, да еще показалось мне, что не так оно началось, как надо бы, ваш покорный слуга закрылся в своем доме. Немного мне и сидеть-то, думаю, осталось... А там вашей милости видней. Шея моя тоньше волоса.
Гази молча махнул рукой: уведите, мол. Часовщик встал, поколебался—взять феску или оставить. Паша своей рукой вернул ему феску. Опрокинул еще одну рюмку и приказал:
— Не трогайте его! Только пусть по улицам не гуляет, дурного примера не подает!
Поздно ночью Гази потребовал книгу почетных посетителей Турецкого очага и написал там следующие строки:
Я полюбил этот город и его жителей. Город опрятный, люди прямодушны, чистосердечны. Все здесь дышит верностью.
Гази М. Кемаль.
ДЕНЬ ДЕВЯТЫЙ
Осенью перед началом учебного года стали известны результаты аттестации—отцу было разрешено остаться в школе. Но только деревенским учителем. А жалованье не только не увеличено,— по новому штатному расписанию оно было еще уменьшено. Такие уж он выказал успехи!
Его назначили в Ениджекёй. В ту самую деревню, где он был ходжой в годы войны за независимость. Он не обрадовался и не огорчился. Не обрадовался потому, что как; бы там ни было, а привычный порядок жизни рушился—мачеха не намеревалась перебираться в деревню, и, значит, семья распадалась и табаководство по боку. А не огорчился он потому, что как-никак избавлялся от постоянного ворчания жены и мог спокойно дожидаться пенсии в деревне. К тому же деревня эта была недалеко, можно было раз в неделю, раз в месяц приходить домой.
В один прекрасный день отец собрал свои манатки, упаковал котомку, сел на хромого ишака и, то и дело оглядываясь на дом, поехал в деревню. Перед отъездом он дал нам наставления. Особо Эмине, особо мне.
— Слушайся мачеху,—сказал он мне.— Обеими руками, как за браслет из золота, держись за свое ремесло. Если придет письмо от брата, сейчас же переправь в деревню.
День его отъезда был для мачехи праздником. Еще бы! Наконец-то этот «болтун» перестанет вмешиваться в ее дела. Некому будет теперь ей указывать: «Отчего так быстро потратила мыло?», «Почему хлебным ножом режешь лук?» Она сможет теперь наводить порядок в доме, когда ей будет угодно, стирать столько, сколько будет охота, весь день чесать язык с соседками и приглашать их к себе на чашку кофе. Ни одна из соседок, постучавшись в дверь, не убежит теперь в испуге домой: «Ах, Халил-эфенди дома!»
Но, прежде чем она успела насладиться своей свободой, в нашей жизни произошли нежданные перемены.
Хлеб, который я ел за столом, уже не был для меня отцовским хлебом. Он стал для меня еще горше, кусок не лез больше в горло. У меня не выходили из головы могила моей матери в Урле и больной Ферид в Балыкеси-ре. Особенно рвался я в Балыкесир — по секрету от отца брат обещал мне рано или поздно взять к себе, избавить от ученичества.
Пойти сказать отцу? Не отпустит. Уехать от него потихоньку?.. Посоветоваться с Эмине? Станет плакать...
От этих дум я перестал спать по ночам и наконец решился. Надо быть мужчиной! Все сделать самому, без отца, без матери, без мастера, безо всех, одному. Но как? На какие деньги? Если скопить за несколько недель деньги, что платит мне мастер, то на билет, пожалуй, хватит. Но если на станции попадусь на глаза кому-нибудь из знакомых, то не успею доехать до Балыкесира, как отец обо всем узнает. Пойти пешком? Дороги не знаю. Да и где этот Балыкесир?
Ничего не поделаешь—нужен товарищ.
В нашем квартале был у меня закадычный друг. Тоже сын учителя. Мой сверстник Хамйд. Мы с ним часто встречались, обо всем говорили. Однажды в мастерской я ему открылся. Я сказал: открылся. Нет, сначала я стал у него допытываться, будто речь шла просто о географии, где это Балыкесир, сколько часов ехать поездом, за сколько можно дойти пешком.
— Ах, если б стать птицей и долететь! —вырвалось у меня.
И тут мы поменялись ролями:
— Ты очень соскучился по брату?
— Он ведь болен...
— А отец не отпускает?
— Я у него и не просился.
— Денег не наберешь?
— Если и наберу, все равно детям билеты не продают.
— Верно.
— Эх, не птица—не полетишь, а один не уйдешь.
— Послушай,— сказал Хамид,— давай убежим вместе!
Я так и подскочил. За мастерской, в комнате, отделенной дощатой перегородкой, спал на пружинной кровати сын мастера Моиз. Наш сверстник, но чуть моложе нас. Я подошел проверить, слышал он или нет. Моиз спал — вьющиеся волосы сбились на лоб, пухлые губы оттопырены. Я вернулся на место. Кивнул Хамиду — спит, мол. И поманил рукой — подойди, дескать, поближе.
— Эх, браток!—начал я.— Ты у отца один, мать на тебя не надышится. Никто тебя не бьет. И табак вы не сажаете. Обут, одет и сыт... К тому же...
Он махнул рукой:
— А, пропади всё пропадом!
— Хорошо, но что тебя гонит, отчего ты хочешь бежать?
— Отец не пускает меня больше в школу. Окончил-де начальную школу, и ладно. Сам, мол, будет меня учить дома корану. Хочет меня хафызом сделать.
— Нет, не рассказывай, что-нибудь еще тебя гонит. Он не стал отпираться:
— Обозлился я на Зехру!
— Что?! И над тобой посмеялась?
— Нет. Клянись, что никому не скажешь?!
— Ей-богу, не сойти мне с этого места, пусть хлеб меня ослепит, оба глаза вытекут,— никому не скажу!
И Хамид в два счета открыл мне свою давнишнюю тайну. Зехра была дочерью мелочного торговца с его улицы. Не девочка, а кукла. Словно вышла из коробки, в которых ее отцу присылали кукол из Стамбула. Кроме меня и Халила, в школе целая рота мальчишек за ней бегала. Старались перещеголять друг друга, лишь бы ей понравиться. Любовь эта была бессловесной. Вернее, не любовь, а ребяческая влюбленность. Насмешки Зехры были для нас хуже смерти. Если мы приносили в школу карман фисташек—половину скармливали ей. Упадет у нее ручка — кидаемся вдесятером поднимать. Попросит
резинку —кто первый подаст, тот и счастлив. А когда во время проверки находили у кого-нибудь вшей, то не столько учителя стыдились, сколько Зехры.
Зехра с Хамидом кончили школу раньше меня. Отец тотчас же закутал Зехру в чаршаф. Попробуй теперь погляди на нее, если можешь. Но Хамид нашел выход. Стал через день приходить к ним, стучать молоточком в дверь: тук-тук-тук!
— Кто там?
— Я, Хамид!
Откроет Зехра—только того и надо. Откроет ее мать—ложь наготове:
— Мама шлет вам привет, просила два пучка полыни нарвать.
Пока та рвала во дворе полынь, Хамид успевал переглянуться с Зехрой.
— Возьми, сынок,— говорила ее мать,— передай и ты привет матушке. Если надо, приходи еще. У нас полыни много.
Много-то много, но Хамид зачастил. Однажды он снова постучал в дверь.
— Кто там? (Голос Зехры.)
— Я, Хамид.
— В чем дело? (Из-за двери!)
— Ты сначала открой.
— Не открою, матери дома нет.
— Ну и ладно. Открой. Мать привет передает...
— Передай и ты ей привет. Полынь у нас высохла!
— Лишь бы ты не высохла, открой-ка дверь. И потом, мать сегодня не полыни, а немножко петрушки просила...
— Забудь и полынь, и петрушку. И меня забудь!.. Девочка заплакала. Хамид настаивал. Но больше не вытянул из нее ни слова. Оба стояли, понурив голову. Один на улице, другая в доме. Между ними огромная тяжелая дверь...
Вскоре Хамид узнал, что за кошка между ними пробежала. Оказывается, пришли сваты. Договорились. Девочку обручили. С сыном дальнего родственника—его прочили в полицейские. Не посмотрели на то, что маленькая, заранее сговорили ее в жены. Хамиду удалось переслать ей записку: «Поломай, мол, помолвку». Ответа не было. Еще раз послал записку. Ни ответа, ни привета. Вчера пошел к ним «попросить полыни». Никто не откликнулся.
Хамид вытер глаза. Потянул носом.
— Брошу все и убегу! Не буду я хафызом. Вместе отправимся в путь. Пойдем пешком по шпалам—дойдем. Я тебя оставлю в Балыкесире. А сам пойду в Стамбул...
— Там ведь через море перебираться надо?
— Ну и что же?! Твой брат даст мне денег на пароход.
— Ей-богу, даст.
— Конечно. И я поступлю в школу. Стану унтером, офицером стану, увидит тогда Зехра!
— Пожалеет.
— И как еще пожалеет! Да что там много говорить! Когда мы убежим?
Я встал и завязал передник:
— Сейчас! Ты готов?
Тут из комнаты, пошатываясь, вышел Моиз. И что бы вы думали он сказал?
— Я тоже готов!
— А ты еще куда?
— В Стамбул, к дяде.
Моиз прекрасно нас слышал. Он тоже хотел бежать от побоев. Но бил его не отец, а уличные мальчишки. Дразнили его жидом. Жестянщик-то был из евреев. Что ни день, прижмут где-нибудь в углу и лупят. Попробуй-ка вытерпи! Сколько раз мастер Ясеф жаловался на них родителям. Но они, вместо того чтобы надрать сыновьям уши, только их раззадоривали. Разве с псами договоришься?!
Не раз просил Моиз отца:
«Все бока у меня отбиты, отец. Снова вот голову рассадили. Дай мне денег, уеду в Стамбул».
«Большой расход,— отвечал Ясеф.— Потерпи, сынок».
— Не могу я больше терпеть,— сказал нам теперь Моиз.— Поглядите-ка на мою башку!
Мы поглядели. Как счетная палочка. Вся в зарубках. Такие белые шрамы — следы мальчишеских «каменных битв» были и на наших головах, но до Моиза нам было далеко. Жаль нам его стало. Решили взять с собой. Поставили у дверей скамейку, чтоб никто не вошел в мастерскую. И, пока мастер играл в кости в кофейне, зашагали к станции. Трое боевых друзей в коротких штанишках.
Принялись считать ногами шпалы. Приспичило нам облегчиться—не остановились. Стала мучить жажда— решили не сворачивать с дороги. Проголодались—а все шли вперед. К полудню, примерно через час, прошли станцию Сюлейманлы. Еще час. Справа осталась деревня Медар. Ко времени третьей молитвы подошли к подъему на Харта. Начался проливной дождь. И внимания не обратили. В узенькой выемке услышали впереди гудок паровоза. Вскарабкались по откосу. Экспресс, сотрясая землю и небо, пролетел мимо. Но поднятый им ветер пронизал нас до костей. Мы не сдавались. Одолели
перевал. В сумерках показались огни Кыркагача. Прошли еще немного и увидели железный мост. А у моста нас ждали два жандарма. Конец путешествию.
Нас заметили в выемке из окон экспресса. На первой же станции позвонили по телефону. Остальное известно. Нас доставили в полицейский участок Харта. При виде грозного сержанта мы затряслись от страха. А когда он рявкнул: «А ну-ка, прибейте их за уши к стенке!» — мы разревелись.
Той же ночью жандарм привез нас на товарняке в родной городок и развел по домам. Сержант не прибил меня за уши к стенке, но отец, в тот же день явившийся в город, подвесил меня за ноги к потолку.
На этом закончилось и мое учение у жестянщика.
ДЕНЬ ДЕСЯТЫЙ
Мачеха воздела руки к небу:
— С таким гаденышем я не желаю иметь дело! Отец решил отвести меня в деревню. Там я должен
был ему помогать: днем следить за порядком в школе, по вечерам проверять тетради по арифметике и письму, ставить отметки. Словом, в деревне мне была уготована участь помощника учителя!
Но участь эта меня миновала! От брата пришло письмо. О болезни в нем не было ни слова. Он сообщал только, что в училище принимают еще десять учеников, и просил отца немедленно послать меня для сдачи вступительных экзаменов.
Когда мы получили это письмо, до утреннего поезда Измир — Балыкесир оставалось всего полтора часа. Но и сборы мои тоже были недолги. Эмине подстригла мне ногти. Я хорошенько оттер черепицей грязные, потрескавшиеся руки. Мачеха подлатала дырки на моих коротких, похожих на сито штанишках. Подштопала на коленках длинные черные чулки. Пришила все пуговицы на ситцевой рубашке без воротничка. К парикмахеру я не успевал, и отец ножницами подрезал волосы, налезавшие на уши, обстриг косички на шее. Я помыл и вычистил башмаки со шнурками. Положил в ранец смену белья, два платка, полкуска мыла. В отдельный узелок—сыр и хлеб на дорогу. Вот и все. Поцеловал мачехе руку. Младшие поцеловали руку мне. Мы обнялись с Эмине. Сердце у нее билось, как птица. Глаза ее, большие, как каштаны, наполнились слезами. Я прошептал ей на ухо совет, который был намного старше меня:
— Потерпи, даст аллах и тебе избавление.
Мы вышли из дому вместе с отцом. Порядком одряхлевшая тетушка Захиде поцеловала меня в оба глаза и вылила мне вслед кувшин воды:
— Сиротинка моя, да будет путь тебе легок! Беги, как вода, туда и сюда!
— Сюда пусть лучше не возвращается,— возразил отец.— Помолись-ка, соседка, чтоб он выдержал экзамен и там остался!
— Пусть выдержит, дай бог, станет большим человеком. Сразу видать было, что из него паша выйдет. Когда он родился, по рту у нею торчал крохотный, как рисинка, зубок...
Остального я не дослушал. Шагая по дороге, я прощался про себя со всем и со всеми. До свидания, гранатовый сад! Много я стянул у тебя гранатов, прости меня, Мурад-ходжа! Прощайте, улицы, по которым носил я на спине Меляхат и Кадри! Прощай, площадь, где я гонял обручи, играл в шарики. Спи в мире, шейх Иса-де-де\ заговоривший мою лихорадку! Прощай, старьевщик Исмаил! Да родится у тебя на следующий год еще один ребенок! Не упрямься больше, часовщик Али, хочу тебя видеть в шапке, когда вернусь учителем! Прощай, Зехра! Если я стану учителем, может, ты пожалеешь, что вышла за полицейского?! До свидания, булочник дядя Халим, не щипать мне больше твоих румяных, как гранаты, караваев! Прощай и ты, мастер Яссф! Ну что тебе стоит, пошли Моиза в Стамбул! До свидания, почта! Почтальон Хайри, приготовься вручать от меня письма отцу! Будь готов и ты, фотограф Байрам,— как только пробьются у меня усы, я сделаю у тебя свой первый портрет! Прощайте, базар, фонтан, цеховой клуб! До свидания, табаководы, ожидающие открытия рынка! Не поминайте меня лихом, табачные поля! Прощай и ты, глашатай Исмаил-ага, и ты, кладбищенский сторож Мустафа Кулаксыз, и вы, огромные чинары по обе стороны дороги. Мясник Саид и жертвенные бараны! Безумец Бахри,— не знаю, вылечили твои раны в манисской больнице или посадили тебя там в сумасшедший дом! Прощайте все вы, прощайте! Крохотный полустанок, встречавший и провожавший столько поездов, начальник в красной шапке, стрелочник Хюсейн, прощайте! Бывает, что уходят и не возвращаются, приезжают и не застают,— не забывайте меня, не поминайте лихом!
Пришел поезд. Я плохо соображал от волнения. В толпе отец сунул мне в руку билет, положил мне в карман мелочь и потряс за плечи.
— Прощай и ты, отец,— сказал я.
— Ладно, счастливо. Дай бог тебе разума!
Я схватил руками его ладонь. Три раза поцеловал волосатую веснушчатую золотую отцовскую руку, кормившую меня своим горьким хлебом. Поцеловал со страхом, большим, чем почтение, с любовью, большей, чем страх. И трижды положил ее себе на лоб. Кажется, впервые эта рука ласково потрепала меня по щеке, покрытой нежным, как у айвы, пушком.
— Передай привет Фериду,—сказал отец.— Пусть о нас не беспокоится. Получше за собой следит, да за тобой тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Самого часовщика била такая дрожь, что, не схватись он за спинку стула, на котором только что сидел Мустафа, наверняка подкосились бы у него колени. Редкие, свисавшие до ушей волосы слиплись от пота. Вокруг всей головы, как отпечатанный, виден был след от фески. Маленькое, с ложку, увядшее лицо белее извести. Вены на горле набухли, пульсируют, вот-вот сердце изо рта выскочит.
— Пожалуй сюда, Али-эфенди,— сказал Гази.— Садись.
Часовщик сел, сжимая в руках чалму, которую он стянул с головы еще в дверях.
— Велено было каждому купить по шапке,— начал Гази,—ну, а тебе придется дать! Нет, я с тобой браниться не собираюсь, просто я тебе подарю свою, а ты мне отдашь свою. Обменяемся, понял?
На бледных щеках часовщика чуть заметно заиграла краска. Он немного успокоился.
— Понял, ваше превосходительство.
— Значит, я тебе дам свою шляпу... Принесите-ка! А ты мне вот эту феску, обернутую чалмой...
Али-эфенди в самом деле был не трус—осмелился даже сюда прийти с феской. Он вытащил ее из чалмы, положил перед Гази. Адъютант прибежал, принес шляпу итальянской фирмы «Борсалино», положил ее рядом с феской.
— Ну-ка посмотри, какая из них лучше?
— Если вы позволите, ваше превосходительство, я отвечу...
— Конечно. Я для этого и спрашиваю.
— С вашего позволения, осмелюсь спросить, не кончится ли все это веревкой?
— Еще чего выдумал!
— И вам, мой паша, и вашей шапке место над моей головой. Однако, мой паша, соблаговолите вашему покорному рабу дать разрешение носить феску.
— Почему?
— Оттого, что ежели под этой шапкой не будет такой головы, как у вашей милости, а в голове такого ума, как у вас, мой паша, тогда что феска, что шапка—все едино, ваше превосходительство.
Гази снова покраснел. Часовщик добавил:
— Ежели бы у вашего покорного раба была такая светлая голова, я, конечно, раньше нашей управы порезал бы свою феску и отдал бы ее супруге на кухню — пусть сделает держалку для кастрюли. Но, что поделать, мою старую голову и шляпа не обновит, мой паша. К слову сказать, если б ваша милость сейчас хоть феску надела, все равно ваша светлая голова не постарела бы. Но поскольку это не нашего ума дело, да еще показалось мне, что не так оно началось, как надо бы, ваш покорный слуга закрылся в своем доме. Немного мне и сидеть-то, думаю, осталось... А там вашей милости видней. Шея моя тоньше волоса.
Гази молча махнул рукой: уведите, мол. Часовщик встал, поколебался—взять феску или оставить. Паша своей рукой вернул ему феску. Опрокинул еще одну рюмку и приказал:
— Не трогайте его! Только пусть по улицам не гуляет, дурного примера не подает!
Поздно ночью Гази потребовал книгу почетных посетителей Турецкого очага и написал там следующие строки:
Я полюбил этот город и его жителей. Город опрятный, люди прямодушны, чистосердечны. Все здесь дышит верностью.
Гази М. Кемаль.
ДЕНЬ ДЕВЯТЫЙ
Осенью перед началом учебного года стали известны результаты аттестации—отцу было разрешено остаться в школе. Но только деревенским учителем. А жалованье не только не увеличено,— по новому штатному расписанию оно было еще уменьшено. Такие уж он выказал успехи!
Его назначили в Ениджекёй. В ту самую деревню, где он был ходжой в годы войны за независимость. Он не обрадовался и не огорчился. Не обрадовался потому, что как; бы там ни было, а привычный порядок жизни рушился—мачеха не намеревалась перебираться в деревню, и, значит, семья распадалась и табаководство по боку. А не огорчился он потому, что как-никак избавлялся от постоянного ворчания жены и мог спокойно дожидаться пенсии в деревне. К тому же деревня эта была недалеко, можно было раз в неделю, раз в месяц приходить домой.
В один прекрасный день отец собрал свои манатки, упаковал котомку, сел на хромого ишака и, то и дело оглядываясь на дом, поехал в деревню. Перед отъездом он дал нам наставления. Особо Эмине, особо мне.
— Слушайся мачеху,—сказал он мне.— Обеими руками, как за браслет из золота, держись за свое ремесло. Если придет письмо от брата, сейчас же переправь в деревню.
День его отъезда был для мачехи праздником. Еще бы! Наконец-то этот «болтун» перестанет вмешиваться в ее дела. Некому будет теперь ей указывать: «Отчего так быстро потратила мыло?», «Почему хлебным ножом режешь лук?» Она сможет теперь наводить порядок в доме, когда ей будет угодно, стирать столько, сколько будет охота, весь день чесать язык с соседками и приглашать их к себе на чашку кофе. Ни одна из соседок, постучавшись в дверь, не убежит теперь в испуге домой: «Ах, Халил-эфенди дома!»
Но, прежде чем она успела насладиться своей свободой, в нашей жизни произошли нежданные перемены.
Хлеб, который я ел за столом, уже не был для меня отцовским хлебом. Он стал для меня еще горше, кусок не лез больше в горло. У меня не выходили из головы могила моей матери в Урле и больной Ферид в Балыкеси-ре. Особенно рвался я в Балыкесир — по секрету от отца брат обещал мне рано или поздно взять к себе, избавить от ученичества.
Пойти сказать отцу? Не отпустит. Уехать от него потихоньку?.. Посоветоваться с Эмине? Станет плакать...
От этих дум я перестал спать по ночам и наконец решился. Надо быть мужчиной! Все сделать самому, без отца, без матери, без мастера, безо всех, одному. Но как? На какие деньги? Если скопить за несколько недель деньги, что платит мне мастер, то на билет, пожалуй, хватит. Но если на станции попадусь на глаза кому-нибудь из знакомых, то не успею доехать до Балыкесира, как отец обо всем узнает. Пойти пешком? Дороги не знаю. Да и где этот Балыкесир?
Ничего не поделаешь—нужен товарищ.
В нашем квартале был у меня закадычный друг. Тоже сын учителя. Мой сверстник Хамйд. Мы с ним часто встречались, обо всем говорили. Однажды в мастерской я ему открылся. Я сказал: открылся. Нет, сначала я стал у него допытываться, будто речь шла просто о географии, где это Балыкесир, сколько часов ехать поездом, за сколько можно дойти пешком.
— Ах, если б стать птицей и долететь! —вырвалось у меня.
И тут мы поменялись ролями:
— Ты очень соскучился по брату?
— Он ведь болен...
— А отец не отпускает?
— Я у него и не просился.
— Денег не наберешь?
— Если и наберу, все равно детям билеты не продают.
— Верно.
— Эх, не птица—не полетишь, а один не уйдешь.
— Послушай,— сказал Хамид,— давай убежим вместе!
Я так и подскочил. За мастерской, в комнате, отделенной дощатой перегородкой, спал на пружинной кровати сын мастера Моиз. Наш сверстник, но чуть моложе нас. Я подошел проверить, слышал он или нет. Моиз спал — вьющиеся волосы сбились на лоб, пухлые губы оттопырены. Я вернулся на место. Кивнул Хамиду — спит, мол. И поманил рукой — подойди, дескать, поближе.
— Эх, браток!—начал я.— Ты у отца один, мать на тебя не надышится. Никто тебя не бьет. И табак вы не сажаете. Обут, одет и сыт... К тому же...
Он махнул рукой:
— А, пропади всё пропадом!
— Хорошо, но что тебя гонит, отчего ты хочешь бежать?
— Отец не пускает меня больше в школу. Окончил-де начальную школу, и ладно. Сам, мол, будет меня учить дома корану. Хочет меня хафызом сделать.
— Нет, не рассказывай, что-нибудь еще тебя гонит. Он не стал отпираться:
— Обозлился я на Зехру!
— Что?! И над тобой посмеялась?
— Нет. Клянись, что никому не скажешь?!
— Ей-богу, не сойти мне с этого места, пусть хлеб меня ослепит, оба глаза вытекут,— никому не скажу!
И Хамид в два счета открыл мне свою давнишнюю тайну. Зехра была дочерью мелочного торговца с его улицы. Не девочка, а кукла. Словно вышла из коробки, в которых ее отцу присылали кукол из Стамбула. Кроме меня и Халила, в школе целая рота мальчишек за ней бегала. Старались перещеголять друг друга, лишь бы ей понравиться. Любовь эта была бессловесной. Вернее, не любовь, а ребяческая влюбленность. Насмешки Зехры были для нас хуже смерти. Если мы приносили в школу карман фисташек—половину скармливали ей. Упадет у нее ручка — кидаемся вдесятером поднимать. Попросит
резинку —кто первый подаст, тот и счастлив. А когда во время проверки находили у кого-нибудь вшей, то не столько учителя стыдились, сколько Зехры.
Зехра с Хамидом кончили школу раньше меня. Отец тотчас же закутал Зехру в чаршаф. Попробуй теперь погляди на нее, если можешь. Но Хамид нашел выход. Стал через день приходить к ним, стучать молоточком в дверь: тук-тук-тук!
— Кто там?
— Я, Хамид!
Откроет Зехра—только того и надо. Откроет ее мать—ложь наготове:
— Мама шлет вам привет, просила два пучка полыни нарвать.
Пока та рвала во дворе полынь, Хамид успевал переглянуться с Зехрой.
— Возьми, сынок,— говорила ее мать,— передай и ты привет матушке. Если надо, приходи еще. У нас полыни много.
Много-то много, но Хамид зачастил. Однажды он снова постучал в дверь.
— Кто там? (Голос Зехры.)
— Я, Хамид.
— В чем дело? (Из-за двери!)
— Ты сначала открой.
— Не открою, матери дома нет.
— Ну и ладно. Открой. Мать привет передает...
— Передай и ты ей привет. Полынь у нас высохла!
— Лишь бы ты не высохла, открой-ка дверь. И потом, мать сегодня не полыни, а немножко петрушки просила...
— Забудь и полынь, и петрушку. И меня забудь!.. Девочка заплакала. Хамид настаивал. Но больше не вытянул из нее ни слова. Оба стояли, понурив голову. Один на улице, другая в доме. Между ними огромная тяжелая дверь...
Вскоре Хамид узнал, что за кошка между ними пробежала. Оказывается, пришли сваты. Договорились. Девочку обручили. С сыном дальнего родственника—его прочили в полицейские. Не посмотрели на то, что маленькая, заранее сговорили ее в жены. Хамиду удалось переслать ей записку: «Поломай, мол, помолвку». Ответа не было. Еще раз послал записку. Ни ответа, ни привета. Вчера пошел к ним «попросить полыни». Никто не откликнулся.
Хамид вытер глаза. Потянул носом.
— Брошу все и убегу! Не буду я хафызом. Вместе отправимся в путь. Пойдем пешком по шпалам—дойдем. Я тебя оставлю в Балыкесире. А сам пойду в Стамбул...
— Там ведь через море перебираться надо?
— Ну и что же?! Твой брат даст мне денег на пароход.
— Ей-богу, даст.
— Конечно. И я поступлю в школу. Стану унтером, офицером стану, увидит тогда Зехра!
— Пожалеет.
— И как еще пожалеет! Да что там много говорить! Когда мы убежим?
Я встал и завязал передник:
— Сейчас! Ты готов?
Тут из комнаты, пошатываясь, вышел Моиз. И что бы вы думали он сказал?
— Я тоже готов!
— А ты еще куда?
— В Стамбул, к дяде.
Моиз прекрасно нас слышал. Он тоже хотел бежать от побоев. Но бил его не отец, а уличные мальчишки. Дразнили его жидом. Жестянщик-то был из евреев. Что ни день, прижмут где-нибудь в углу и лупят. Попробуй-ка вытерпи! Сколько раз мастер Ясеф жаловался на них родителям. Но они, вместо того чтобы надрать сыновьям уши, только их раззадоривали. Разве с псами договоришься?!
Не раз просил Моиз отца:
«Все бока у меня отбиты, отец. Снова вот голову рассадили. Дай мне денег, уеду в Стамбул».
«Большой расход,— отвечал Ясеф.— Потерпи, сынок».
— Не могу я больше терпеть,— сказал нам теперь Моиз.— Поглядите-ка на мою башку!
Мы поглядели. Как счетная палочка. Вся в зарубках. Такие белые шрамы — следы мальчишеских «каменных битв» были и на наших головах, но до Моиза нам было далеко. Жаль нам его стало. Решили взять с собой. Поставили у дверей скамейку, чтоб никто не вошел в мастерскую. И, пока мастер играл в кости в кофейне, зашагали к станции. Трое боевых друзей в коротких штанишках.
Принялись считать ногами шпалы. Приспичило нам облегчиться—не остановились. Стала мучить жажда— решили не сворачивать с дороги. Проголодались—а все шли вперед. К полудню, примерно через час, прошли станцию Сюлейманлы. Еще час. Справа осталась деревня Медар. Ко времени третьей молитвы подошли к подъему на Харта. Начался проливной дождь. И внимания не обратили. В узенькой выемке услышали впереди гудок паровоза. Вскарабкались по откосу. Экспресс, сотрясая землю и небо, пролетел мимо. Но поднятый им ветер пронизал нас до костей. Мы не сдавались. Одолели
перевал. В сумерках показались огни Кыркагача. Прошли еще немного и увидели железный мост. А у моста нас ждали два жандарма. Конец путешествию.
Нас заметили в выемке из окон экспресса. На первой же станции позвонили по телефону. Остальное известно. Нас доставили в полицейский участок Харта. При виде грозного сержанта мы затряслись от страха. А когда он рявкнул: «А ну-ка, прибейте их за уши к стенке!» — мы разревелись.
Той же ночью жандарм привез нас на товарняке в родной городок и развел по домам. Сержант не прибил меня за уши к стенке, но отец, в тот же день явившийся в город, подвесил меня за ноги к потолку.
На этом закончилось и мое учение у жестянщика.
ДЕНЬ ДЕСЯТЫЙ
Мачеха воздела руки к небу:
— С таким гаденышем я не желаю иметь дело! Отец решил отвести меня в деревню. Там я должен
был ему помогать: днем следить за порядком в школе, по вечерам проверять тетради по арифметике и письму, ставить отметки. Словом, в деревне мне была уготована участь помощника учителя!
Но участь эта меня миновала! От брата пришло письмо. О болезни в нем не было ни слова. Он сообщал только, что в училище принимают еще десять учеников, и просил отца немедленно послать меня для сдачи вступительных экзаменов.
Когда мы получили это письмо, до утреннего поезда Измир — Балыкесир оставалось всего полтора часа. Но и сборы мои тоже были недолги. Эмине подстригла мне ногти. Я хорошенько оттер черепицей грязные, потрескавшиеся руки. Мачеха подлатала дырки на моих коротких, похожих на сито штанишках. Подштопала на коленках длинные черные чулки. Пришила все пуговицы на ситцевой рубашке без воротничка. К парикмахеру я не успевал, и отец ножницами подрезал волосы, налезавшие на уши, обстриг косички на шее. Я помыл и вычистил башмаки со шнурками. Положил в ранец смену белья, два платка, полкуска мыла. В отдельный узелок—сыр и хлеб на дорогу. Вот и все. Поцеловал мачехе руку. Младшие поцеловали руку мне. Мы обнялись с Эмине. Сердце у нее билось, как птица. Глаза ее, большие, как каштаны, наполнились слезами. Я прошептал ей на ухо совет, который был намного старше меня:
— Потерпи, даст аллах и тебе избавление.
Мы вышли из дому вместе с отцом. Порядком одряхлевшая тетушка Захиде поцеловала меня в оба глаза и вылила мне вслед кувшин воды:
— Сиротинка моя, да будет путь тебе легок! Беги, как вода, туда и сюда!
— Сюда пусть лучше не возвращается,— возразил отец.— Помолись-ка, соседка, чтоб он выдержал экзамен и там остался!
— Пусть выдержит, дай бог, станет большим человеком. Сразу видать было, что из него паша выйдет. Когда он родился, по рту у нею торчал крохотный, как рисинка, зубок...
Остального я не дослушал. Шагая по дороге, я прощался про себя со всем и со всеми. До свидания, гранатовый сад! Много я стянул у тебя гранатов, прости меня, Мурад-ходжа! Прощайте, улицы, по которым носил я на спине Меляхат и Кадри! Прощай, площадь, где я гонял обручи, играл в шарики. Спи в мире, шейх Иса-де-де\ заговоривший мою лихорадку! Прощай, старьевщик Исмаил! Да родится у тебя на следующий год еще один ребенок! Не упрямься больше, часовщик Али, хочу тебя видеть в шапке, когда вернусь учителем! Прощай, Зехра! Если я стану учителем, может, ты пожалеешь, что вышла за полицейского?! До свидания, булочник дядя Халим, не щипать мне больше твоих румяных, как гранаты, караваев! Прощай и ты, мастер Яссф! Ну что тебе стоит, пошли Моиза в Стамбул! До свидания, почта! Почтальон Хайри, приготовься вручать от меня письма отцу! Будь готов и ты, фотограф Байрам,— как только пробьются у меня усы, я сделаю у тебя свой первый портрет! Прощайте, базар, фонтан, цеховой клуб! До свидания, табаководы, ожидающие открытия рынка! Не поминайте меня лихом, табачные поля! Прощай и ты, глашатай Исмаил-ага, и ты, кладбищенский сторож Мустафа Кулаксыз, и вы, огромные чинары по обе стороны дороги. Мясник Саид и жертвенные бараны! Безумец Бахри,— не знаю, вылечили твои раны в манисской больнице или посадили тебя там в сумасшедший дом! Прощайте все вы, прощайте! Крохотный полустанок, встречавший и провожавший столько поездов, начальник в красной шапке, стрелочник Хюсейн, прощайте! Бывает, что уходят и не возвращаются, приезжают и не застают,— не забывайте меня, не поминайте лихом!
Пришел поезд. Я плохо соображал от волнения. В толпе отец сунул мне в руку билет, положил мне в карман мелочь и потряс за плечи.
— Прощай и ты, отец,— сказал я.
— Ладно, счастливо. Дай бог тебе разума!
Я схватил руками его ладонь. Три раза поцеловал волосатую веснушчатую золотую отцовскую руку, кормившую меня своим горьким хлебом. Поцеловал со страхом, большим, чем почтение, с любовью, большей, чем страх. И трижды положил ее себе на лоб. Кажется, впервые эта рука ласково потрепала меня по щеке, покрытой нежным, как у айвы, пушком.
— Передай привет Фериду,—сказал отец.— Пусть о нас не беспокоится. Получше за собой следит, да за тобой тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25