.. то есть... Любинкина... могила остается безыменной и что никто не может пролить над ним слезинку, ступайте к господину Иове — там вы утешитесь.
Господин Иова отведет вас на карловацкое кладбище и покажет вам могилу, где покоится вечным сном половина жизни Любинки...
Здесь, на могиле Юлы... Драгини, безутешный отец расскажет вам, как его любимая единственная дочь после насильственного замужества увядала день ото дня, пока не увяла совсем. Обливаясь слезами, ok признает себя убийцей своего ребенка, убийцей своей жены,— ведь и она после смерти Драгини скончалась от горя; а вы, глядя на горькое, но позднее раскаянье упрямого отца и вспоминая невинные жертвы его упорства, вздохнете и
прошепчете: «Упрямство, пропади навеки!» — закончила Юла, задыхаясь от слез, и выронила книгу.
Матушка Сида, бросив вязанье, тоже расплакалась.
— Э, если бы это была правда! А то так, лишь бы... А кто это написал? — спросила матушка Сида, утирая слезы.
— Коста Руварац...
— Коста! Да это Коста, сын священника Васы... отец Васа из Саса. Эх, вот что я скажу: откуда он все это знает? Я была знакома в Карловцах с тремя Йованами, и ни у одного из них не было дочери Драгини. Все это вздор! Бездельник он! Да! Отец Васа последний кусок хлеба отдает, чтобы сын учился, стал со временем человеком, а он глупостями занимается. Да пусть хоть сто раз печатают, не верю я в это! — заявляет матушка Сида, притворяясь, будто рассказ нисколько ее не тронул.
— Но правда, ведь очень жалостливо написано?
— Радость моя, этому не бывать! — произносит потрясенная матушка Сида.— Не дай боже! Твой отец не такой бездушный, как тот господин Иова.
— Мама, милая мама, мне так тяжко!
— А мне разве легче, родная моя?.. Ну, посмотрим: сделаю все, что смогу; должен уступить, не такой он, родная, упрямый! — утешает матушка Сида дочь и продолжает уже более спокойно: — Ты говоришь... он из богатой семьи... может, в самом деле изучит хирургию?
— Может, совсем, говорит, нетрудно,— отвечает Юла, тоже мало-помалу успокаиваясь.
«Улита едет...» И матушка задумывается.
— Ну, за хирурга куда ни шло,— произносит она громко и снова задумывается. Знала она многих хирургов. Все это были благовоспитанные люди, дружившие с такими же благовоспитанными людьми, например, с господами председателем, аптекарем, ротмистром. Они именовали себя докторами, а другие доктора величали их коллегами. Да их и все не называют иначе, как «господин доктор». Господин хирург заходит обычно после обеда в ресторан, играет в шахматы, пьет пунш и читает газеты, любит поговорить о том, как один царь ловко провел другого, а когда ест виноград, то сначала вымоет его в чашке и кожицу не ест, а оставляет на тарелке, а съев, обязательно вымоет в той же чашке руки, что, кроме самых больших господ, делают еще евреи.
«Одним словом,— заключает матушка Сида,— все хирурги без исключения держат себя по-господски, и, конечно, не мешает поразмыслить над этим, ибо партия вовсе не так уж плоха».
слалась на тетку Макру, которая больше всего, и матушка Сида решила, не говоря ничего говорить прежде всего с теткой «этого юноши», признать, что госпожа Сида весьма обмякла, как ы всякая мать, видя каждый день, как тоскует ее асе почти примирилась с мыслью, что доктор еще лучше: «доктор Александр»,— неплохая ее Юлы дующий день она, не откладывая, дважды по-городе у тетки Макры, а через день опять. Разузем у тетки Макры и у других, матушка Сида вполне удовлетворенной полученными,— говорила она про себя,— что значит здесь, у нас под носом, а мы его и не она и с мужем, объяснила ему все, добра, как мать, ничего против брака не имеет, боль-- она встретит такого зятя с распростертыми неплохой, ничего худого о нем не слыхать, й и богатой семьи. У него и сейчас недурное которым управляют опекуны. Учился немного , значит, не какой-нибудь... А кроме того, у него-то старые тетки, и все бездетные и едва живы!... каждый час ждут известия... Спира, Спира, случая,— заканчивает госпожа Сида,— такой скоро получишь!
Спира только слушает; попыхивает себе под нос, трубку в руках, разгуливает по комнате останавливается — раздумывает, глядя в окно, и, наконец, пожав плечами, говорит: что ж теперь делать! Ты, как мать, не должна
до этого. Сейчас не поможет ни ученость. Почему я знаю? Если уж они так любят — что я могу тут поделать?.. И... пускай себе! Только... я себе это не так представлял!
А уж если так получилось!.. И опять я, Спира, повторяю: видно, судьба...
— Да, эту заботу, слава богу, кое-как с плеч скинули... Еще бы из этой комедии выпутаться — отдохнул бы душой... словно бы заново родился!
— А... как у тебя дела? — спрашивает матушка Сида, озабоченно глядя на мужа.
— Да не важно... этак ни то ни се...
— А ты скажи,— поучает матушка Сида,— что в тот день ты его и в глаза-то не видел, не то что ударил.
— Э, черта с два! Он подобрал зуб и хранит его как зеницу ока.
— Ох! Что же это будет? — испуганно вопрошает матушка Сида.
— Ну, будь что будет! Из собственной шкуры не вылезешь. Но пока эта комедия не кончится, скажи ты, ради бога, этому парню, чтобы он сидел тихо... пускай сторожит свою мастерскую... Видит, слава богу, и сам, каковы нынче люди.
— Ладно, скажу! — говорит довольная матушка Сида и спешит объявить радостную весть Юле, счастливейшему существу на этом божьем свете, которая, вся заплаканная и безутешная, сидела в кухне и протыкала вилкой стручки перца, готовя их на зиму.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ,
в которой описывается деревенская осень. Кто сыт сплетнями прошлых глав, тому рекомендуем прочесть, отдыха ради, эту главу — в ней нет непосредственной связи с основными событиями, и ее не было бы вовсе, если бы автор, подобно другим счастливым его собратьям, обращал внимание на недовольство критики и строго придерживался правил «Поэтики»
Миновала дивная летняя пора, пора нестерпимой знойной жары днем и такой приятной вечерней и ночной прохлады. Дни становились все короче. Поначалу убавлялись незаметно, медленно, «черепашьим шагом» — как говорят умудренные опытом старухи, а потом все быстрей и быстрей. «Миновало лето,— скажет трудолюбивая хозяйка,— дня не видно. Только вымоешь посуду — уже стемнело; только отобедали -г- глядишь, за ужин пора садиться; не успеешь оглянуться — и день миновал, смерклось уже!»
Прошло «бабье лето», и наступила поздняя, сырая, дождливая осень. Димитров день уже на носу. Лазурное
смеющееся небо скрылось за седыми тучами, которые плывут без конца и края, догоняя и обгоняя друг дружку. И чувствует себя человек под этими небесами, как солдат под насквозь промокшей палаткой. Моросит мелкий дождь, моросит непрерывно, с утра до вечера, и всю ночь напролет монотонно барабанит в окна, а назавтра опять облачно, снова дождь и слякоть, видишь только мокрых куриц перед домом да галок на ветках и слышишь, как чирикают под стрехой воробьи. Сеет мелкий дождь, пронизывая и дороц бедняка, и кабаницу газды, сеет без конца, образуя на дорогах грязь выше щиколотки. Вязг нет телега по ступицы, а прохожий в сапогах — по колено. Нужны, как говорят, «специальные» сапоги и толстые фланелевые портянки, чтобы человек мог отважиться перейти через улицу по такой непролазной грязи. Поэтому в подобное путешествие отправляют в эту пору только старших и сильных, а малыши остаются дома, возятся и кувыркаются на дерюжке в теплой комнате или бодаются с дедом, который тут же сидит за печкой, наподобие баранов, и закаляют свои лбы, чтобы со временем стать крепколобыми и не поддаваться всякой разночинной шушере! Так их готовят к будущей жизни, а все-таки переходить через улицу не позволяют, ибо, случалось, что такой малыш, пустившись через улицу, буквально тонул в грязи вместе с отцовскими сапогами (на голенища которых он мог при желании усесться) и, так как не был в состоянии оттуда выкарабкаться, начинал вопить и звать на помощь. На зов сбегались перепуганные домочадцы, хватали его за уши и вытаскивали сначала из сапог, а потом и сапоги из грязи. Даже сосед к соседу заходит реже, особенно если они живут не бок о бок, а через дорогу. Село словно заснуло, замерло; на улицах — безмолвие, ни игр, ни пения, ни шума, ни разговоров. Листья с деревьев опали, чернеют только оголенные мокрые ветки; дожди смыли побелку и краску с домов, и стали они похожи на ободранных нищих, шпалерами выстроившихся у церкви. Готовятся в путь аисты, оставляя пустые гнезда на трубах, а по ночам сквозь туман доносится с большой высоты грустное курлыканье журавлей,— и они покидают нас, словно неверные друзья в беде, спасаясь бегством от этих сумрачных дней в поисках тепла и ясного неба. Только беспокойные и дерзкие воробьи и после Димитрова дня по-прежнему обитают в своих летних квартирах, чирикают под стрехой, ссорятся и спорят с курами, являясь к ним в виде незваных гостей, когда заботливая хозяйка высыплет перед домом зерно; останутся они и на зиму, дожидаясь своих старых знакомых — аистов и ласточек.
Изменился облик села, изменился и облик его обитателей. Не увидишь ни босых ног, ни коротких рукавов, ни туфель, ни ситцевых юбок; все — и мужчины и женщины, и стар и млад — утеплились и укутались на славу. На голове мерлушковая или каракулевая шапка, на плечах вывороченный кожух или дороц и яркая кабаница, а на ногах не опанки, которые какой-нибудь гурман Серко или Шарик сожрал бы со смаком, будь они хорошо размокшими, а сапоги до колен, смазанные говяжьим жиром, или смальцем, или рыбьим жиром, который за ночь впитывается в кожу, чтобы сапоги не пропускали воды и не натирали ног. После отца да свекра никого в доме, пожалуй, так и не холят и не почитают зимой, как сапоги.
Даже скотина и птица уже не та, что летом. И псы лают реже, забившись под амбары. Спят себе там по целым дням и лают только во сне, когда приснится что-нибудь неприятное и страшное. Днем во дворе видишь только болтливых и прожорливых уток с запачканными клювами,— вечно голодные, ковыляют они то туда, то сюда и, неумолчно болтая, копаются в осенней грязи; глупые мокрые куры и еще более глупые и жалкие индюшки (ни дать ни взять старые кокетки утром после веселого бала) сбились в кучу и молчат, только индюк кулдыкнет изредка да надуется. Все, все изменилось. Один лишь петух остался таким же пригожим, каким был летом; правда, и он малость подмок, и гребень, нужно сознаться, у него посинел, но все же он сохраняет величественный вид, не показывает, что ему холодно, держится... О господи, вот что значит быть кавалером и настоящим барином. Так подумает всякий, увидев его хоть и подмокшего, но по-прежнему гордого.
Чада и домочадцы попрятались по домам и редко выходят на двор. Кухня сейчас самое излюбленное их место. Здесь на полный ход идет заготовка зимних припасов. Настало время «свиных поминок» (так называемых «дисноторов»). Колют кабанов, готовят украшение для дымарей. Малыши радуются пузырям, из которых будут делать волынки, старшие — кожице и прочим лакомствам, приготовленным из туши откормленного и хорошо разделанного кабана. Со двора валит густой дым, и поднимаются вверх языки пламени: это палят свинью и тут же, у огня, греются с довольным видом домочад-
цы. Пылает солома, которой покрыт поросенок,— палят по всем правилам; а хозяин скоблит поросенка скребком, которым летом счищают траву на дорожках в огороде, и одновременно следит бдительным оком за тем, чтобы кто-нибудь из прожорливых слуг или соседей не отрезал бы украдкой опаленное ухо или хвост — эти тончайшие деликатесы, которыми, по старинному обычаю, должен «оскоромить ус» сам хозяин. Потом свинью разделают на тысячу кусков и приготовят из них тысячу различных яств, одно вкуснее другого; это скрасит домашним зиму — пору коротких дней и долгих ночей. Хозяйки станут обмениваться полными тарелками домашних колбас, простых и кровяных, сообщать одна другой, сколько каждая натопила из свиной туши смальца, получила шкварок и сала. Сущие чудеса будут рассказывать друг другу и, не веря ни единому слову, со вниманием все выслушивать. Затем развесят все это в дымаре и в кухне — да повыше, так что домашнему коту останется только любоваться сколько душе угодно, но поживиться — ни-ни! Сидит он этак, задрав голову, до тех пор, пока шея заболит и скулы начнет сводить, а* полакомиться не удается. Это оставлено для домашних и частично для вертепа-шей, которые зимой, с николина дня и до богоявления, каждый вечер ходят по домам и, кстати сказать, не прочь угоститься и самочинно. Покуда четверо — Ирод, Мельхиор, Бальтазар и.Каспар — с обнаженными мечами занимают изумленных хозяев представлением чудесного рождения Христа, покуда пятый — старый Пера из села Старого Кера — смешит их, выглядывая из-за двери, допотопными шутками и прибаутками, шестой, которого обычно хозяевам не представляют, идущий, что называется, сверх комплекта, вынимает из дымаря колбасы, копченые языки, зельц и прочие яства; подсобником ему в этом деле служит гомерический хохот домашних, вызванный шутками и прибаутками всеми любимого старого Перы из села Старого Кера. И в поздней осени есть своя поэзия, своя прелесть — хотя бы подле очага и на лавках в запечье,— ибо те, кому хочется побалагурить и посмеяться, собираются вокруг очага, а те, кого одолевает кашель, томит дремота, тянет к воркотне да жалобам, устраиваются на лавках в запечье. Молодежь веселится в кухне, а старики в запечье ведут беседу, вспоминают минувшие дни и иных, лучших людей. Весь день на огне стоит горшок с лущеной кукурузой, весь день ее горстями едят домашние, и потому
у всех в доме довольный, сытый вид, все округлились, потолстели — только-только не лопаются.
По вечерам, чтобы убить время, щиплют перья. Усядутся в комнате и щиплют. Тут одни только женщины — от бабушки из запечья до маленькой внучки с тонкой, как мышиный хвост, косичкой. Все прилежно трудятся и внимательно слушают бабушкины сказки. А бабушка рассказывает о стародавних временах, когда солдаты ходили еще с косичками, а женщины украшали головы плюмажем, когда сама бабка была девушкой и распевала на гулянках в компании с теми, кого давно уже нет в живых (а из нынешнего поколения тогда никто еще и не родился на свет божий), или рассказывает о еще более древних временах, когда не было ни податей, ни судебных исполнителей, ни бумажных денег, ни аренды, ни перзекутора,— людям жилось счастливо, и царевичи женились на крестьянских девушках. «А про вас с царевичем не пели на улицах?» — со смехом спрашивают девушки. Бабка обижается, чихает, перья вспархивают под самый потолок, разлетаются по всей комнате, оседают на бабушкиных сапогах,— туго набитые соломой, они сушатся на скамье подле горячей печи, захватившей полкомнаты, ни дать ни взять канцелярия еврея-арендатора. Звучит смех, хихиканье. Бабушка сердится, а смех все громче. Вдруг из кухни послышался стук. Смех стихает.
Все вскакивают, прислушиваются, повернувшись лицом к кухне, а бабушка говорит:
— Ступай погляди, не воришка ли кот до плошки добрался и угощается? Опять, как намедни, все сало вылижет.
Но то был не кот — его сегодня обвинили напрасно,— а наш знакомый, ночной сторож Нича. Пробираясь по грязной улице, он услышал говор, смех и песни и, как представитель власти предержащей, решил зайти поглядеть, что творится в доме Перы Тоцилова (именно о его доме идет речь в этой главе).
— Глядите-ка, Нича! — весело закричали собравшиеся, потому что дядю Ничу любили все.
— Хорошо же вы за домом смотрите! Болтаете тут ерунду! Будь я тем, за кого меня выдают, мог бы вас до нитки обобрать! — говорит Нича, входя.
Переменился и он вместе с природой и селом: на ногах сапоги, на плечах дороц, сверху накинута длинная кабаница; под кабаницей рог, в который он трубит и каждый час будит село; на ходу волочится по земле длиннющая терновая дубинка.
— Да понимаешь, мы, чиновники, как все господа, ужинаем гораздо позже, чем вы, крестьяне... а иногда,
как говорится, от великой чиновничьей спеси так поздно, что даже вовсе без ужина обходимся.
— Хе-хе,— смеется хозяин,— что ж ты вино пьешь, коль не ужинал!
— Да знаешь, я так смекаю,— разглагольствует Нича,— что это еще вроде бы после обеда; а после обеда вино полагается. Верно, газда?
— А может, закусил бы чего? — спрашивает тот.
— А найдется? — осведомляется Нича.
— Для тебя как не найтись!
— Не мешало бы, не мешало! — замечает Нича.— Знаешь, как говорят: «Веселое сердце кудель прядет». Э, так и со мной сейчас. С пустой головой... то есть... хочу сказать — на пустое брюхо и службу справлять, и в рог дуть неохота.
— Почему не «утеплишься», так сказать, изнутри, вроде как я? — спрашивает хозяин.
— Э, легко дьяволу в болоте распевать, а тебе, газде, в своем доме со мной толковать.
— Ну-у, господам всегда мало. Все им кажется, что у нас, мужиков, добра всякого бог знает сколько.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Господин Иова отведет вас на карловацкое кладбище и покажет вам могилу, где покоится вечным сном половина жизни Любинки...
Здесь, на могиле Юлы... Драгини, безутешный отец расскажет вам, как его любимая единственная дочь после насильственного замужества увядала день ото дня, пока не увяла совсем. Обливаясь слезами, ok признает себя убийцей своего ребенка, убийцей своей жены,— ведь и она после смерти Драгини скончалась от горя; а вы, глядя на горькое, но позднее раскаянье упрямого отца и вспоминая невинные жертвы его упорства, вздохнете и
прошепчете: «Упрямство, пропади навеки!» — закончила Юла, задыхаясь от слез, и выронила книгу.
Матушка Сида, бросив вязанье, тоже расплакалась.
— Э, если бы это была правда! А то так, лишь бы... А кто это написал? — спросила матушка Сида, утирая слезы.
— Коста Руварац...
— Коста! Да это Коста, сын священника Васы... отец Васа из Саса. Эх, вот что я скажу: откуда он все это знает? Я была знакома в Карловцах с тремя Йованами, и ни у одного из них не было дочери Драгини. Все это вздор! Бездельник он! Да! Отец Васа последний кусок хлеба отдает, чтобы сын учился, стал со временем человеком, а он глупостями занимается. Да пусть хоть сто раз печатают, не верю я в это! — заявляет матушка Сида, притворяясь, будто рассказ нисколько ее не тронул.
— Но правда, ведь очень жалостливо написано?
— Радость моя, этому не бывать! — произносит потрясенная матушка Сида.— Не дай боже! Твой отец не такой бездушный, как тот господин Иова.
— Мама, милая мама, мне так тяжко!
— А мне разве легче, родная моя?.. Ну, посмотрим: сделаю все, что смогу; должен уступить, не такой он, родная, упрямый! — утешает матушка Сида дочь и продолжает уже более спокойно: — Ты говоришь... он из богатой семьи... может, в самом деле изучит хирургию?
— Может, совсем, говорит, нетрудно,— отвечает Юла, тоже мало-помалу успокаиваясь.
«Улита едет...» И матушка задумывается.
— Ну, за хирурга куда ни шло,— произносит она громко и снова задумывается. Знала она многих хирургов. Все это были благовоспитанные люди, дружившие с такими же благовоспитанными людьми, например, с господами председателем, аптекарем, ротмистром. Они именовали себя докторами, а другие доктора величали их коллегами. Да их и все не называют иначе, как «господин доктор». Господин хирург заходит обычно после обеда в ресторан, играет в шахматы, пьет пунш и читает газеты, любит поговорить о том, как один царь ловко провел другого, а когда ест виноград, то сначала вымоет его в чашке и кожицу не ест, а оставляет на тарелке, а съев, обязательно вымоет в той же чашке руки, что, кроме самых больших господ, делают еще евреи.
«Одним словом,— заключает матушка Сида,— все хирурги без исключения держат себя по-господски, и, конечно, не мешает поразмыслить над этим, ибо партия вовсе не так уж плоха».
слалась на тетку Макру, которая больше всего, и матушка Сида решила, не говоря ничего говорить прежде всего с теткой «этого юноши», признать, что госпожа Сида весьма обмякла, как ы всякая мать, видя каждый день, как тоскует ее асе почти примирилась с мыслью, что доктор еще лучше: «доктор Александр»,— неплохая ее Юлы дующий день она, не откладывая, дважды по-городе у тетки Макры, а через день опять. Разузем у тетки Макры и у других, матушка Сида вполне удовлетворенной полученными,— говорила она про себя,— что значит здесь, у нас под носом, а мы его и не она и с мужем, объяснила ему все, добра, как мать, ничего против брака не имеет, боль-- она встретит такого зятя с распростертыми неплохой, ничего худого о нем не слыхать, й и богатой семьи. У него и сейчас недурное которым управляют опекуны. Учился немного , значит, не какой-нибудь... А кроме того, у него-то старые тетки, и все бездетные и едва живы!... каждый час ждут известия... Спира, Спира, случая,— заканчивает госпожа Сида,— такой скоро получишь!
Спира только слушает; попыхивает себе под нос, трубку в руках, разгуливает по комнате останавливается — раздумывает, глядя в окно, и, наконец, пожав плечами, говорит: что ж теперь делать! Ты, как мать, не должна
до этого. Сейчас не поможет ни ученость. Почему я знаю? Если уж они так любят — что я могу тут поделать?.. И... пускай себе! Только... я себе это не так представлял!
А уж если так получилось!.. И опять я, Спира, повторяю: видно, судьба...
— Да, эту заботу, слава богу, кое-как с плеч скинули... Еще бы из этой комедии выпутаться — отдохнул бы душой... словно бы заново родился!
— А... как у тебя дела? — спрашивает матушка Сида, озабоченно глядя на мужа.
— Да не важно... этак ни то ни се...
— А ты скажи,— поучает матушка Сида,— что в тот день ты его и в глаза-то не видел, не то что ударил.
— Э, черта с два! Он подобрал зуб и хранит его как зеницу ока.
— Ох! Что же это будет? — испуганно вопрошает матушка Сида.
— Ну, будь что будет! Из собственной шкуры не вылезешь. Но пока эта комедия не кончится, скажи ты, ради бога, этому парню, чтобы он сидел тихо... пускай сторожит свою мастерскую... Видит, слава богу, и сам, каковы нынче люди.
— Ладно, скажу! — говорит довольная матушка Сида и спешит объявить радостную весть Юле, счастливейшему существу на этом божьем свете, которая, вся заплаканная и безутешная, сидела в кухне и протыкала вилкой стручки перца, готовя их на зиму.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ,
в которой описывается деревенская осень. Кто сыт сплетнями прошлых глав, тому рекомендуем прочесть, отдыха ради, эту главу — в ней нет непосредственной связи с основными событиями, и ее не было бы вовсе, если бы автор, подобно другим счастливым его собратьям, обращал внимание на недовольство критики и строго придерживался правил «Поэтики»
Миновала дивная летняя пора, пора нестерпимой знойной жары днем и такой приятной вечерней и ночной прохлады. Дни становились все короче. Поначалу убавлялись незаметно, медленно, «черепашьим шагом» — как говорят умудренные опытом старухи, а потом все быстрей и быстрей. «Миновало лето,— скажет трудолюбивая хозяйка,— дня не видно. Только вымоешь посуду — уже стемнело; только отобедали -г- глядишь, за ужин пора садиться; не успеешь оглянуться — и день миновал, смерклось уже!»
Прошло «бабье лето», и наступила поздняя, сырая, дождливая осень. Димитров день уже на носу. Лазурное
смеющееся небо скрылось за седыми тучами, которые плывут без конца и края, догоняя и обгоняя друг дружку. И чувствует себя человек под этими небесами, как солдат под насквозь промокшей палаткой. Моросит мелкий дождь, моросит непрерывно, с утра до вечера, и всю ночь напролет монотонно барабанит в окна, а назавтра опять облачно, снова дождь и слякоть, видишь только мокрых куриц перед домом да галок на ветках и слышишь, как чирикают под стрехой воробьи. Сеет мелкий дождь, пронизывая и дороц бедняка, и кабаницу газды, сеет без конца, образуя на дорогах грязь выше щиколотки. Вязг нет телега по ступицы, а прохожий в сапогах — по колено. Нужны, как говорят, «специальные» сапоги и толстые фланелевые портянки, чтобы человек мог отважиться перейти через улицу по такой непролазной грязи. Поэтому в подобное путешествие отправляют в эту пору только старших и сильных, а малыши остаются дома, возятся и кувыркаются на дерюжке в теплой комнате или бодаются с дедом, который тут же сидит за печкой, наподобие баранов, и закаляют свои лбы, чтобы со временем стать крепколобыми и не поддаваться всякой разночинной шушере! Так их готовят к будущей жизни, а все-таки переходить через улицу не позволяют, ибо, случалось, что такой малыш, пустившись через улицу, буквально тонул в грязи вместе с отцовскими сапогами (на голенища которых он мог при желании усесться) и, так как не был в состоянии оттуда выкарабкаться, начинал вопить и звать на помощь. На зов сбегались перепуганные домочадцы, хватали его за уши и вытаскивали сначала из сапог, а потом и сапоги из грязи. Даже сосед к соседу заходит реже, особенно если они живут не бок о бок, а через дорогу. Село словно заснуло, замерло; на улицах — безмолвие, ни игр, ни пения, ни шума, ни разговоров. Листья с деревьев опали, чернеют только оголенные мокрые ветки; дожди смыли побелку и краску с домов, и стали они похожи на ободранных нищих, шпалерами выстроившихся у церкви. Готовятся в путь аисты, оставляя пустые гнезда на трубах, а по ночам сквозь туман доносится с большой высоты грустное курлыканье журавлей,— и они покидают нас, словно неверные друзья в беде, спасаясь бегством от этих сумрачных дней в поисках тепла и ясного неба. Только беспокойные и дерзкие воробьи и после Димитрова дня по-прежнему обитают в своих летних квартирах, чирикают под стрехой, ссорятся и спорят с курами, являясь к ним в виде незваных гостей, когда заботливая хозяйка высыплет перед домом зерно; останутся они и на зиму, дожидаясь своих старых знакомых — аистов и ласточек.
Изменился облик села, изменился и облик его обитателей. Не увидишь ни босых ног, ни коротких рукавов, ни туфель, ни ситцевых юбок; все — и мужчины и женщины, и стар и млад — утеплились и укутались на славу. На голове мерлушковая или каракулевая шапка, на плечах вывороченный кожух или дороц и яркая кабаница, а на ногах не опанки, которые какой-нибудь гурман Серко или Шарик сожрал бы со смаком, будь они хорошо размокшими, а сапоги до колен, смазанные говяжьим жиром, или смальцем, или рыбьим жиром, который за ночь впитывается в кожу, чтобы сапоги не пропускали воды и не натирали ног. После отца да свекра никого в доме, пожалуй, так и не холят и не почитают зимой, как сапоги.
Даже скотина и птица уже не та, что летом. И псы лают реже, забившись под амбары. Спят себе там по целым дням и лают только во сне, когда приснится что-нибудь неприятное и страшное. Днем во дворе видишь только болтливых и прожорливых уток с запачканными клювами,— вечно голодные, ковыляют они то туда, то сюда и, неумолчно болтая, копаются в осенней грязи; глупые мокрые куры и еще более глупые и жалкие индюшки (ни дать ни взять старые кокетки утром после веселого бала) сбились в кучу и молчат, только индюк кулдыкнет изредка да надуется. Все, все изменилось. Один лишь петух остался таким же пригожим, каким был летом; правда, и он малость подмок, и гребень, нужно сознаться, у него посинел, но все же он сохраняет величественный вид, не показывает, что ему холодно, держится... О господи, вот что значит быть кавалером и настоящим барином. Так подумает всякий, увидев его хоть и подмокшего, но по-прежнему гордого.
Чада и домочадцы попрятались по домам и редко выходят на двор. Кухня сейчас самое излюбленное их место. Здесь на полный ход идет заготовка зимних припасов. Настало время «свиных поминок» (так называемых «дисноторов»). Колют кабанов, готовят украшение для дымарей. Малыши радуются пузырям, из которых будут делать волынки, старшие — кожице и прочим лакомствам, приготовленным из туши откормленного и хорошо разделанного кабана. Со двора валит густой дым, и поднимаются вверх языки пламени: это палят свинью и тут же, у огня, греются с довольным видом домочад-
цы. Пылает солома, которой покрыт поросенок,— палят по всем правилам; а хозяин скоблит поросенка скребком, которым летом счищают траву на дорожках в огороде, и одновременно следит бдительным оком за тем, чтобы кто-нибудь из прожорливых слуг или соседей не отрезал бы украдкой опаленное ухо или хвост — эти тончайшие деликатесы, которыми, по старинному обычаю, должен «оскоромить ус» сам хозяин. Потом свинью разделают на тысячу кусков и приготовят из них тысячу различных яств, одно вкуснее другого; это скрасит домашним зиму — пору коротких дней и долгих ночей. Хозяйки станут обмениваться полными тарелками домашних колбас, простых и кровяных, сообщать одна другой, сколько каждая натопила из свиной туши смальца, получила шкварок и сала. Сущие чудеса будут рассказывать друг другу и, не веря ни единому слову, со вниманием все выслушивать. Затем развесят все это в дымаре и в кухне — да повыше, так что домашнему коту останется только любоваться сколько душе угодно, но поживиться — ни-ни! Сидит он этак, задрав голову, до тех пор, пока шея заболит и скулы начнет сводить, а* полакомиться не удается. Это оставлено для домашних и частично для вертепа-шей, которые зимой, с николина дня и до богоявления, каждый вечер ходят по домам и, кстати сказать, не прочь угоститься и самочинно. Покуда четверо — Ирод, Мельхиор, Бальтазар и.Каспар — с обнаженными мечами занимают изумленных хозяев представлением чудесного рождения Христа, покуда пятый — старый Пера из села Старого Кера — смешит их, выглядывая из-за двери, допотопными шутками и прибаутками, шестой, которого обычно хозяевам не представляют, идущий, что называется, сверх комплекта, вынимает из дымаря колбасы, копченые языки, зельц и прочие яства; подсобником ему в этом деле служит гомерический хохот домашних, вызванный шутками и прибаутками всеми любимого старого Перы из села Старого Кера. И в поздней осени есть своя поэзия, своя прелесть — хотя бы подле очага и на лавках в запечье,— ибо те, кому хочется побалагурить и посмеяться, собираются вокруг очага, а те, кого одолевает кашель, томит дремота, тянет к воркотне да жалобам, устраиваются на лавках в запечье. Молодежь веселится в кухне, а старики в запечье ведут беседу, вспоминают минувшие дни и иных, лучших людей. Весь день на огне стоит горшок с лущеной кукурузой, весь день ее горстями едят домашние, и потому
у всех в доме довольный, сытый вид, все округлились, потолстели — только-только не лопаются.
По вечерам, чтобы убить время, щиплют перья. Усядутся в комнате и щиплют. Тут одни только женщины — от бабушки из запечья до маленькой внучки с тонкой, как мышиный хвост, косичкой. Все прилежно трудятся и внимательно слушают бабушкины сказки. А бабушка рассказывает о стародавних временах, когда солдаты ходили еще с косичками, а женщины украшали головы плюмажем, когда сама бабка была девушкой и распевала на гулянках в компании с теми, кого давно уже нет в живых (а из нынешнего поколения тогда никто еще и не родился на свет божий), или рассказывает о еще более древних временах, когда не было ни податей, ни судебных исполнителей, ни бумажных денег, ни аренды, ни перзекутора,— людям жилось счастливо, и царевичи женились на крестьянских девушках. «А про вас с царевичем не пели на улицах?» — со смехом спрашивают девушки. Бабка обижается, чихает, перья вспархивают под самый потолок, разлетаются по всей комнате, оседают на бабушкиных сапогах,— туго набитые соломой, они сушатся на скамье подле горячей печи, захватившей полкомнаты, ни дать ни взять канцелярия еврея-арендатора. Звучит смех, хихиканье. Бабушка сердится, а смех все громче. Вдруг из кухни послышался стук. Смех стихает.
Все вскакивают, прислушиваются, повернувшись лицом к кухне, а бабушка говорит:
— Ступай погляди, не воришка ли кот до плошки добрался и угощается? Опять, как намедни, все сало вылижет.
Но то был не кот — его сегодня обвинили напрасно,— а наш знакомый, ночной сторож Нича. Пробираясь по грязной улице, он услышал говор, смех и песни и, как представитель власти предержащей, решил зайти поглядеть, что творится в доме Перы Тоцилова (именно о его доме идет речь в этой главе).
— Глядите-ка, Нича! — весело закричали собравшиеся, потому что дядю Ничу любили все.
— Хорошо же вы за домом смотрите! Болтаете тут ерунду! Будь я тем, за кого меня выдают, мог бы вас до нитки обобрать! — говорит Нича, входя.
Переменился и он вместе с природой и селом: на ногах сапоги, на плечах дороц, сверху накинута длинная кабаница; под кабаницей рог, в который он трубит и каждый час будит село; на ходу волочится по земле длиннющая терновая дубинка.
— Да понимаешь, мы, чиновники, как все господа, ужинаем гораздо позже, чем вы, крестьяне... а иногда,
как говорится, от великой чиновничьей спеси так поздно, что даже вовсе без ужина обходимся.
— Хе-хе,— смеется хозяин,— что ж ты вино пьешь, коль не ужинал!
— Да знаешь, я так смекаю,— разглагольствует Нича,— что это еще вроде бы после обеда; а после обеда вино полагается. Верно, газда?
— А может, закусил бы чего? — спрашивает тот.
— А найдется? — осведомляется Нича.
— Для тебя как не найтись!
— Не мешало бы, не мешало! — замечает Нича.— Знаешь, как говорят: «Веселое сердце кудель прядет». Э, так и со мной сейчас. С пустой головой... то есть... хочу сказать — на пустое брюхо и службу справлять, и в рог дуть неохота.
— Почему не «утеплишься», так сказать, изнутри, вроде как я? — спрашивает хозяин.
— Э, легко дьяволу в болоте распевать, а тебе, газде, в своем доме со мной толковать.
— Ну-у, господам всегда мало. Все им кажется, что у нас, мужиков, добра всякого бог знает сколько.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32