Горячая вода обжигала мне глотку и внутренности, но я испытывал невыразимое наслаждение.
Когда от хлеба осталась лишь четвертушка, я почувствовал, что больше есть не могу. Завернув остатки в толстую коричневую бумагу, я отправился в свой вагон.
Жирасов стоял, поставив свою длинную ногу на подножку. Судя по всему, он поджидал меня, чтобы поговорить «по душам».
568
— Ты задумал поиздеваться надо мной, чтобы высмеять перед товарищами? В его голосе звучала угроза
— Это ты, по-моему, хотел надо мной позабавиться,— как можно спокойнее ответил я.
— Ты не забывай, мы не в гости едем, а на фронт!
— Это ты не забывай, а я помню.
— И зря людей не обижай. На войне нужна дружба, а не вражда. Там у нас будет общий враг.
— Пропусти! — сказал я.
— Не пропущу, пока не ответишь на один вопрос.
Мне стало любопытно, что он от меня, в конце концов, хочет, и я задержался.
— В тот день, когда мы выехали из Москвы, мы все получили одинаковые пайки. А ты взял и своим пайком накормил ребят. Почему ты так поступил? Ведь тебе дали столько же, сколько остальным?
— Я думал, что и остальные поступят так же.
— Хе-хе-хе! Вы только посмотрите на него! Он думал! Интересно, почему ты так думал, и с чего это мы должны были поступать так же? У каждого есть свой паек, каждому дали его персонально, значит, каждый должен съесть его сам! А ты вообразил, что кто-то обязан кого-то кормить? Чего ради?
— Что с тобой говорить, ты просто дурак. Пропусти!
— Нет, не пропущу, пока всего не выскажу! Я знаю, почему ты так поступил. Хочешь, скажу?
— Валяй!
— Мы едем на фронт, вот ты и решил нас задобрить. Чтобы мы были тебе обязаны, преданы, мало ли что может быть... Ведь война...
— Я уже тебе сказал, что ты дурак.
— Ради чего же ты голодал три дня? Какой нормальный человек отдаст свой паек другим, чтобы самому остаться голодным? Или, может, ты второй Христос?
— А ты взял и поделился своими соображениями с товарищами и потребовал, чтобы они меня не кормили, так ведь?
— А ты думал, я тебе позволю дурачить нас?
Теперь мне стало ясно, почему так странно вели себя мои товарищи.
Недовольство, скопившееся против них, в мгновение ока рассеялось. И даже к этому остолопу Жирасову я не испытывал ненависти. В конце концов, он не виноват, что у нас разные понятия, разные привычки, что мы по-разному истолковываем поступки людей...
Я знал, что спорить сейчас бессмысленно. Только время могло доказать или опровергнуть предположение Жирасова: правда ли то, что я хотел задобрить ребят, и в самом ли деле я, фронтовик, боялся фронта больше других...
Но я не стал спорить с Жирасовым.
Наш эшелон приближался к Ленинграду.
Все чаще шли навстречу поезда, до отказа набитые людьми. Эвакуировались целые заводы, предприятия, в запломбированных вагонах везли оборудование. На открытых платформах стояли машины, станки, агрегаты ящики, коробки...
Ехали и ехали изнуренные бедами, непривычно грустные ленинградцы...
В общих вагонах яблоку негде было упасть. Но и там говорили немногие. В основном молчали.
Меня потрясала эта непривычная тишина. Я испытывал необъяснимый страх при виде такого количества молчащих пассажиров.
Обычно, где люди - там и гул голосов, а здесь - окаменевшие, суровые, сумрачные лица. Это производило тягостное впечатление, красноречивее всяких слов говорило о растущей опасности, не позволяя расслабляться ни на миг.
У меня до сих пор стоит перед глазами пожилой интеллигентный мужчина (говорили, что он был известным инженером-конструктором). Эшелон, в котором он ехал с семьей, под Ленинградом бомбили. Жена и дети-школьники погибли, а он сам спасся только потому, что за минуту до того, как началась бомбежка, сошел с поезда и побежал на станцию за кипятком. Когда он вернулся, не было ничего, кроме искореженных вагонов и изуродованных до неузнаваемости трупов...
Добрые люди посадили несчастного в какой-то другой вагон, но он так и не пришел в себя. На каждой остановке выходил, чтобы набрать в чайник кипятка, а потом бегал вдоль состава искал своих...
Чем ближе подъезжали мы к Ленинграду, тем чаще объявляли воздушную тревогу. Вражеская авиация не давала вздохнуть; все чаще попадались разрушенные станции, пострадавшие от бомбардировки деревни, поселки, сильнее ощущалось дыхание войны...
Несколько раз над нами пролетали вражеские бомбардировщики с крестами на крыльях. В таких случаях эшелон сразу останавливался, и выскакивавшие из вагонов люди кидались врассыпную, низко пригибаясь к земле, припадали к ней, используя каждую рытвину и канаву, приникали к земле, как градом побитая нива...
Когда до Ленинграда оставалось немногим более сотни километров, вести стали еще более тревожными. Октябрьская железная дорога была перерезана врагом. Теперь опасность грозила и направлению Ленинград — Вудогощь - Пестово, которое соединяло Ленинград с Москвой и Ярославлем, а также и еще более восточной магистрали: Ленинград — Тихвин Вологда.
Обе последние дороги соединялись на станции Мга, поэтому немцы яростно атаковали этот железнодорожный узел. Если бы немцы сумели взять Мгу и Шлиссельбург, тогда Ленинград оказался бы окруженным и все сухопутные подходы к нему были бы отрезаны. А это грозило очень серьезными последствиями.
К несчастью, все произошло именно так, но наш эшелон успел проскочить в Ленинград. Причем мы успели не только прибыть в полуразрушенный город и получить бронепоезд, но и выехать из него для выполнения срочного боевого задания: командование фронта поручило нам патрулирование двух самых важных участков железной дороги восточнее Ленинграда.
Перед отправкой на оборону отведенных нам участков, когда мы стояли в пригороде Ленинграда, Жирасов еще раз поразил нас своей отвагой.
Накануне мы приняли бронепоезд. На следующий день нужно было перевезти снаряды из находившегося неподалеку артиллерийского склада. К складу не была проведена железная дорога, поэтому мы послали за снарядами грузовик, а сами отправились на бронепоезде к станции Стрельна, чтобы выиграть время и там же погрузить боеприпасы.
По прибытии в Стрельну обнаружилось, что мост, находившийся до дороге к артиллерийскому складу, сильно поврежден вражеской авиацией и движение по нему прекращено. Это очень усложняло обстановку, ибо, делая рейсы в объезд моста, мы бы в два дня не кончили погрузку снарядов, а нам через четыре часа нужно было отправляться на выполнение первого боевого задания.
Мы не знали, что делать. Командир побежал на станцию, чтобы по телефону связаться с командованием.
В его отсутствие Жирасов внимательно осмотрел полуразрушенный мост и, когда командир вернулся, попросил у него разрешения провести через мост машину. «Здесь нет смертельного риска,— уверял он,— а выгода большая, мы сэкономим время».
Командир сначала не соглашался, но, поскольку другого выхода не было, в конце концов был вынужден разрешить Жирасову эту безумную попытку.
Затаив дыхание мы смотрели, как старший лейтенант вел через полуразрушенный мост машину, груженную снарядами.
Деревянный мост в любую минуту мог обрушиться. А высота была дай боже! Да если бы даже водитель чудом уцелел при падении, то все равно его разнесло бы в клочья от неминуемого взрыва снарядов, которые он вез.
Жирасов оказался первоклассным шофером. Он так искусно управлял машиной, что мы просто диву давались. Наконец он миновал мост, и все облегченно вздохнули.
Но упрямец этим не удовлетворился — он вернулся обратно и сделал пять смертельно опасных рейсов!
Четыре часа играл со смертью этот человек и даже бровью не повел...
Мы с восхищением следили за ним, а он хоть бы что — скалит белые зубы, как негр, и по обыкновению балагурит. Должен сказать, что улыбка очень красила его смуглое лицо. Зубы у него были отличные, белые, ровные, в деревне такие зубы называют «яблочными»: ими бы только яблоки грызть!
На следующий день после приемки бронепоезда, двадцать восьмого августа, мы выехали из Стрельны, а тридцатого августа немцы взяли станцию Мга, а через неделю Шлиссельбург.
Таким образом, всякая сухопутная связь с Ленинградом была прервана.
С тех нор как враг взял Ленинград в кольцо, на нашем бронепоезде начались горячие деньки...
И вот в этих жарких боях старший лейтенант Жирасов, прежде такой отчаянный и смекалистый, постепенно потерял свою отвагу и предстал перед нами совсем в ином свете...
В храбрости Жирасова я усомнился, когда мы приняли первый бой у станции Мга. Большинство бойцов и некоторые командиры бронепоезда, совсем не нюхавшие пороха или недостаточно обстрелянные, оказались неподготовленными к первому серьезному бою. И эта первая памятная схватка с врагом застала нас врасплох. Мы понесли ощутимый урон как в живой силе, так и технике...
А на севере уже стояла осень.
Серые тучи низко нависали над землей.
Холодный ветер обжигал лицо и пронизывал до костей.
В то утро бронепоезд мчался по одноколейке, проведенной в лесу. С обеих сторон возвышались сосны. Сосняк сменялся ельником — и казалось, лесу не будет конца. Мы чувствовали себя как на дне глубокого рва, когда лежишь на спине и вверху видишь только узкую полоску серого неба, затянутого тучами.
В таких условиях стрелять из орудий можно только вперед или назад, и то на очень коротком расстоянии. На маленьких же углах стрелять было и вовсе невозможно, ибо спереди нам мешал паровоз и другие боевые платформы, а сзади — наши же теплушки.
Едва мы въехали в узкую просеку, как над нами пролетели два «мессершмитта», выпустили короткую пулеметную очередь и исчезли. Это означало, что вскоре появятся и вражеские бомбардировщики.
Через некоторое время послышался зловещий гул, и среди клочковатых туч показалась тройка одномоторных «Юнкерсов-77».
Наш командир капитан Мягков даже не успел отдать приказания, как «юнкерсы» начали круто пикировать, и оглушительные взрывы потрясли округу. Справа и слева от бронепоезда взметну лись огромные фонтаны земли.
Высочайшие ели полегли, словно скошенная кукуруза.
Мягков считался знающим артиллеристом, но на фронте не бывал, и его боевая неопытность не могла не сказаться, во всяком случае, в первые дни.
Командир решил, что для точности орельбы лучше остановить бронепоезд, укрепив боевые платформы специальными тормозами чтобы при отдаче орудий они не ходили взад-вперед (так требовалось по инструкции). Поэтому он приказал отцепить от состава боевые платформы, а базу оттащить подальше, чтобы не мешала стрельбе. Любому опытному артиллеристу сразу же стало бы понятным, что принято неправильное решение, и это уже было ясно кое-кому из нас. Но мне казалось неудобным лезть к начальству со своими замечаниями.
Я считал, что нужно как можно скорее вырваться из коридора-ловушки, чтобы наши орудия могли стрелять не только вперед и назад, то есть вдоль просеки, но и по всем направлениям. А немцам с нами куда легче было справиться в лесу, чем на открытой местности, где мы могли использовать всю нашу огневую мощь.
Если лесная просека для бронепоезда представляла настоящий капкан, то для немецких летчиков она была очень удобна: они могли летать вдоль прямой как стрела колеи и сбрасывать на нас бомбы. А увернуться им от нашего огня было и вовсе легко — стоило податься чуточку вправо или влево, и, скрывшись за верхушками деревьев, они становились неуязвимыми.
Поскольку главный калибр находился под моим командованием, а он совершенно был лишен возможности действовать, я решил доложить об этом командиру и, кстати, высказать свое мнение. В конце концов, я был обязан это сделать.
Направляясь к командиру, я наткнулся на Жирасова. Его вид удивил меня: длинное лицо вытянулось еще больше, глаза были расширены и глядели куда то поверх голов, даже веснушки на лбу и щеках побледнели.
Я никогда не думал, что человек может так мгновенно измениться. У меня невольно мелькнула мысль: не сошел ли он с ума?
- Жирасов, что с тобой? - спросил я тревожно.
- Ничего,— ответил он, с трудом превозмогая бившую его дрожь. Вытаращенные глаза его еще больше поблекли. Продолжая глядеть в одну точку, он неуверенно пробормотал: -- Живот что-то схватило...
- Сейчас позову врача,- пообещал я, продолжая свой путь. Кому-то из бойцов я поручил вызвать к Жирасову врача, а сам побежал к командиру бронепоезда.
Капитан Мягков оказался человеком разумным. Когда я изложил ему свой план и объяснил, что наши орудия в этой мышеловке совершенно бессильны, он понял свою ошибку и тотчас приказал дать полный вперед.
Больше часа мы мчались без остановки, стараясь вырваться из пагубных тисков леса.
Когда опасность миновала и мы оказались вне поля зрения вражеских самолетов, я вспомнил о Жирасове и сразу же отыскал его: он стоял на ящике со снарядами и глядел за борт, Это был прежний Жирасов, прямой, с гордо поднятой головой и смелым взглядом.
При виде меня он несколько смешался, но, не обнаружив на моем лице и гони насмешки или осуждения, принял свой обычный самоуверенный вид, хотя некоторая скованность не ускользнула от меня.
— Живот прямо свело от боли,— словно оправдываясь передо мной, повторил он,
А у меня перед глазами стояло его бледное, перекошенное лицо, и я продолжал удивляться такой метаморфозе: тот Жирасов и этот были совершенно разными людьми.
Мы находились уже неподалеку от Волхова, когда на бронепоезде опять объявили тревогу.
К несчастью, и на этот раз мы проезжали через густой лес, и стрелять из орудий было опять крайне трудно. Немецкие бомбардировщики вынырнули из-за туч, налетели на нас как коршуны и начали нас бомбить.
Мои среднекалиберные пушки били по черным «хейнкелям» прямой наводкой, дружно строчили пулеметы Лобова. Но мелко-калиберные орудия Жирасова почему-то молчали, и лишь после того, как командир крикнул: «Жирасов, ведите огонь!>> — выстрелили раза два и умолкли.
Видно, что-то у них не ладилось.
А я тем временем носился с платформы на платформу. Это было довольно опасно, потому что никаких переходов между ними не существовало и надо было с заднего борта одной платформы перепрыгивать на другую. А расстояние между ними — не меньше полутора метров. Малейшая неточность, и можно было угодить под колеса мчавшегося на всех парах состава.
Бойцы с беспокойством следили, как я прыгаю с платформы на платформу, но мое присутствие повсюду —- и там, и здесь — было действительно необходимо. У новичков то гильза застревала в казеннике, то зубчатая дуга отходила от шестерни, то отказывал бинокулярный аппарат... Вот мне и приходилось метаться по составу.
Во время одного из таких переходов, спрыгнув на железный пол платформы, окинул ее взглядом и увидел в дальнем углу бледное, с отвалившейся челюстью лицо Жирасова. Он стоял, бессмысленно уставясь в одну точку, но, судя по всему, ничего не видел. Все его размягченное, обессиленное тело говорило о неодолимой растерянности и какой-то внутренней опустошенности...
Орудия Жирасова были оставлены на попечение неопытных младших командиров, которые именно сейчас нуждались в его поддержке и советах. Улучив момент, я кинулся к Жирасову:
— В чем дело? Что с тобой? Почему ты не у своих орудий?
— Не могу, боль не отпускает,— пробормотал он.
— Что о тобой происходит, Жирасов?!
— Опять желудок схватило, под ложечкой немилосердно колет,— отводя глаза в сторону, едва слышно сказал лейтенант. Взгляд его опять сделался невидящий, как в прошлый раз.
И туг случилось неожиданное вместо того, чтобы посочувствовать, я, к собственному удивлению, прикрикнул на него:
— Сейчас же вернись к своим орудиям! - При этом я подтолкнул его, но так, чтобы не видели бойцы. И чудо: Жирасов на удивление покорно побрел к своим орудиям!
Вечером, когда сгустились сумерки и когда мы остановились возле небольшого железнодорожного разъезда, командир, воспользовавшись передышкой, приказал ужинать.
Я немедля разыскал врача и спросил его о Жирасове. Широков как-то странно улыбнулся и сообщим мне таким тоном, будто доверял важную тайну:
- Что поделаешь! Не хватило мужества, видимо, нет пока у него необходимой боевой закалки. Сдрейфил немного наш герой.
Я прямо оторопел: от Жирасова я этого никак не ожидал. Такой смелый, бойкий, уверенный! Кто мог подумать, что он раскиснет в первом же бою!
После ужина, отыскав помощника Жирасова сержанта, я спросил у него:
- Что случилось с вашим командиром? Отчего его так скрутило?
Сержант хитро прищурился и вполголоса, как бы стыдясь чего-то, проговорил:
- По-моему, от страха...
Вот, оказывается, как легко и просто вызвать к себе презрение!
А опасность в последующие дни неуклонно возрастала.
Большое наступление, предпринятое фашистскими полчищами в октябре, донельзя обострило ситуацию. Немецкие войска нанесли удар по Тихвину, чтобы соединиться с финнами и окружить Ленинград вторым кольцом блокады.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Когда от хлеба осталась лишь четвертушка, я почувствовал, что больше есть не могу. Завернув остатки в толстую коричневую бумагу, я отправился в свой вагон.
Жирасов стоял, поставив свою длинную ногу на подножку. Судя по всему, он поджидал меня, чтобы поговорить «по душам».
568
— Ты задумал поиздеваться надо мной, чтобы высмеять перед товарищами? В его голосе звучала угроза
— Это ты, по-моему, хотел надо мной позабавиться,— как можно спокойнее ответил я.
— Ты не забывай, мы не в гости едем, а на фронт!
— Это ты не забывай, а я помню.
— И зря людей не обижай. На войне нужна дружба, а не вражда. Там у нас будет общий враг.
— Пропусти! — сказал я.
— Не пропущу, пока не ответишь на один вопрос.
Мне стало любопытно, что он от меня, в конце концов, хочет, и я задержался.
— В тот день, когда мы выехали из Москвы, мы все получили одинаковые пайки. А ты взял и своим пайком накормил ребят. Почему ты так поступил? Ведь тебе дали столько же, сколько остальным?
— Я думал, что и остальные поступят так же.
— Хе-хе-хе! Вы только посмотрите на него! Он думал! Интересно, почему ты так думал, и с чего это мы должны были поступать так же? У каждого есть свой паек, каждому дали его персонально, значит, каждый должен съесть его сам! А ты вообразил, что кто-то обязан кого-то кормить? Чего ради?
— Что с тобой говорить, ты просто дурак. Пропусти!
— Нет, не пропущу, пока всего не выскажу! Я знаю, почему ты так поступил. Хочешь, скажу?
— Валяй!
— Мы едем на фронт, вот ты и решил нас задобрить. Чтобы мы были тебе обязаны, преданы, мало ли что может быть... Ведь война...
— Я уже тебе сказал, что ты дурак.
— Ради чего же ты голодал три дня? Какой нормальный человек отдаст свой паек другим, чтобы самому остаться голодным? Или, может, ты второй Христос?
— А ты взял и поделился своими соображениями с товарищами и потребовал, чтобы они меня не кормили, так ведь?
— А ты думал, я тебе позволю дурачить нас?
Теперь мне стало ясно, почему так странно вели себя мои товарищи.
Недовольство, скопившееся против них, в мгновение ока рассеялось. И даже к этому остолопу Жирасову я не испытывал ненависти. В конце концов, он не виноват, что у нас разные понятия, разные привычки, что мы по-разному истолковываем поступки людей...
Я знал, что спорить сейчас бессмысленно. Только время могло доказать или опровергнуть предположение Жирасова: правда ли то, что я хотел задобрить ребят, и в самом ли деле я, фронтовик, боялся фронта больше других...
Но я не стал спорить с Жирасовым.
Наш эшелон приближался к Ленинграду.
Все чаще шли навстречу поезда, до отказа набитые людьми. Эвакуировались целые заводы, предприятия, в запломбированных вагонах везли оборудование. На открытых платформах стояли машины, станки, агрегаты ящики, коробки...
Ехали и ехали изнуренные бедами, непривычно грустные ленинградцы...
В общих вагонах яблоку негде было упасть. Но и там говорили немногие. В основном молчали.
Меня потрясала эта непривычная тишина. Я испытывал необъяснимый страх при виде такого количества молчащих пассажиров.
Обычно, где люди - там и гул голосов, а здесь - окаменевшие, суровые, сумрачные лица. Это производило тягостное впечатление, красноречивее всяких слов говорило о растущей опасности, не позволяя расслабляться ни на миг.
У меня до сих пор стоит перед глазами пожилой интеллигентный мужчина (говорили, что он был известным инженером-конструктором). Эшелон, в котором он ехал с семьей, под Ленинградом бомбили. Жена и дети-школьники погибли, а он сам спасся только потому, что за минуту до того, как началась бомбежка, сошел с поезда и побежал на станцию за кипятком. Когда он вернулся, не было ничего, кроме искореженных вагонов и изуродованных до неузнаваемости трупов...
Добрые люди посадили несчастного в какой-то другой вагон, но он так и не пришел в себя. На каждой остановке выходил, чтобы набрать в чайник кипятка, а потом бегал вдоль состава искал своих...
Чем ближе подъезжали мы к Ленинграду, тем чаще объявляли воздушную тревогу. Вражеская авиация не давала вздохнуть; все чаще попадались разрушенные станции, пострадавшие от бомбардировки деревни, поселки, сильнее ощущалось дыхание войны...
Несколько раз над нами пролетали вражеские бомбардировщики с крестами на крыльях. В таких случаях эшелон сразу останавливался, и выскакивавшие из вагонов люди кидались врассыпную, низко пригибаясь к земле, припадали к ней, используя каждую рытвину и канаву, приникали к земле, как градом побитая нива...
Когда до Ленинграда оставалось немногим более сотни километров, вести стали еще более тревожными. Октябрьская железная дорога была перерезана врагом. Теперь опасность грозила и направлению Ленинград — Вудогощь - Пестово, которое соединяло Ленинград с Москвой и Ярославлем, а также и еще более восточной магистрали: Ленинград — Тихвин Вологда.
Обе последние дороги соединялись на станции Мга, поэтому немцы яростно атаковали этот железнодорожный узел. Если бы немцы сумели взять Мгу и Шлиссельбург, тогда Ленинград оказался бы окруженным и все сухопутные подходы к нему были бы отрезаны. А это грозило очень серьезными последствиями.
К несчастью, все произошло именно так, но наш эшелон успел проскочить в Ленинград. Причем мы успели не только прибыть в полуразрушенный город и получить бронепоезд, но и выехать из него для выполнения срочного боевого задания: командование фронта поручило нам патрулирование двух самых важных участков железной дороги восточнее Ленинграда.
Перед отправкой на оборону отведенных нам участков, когда мы стояли в пригороде Ленинграда, Жирасов еще раз поразил нас своей отвагой.
Накануне мы приняли бронепоезд. На следующий день нужно было перевезти снаряды из находившегося неподалеку артиллерийского склада. К складу не была проведена железная дорога, поэтому мы послали за снарядами грузовик, а сами отправились на бронепоезде к станции Стрельна, чтобы выиграть время и там же погрузить боеприпасы.
По прибытии в Стрельну обнаружилось, что мост, находившийся до дороге к артиллерийскому складу, сильно поврежден вражеской авиацией и движение по нему прекращено. Это очень усложняло обстановку, ибо, делая рейсы в объезд моста, мы бы в два дня не кончили погрузку снарядов, а нам через четыре часа нужно было отправляться на выполнение первого боевого задания.
Мы не знали, что делать. Командир побежал на станцию, чтобы по телефону связаться с командованием.
В его отсутствие Жирасов внимательно осмотрел полуразрушенный мост и, когда командир вернулся, попросил у него разрешения провести через мост машину. «Здесь нет смертельного риска,— уверял он,— а выгода большая, мы сэкономим время».
Командир сначала не соглашался, но, поскольку другого выхода не было, в конце концов был вынужден разрешить Жирасову эту безумную попытку.
Затаив дыхание мы смотрели, как старший лейтенант вел через полуразрушенный мост машину, груженную снарядами.
Деревянный мост в любую минуту мог обрушиться. А высота была дай боже! Да если бы даже водитель чудом уцелел при падении, то все равно его разнесло бы в клочья от неминуемого взрыва снарядов, которые он вез.
Жирасов оказался первоклассным шофером. Он так искусно управлял машиной, что мы просто диву давались. Наконец он миновал мост, и все облегченно вздохнули.
Но упрямец этим не удовлетворился — он вернулся обратно и сделал пять смертельно опасных рейсов!
Четыре часа играл со смертью этот человек и даже бровью не повел...
Мы с восхищением следили за ним, а он хоть бы что — скалит белые зубы, как негр, и по обыкновению балагурит. Должен сказать, что улыбка очень красила его смуглое лицо. Зубы у него были отличные, белые, ровные, в деревне такие зубы называют «яблочными»: ими бы только яблоки грызть!
На следующий день после приемки бронепоезда, двадцать восьмого августа, мы выехали из Стрельны, а тридцатого августа немцы взяли станцию Мга, а через неделю Шлиссельбург.
Таким образом, всякая сухопутная связь с Ленинградом была прервана.
С тех нор как враг взял Ленинград в кольцо, на нашем бронепоезде начались горячие деньки...
И вот в этих жарких боях старший лейтенант Жирасов, прежде такой отчаянный и смекалистый, постепенно потерял свою отвагу и предстал перед нами совсем в ином свете...
В храбрости Жирасова я усомнился, когда мы приняли первый бой у станции Мга. Большинство бойцов и некоторые командиры бронепоезда, совсем не нюхавшие пороха или недостаточно обстрелянные, оказались неподготовленными к первому серьезному бою. И эта первая памятная схватка с врагом застала нас врасплох. Мы понесли ощутимый урон как в живой силе, так и технике...
А на севере уже стояла осень.
Серые тучи низко нависали над землей.
Холодный ветер обжигал лицо и пронизывал до костей.
В то утро бронепоезд мчался по одноколейке, проведенной в лесу. С обеих сторон возвышались сосны. Сосняк сменялся ельником — и казалось, лесу не будет конца. Мы чувствовали себя как на дне глубокого рва, когда лежишь на спине и вверху видишь только узкую полоску серого неба, затянутого тучами.
В таких условиях стрелять из орудий можно только вперед или назад, и то на очень коротком расстоянии. На маленьких же углах стрелять было и вовсе невозможно, ибо спереди нам мешал паровоз и другие боевые платформы, а сзади — наши же теплушки.
Едва мы въехали в узкую просеку, как над нами пролетели два «мессершмитта», выпустили короткую пулеметную очередь и исчезли. Это означало, что вскоре появятся и вражеские бомбардировщики.
Через некоторое время послышался зловещий гул, и среди клочковатых туч показалась тройка одномоторных «Юнкерсов-77».
Наш командир капитан Мягков даже не успел отдать приказания, как «юнкерсы» начали круто пикировать, и оглушительные взрывы потрясли округу. Справа и слева от бронепоезда взметну лись огромные фонтаны земли.
Высочайшие ели полегли, словно скошенная кукуруза.
Мягков считался знающим артиллеристом, но на фронте не бывал, и его боевая неопытность не могла не сказаться, во всяком случае, в первые дни.
Командир решил, что для точности орельбы лучше остановить бронепоезд, укрепив боевые платформы специальными тормозами чтобы при отдаче орудий они не ходили взад-вперед (так требовалось по инструкции). Поэтому он приказал отцепить от состава боевые платформы, а базу оттащить подальше, чтобы не мешала стрельбе. Любому опытному артиллеристу сразу же стало бы понятным, что принято неправильное решение, и это уже было ясно кое-кому из нас. Но мне казалось неудобным лезть к начальству со своими замечаниями.
Я считал, что нужно как можно скорее вырваться из коридора-ловушки, чтобы наши орудия могли стрелять не только вперед и назад, то есть вдоль просеки, но и по всем направлениям. А немцам с нами куда легче было справиться в лесу, чем на открытой местности, где мы могли использовать всю нашу огневую мощь.
Если лесная просека для бронепоезда представляла настоящий капкан, то для немецких летчиков она была очень удобна: они могли летать вдоль прямой как стрела колеи и сбрасывать на нас бомбы. А увернуться им от нашего огня было и вовсе легко — стоило податься чуточку вправо или влево, и, скрывшись за верхушками деревьев, они становились неуязвимыми.
Поскольку главный калибр находился под моим командованием, а он совершенно был лишен возможности действовать, я решил доложить об этом командиру и, кстати, высказать свое мнение. В конце концов, я был обязан это сделать.
Направляясь к командиру, я наткнулся на Жирасова. Его вид удивил меня: длинное лицо вытянулось еще больше, глаза были расширены и глядели куда то поверх голов, даже веснушки на лбу и щеках побледнели.
Я никогда не думал, что человек может так мгновенно измениться. У меня невольно мелькнула мысль: не сошел ли он с ума?
- Жирасов, что с тобой? - спросил я тревожно.
- Ничего,— ответил он, с трудом превозмогая бившую его дрожь. Вытаращенные глаза его еще больше поблекли. Продолжая глядеть в одну точку, он неуверенно пробормотал: -- Живот что-то схватило...
- Сейчас позову врача,- пообещал я, продолжая свой путь. Кому-то из бойцов я поручил вызвать к Жирасову врача, а сам побежал к командиру бронепоезда.
Капитан Мягков оказался человеком разумным. Когда я изложил ему свой план и объяснил, что наши орудия в этой мышеловке совершенно бессильны, он понял свою ошибку и тотчас приказал дать полный вперед.
Больше часа мы мчались без остановки, стараясь вырваться из пагубных тисков леса.
Когда опасность миновала и мы оказались вне поля зрения вражеских самолетов, я вспомнил о Жирасове и сразу же отыскал его: он стоял на ящике со снарядами и глядел за борт, Это был прежний Жирасов, прямой, с гордо поднятой головой и смелым взглядом.
При виде меня он несколько смешался, но, не обнаружив на моем лице и гони насмешки или осуждения, принял свой обычный самоуверенный вид, хотя некоторая скованность не ускользнула от меня.
— Живот прямо свело от боли,— словно оправдываясь передо мной, повторил он,
А у меня перед глазами стояло его бледное, перекошенное лицо, и я продолжал удивляться такой метаморфозе: тот Жирасов и этот были совершенно разными людьми.
Мы находились уже неподалеку от Волхова, когда на бронепоезде опять объявили тревогу.
К несчастью, и на этот раз мы проезжали через густой лес, и стрелять из орудий было опять крайне трудно. Немецкие бомбардировщики вынырнули из-за туч, налетели на нас как коршуны и начали нас бомбить.
Мои среднекалиберные пушки били по черным «хейнкелям» прямой наводкой, дружно строчили пулеметы Лобова. Но мелко-калиберные орудия Жирасова почему-то молчали, и лишь после того, как командир крикнул: «Жирасов, ведите огонь!>> — выстрелили раза два и умолкли.
Видно, что-то у них не ладилось.
А я тем временем носился с платформы на платформу. Это было довольно опасно, потому что никаких переходов между ними не существовало и надо было с заднего борта одной платформы перепрыгивать на другую. А расстояние между ними — не меньше полутора метров. Малейшая неточность, и можно было угодить под колеса мчавшегося на всех парах состава.
Бойцы с беспокойством следили, как я прыгаю с платформы на платформу, но мое присутствие повсюду —- и там, и здесь — было действительно необходимо. У новичков то гильза застревала в казеннике, то зубчатая дуга отходила от шестерни, то отказывал бинокулярный аппарат... Вот мне и приходилось метаться по составу.
Во время одного из таких переходов, спрыгнув на железный пол платформы, окинул ее взглядом и увидел в дальнем углу бледное, с отвалившейся челюстью лицо Жирасова. Он стоял, бессмысленно уставясь в одну точку, но, судя по всему, ничего не видел. Все его размягченное, обессиленное тело говорило о неодолимой растерянности и какой-то внутренней опустошенности...
Орудия Жирасова были оставлены на попечение неопытных младших командиров, которые именно сейчас нуждались в его поддержке и советах. Улучив момент, я кинулся к Жирасову:
— В чем дело? Что с тобой? Почему ты не у своих орудий?
— Не могу, боль не отпускает,— пробормотал он.
— Что о тобой происходит, Жирасов?!
— Опять желудок схватило, под ложечкой немилосердно колет,— отводя глаза в сторону, едва слышно сказал лейтенант. Взгляд его опять сделался невидящий, как в прошлый раз.
И туг случилось неожиданное вместо того, чтобы посочувствовать, я, к собственному удивлению, прикрикнул на него:
— Сейчас же вернись к своим орудиям! - При этом я подтолкнул его, но так, чтобы не видели бойцы. И чудо: Жирасов на удивление покорно побрел к своим орудиям!
Вечером, когда сгустились сумерки и когда мы остановились возле небольшого железнодорожного разъезда, командир, воспользовавшись передышкой, приказал ужинать.
Я немедля разыскал врача и спросил его о Жирасове. Широков как-то странно улыбнулся и сообщим мне таким тоном, будто доверял важную тайну:
- Что поделаешь! Не хватило мужества, видимо, нет пока у него необходимой боевой закалки. Сдрейфил немного наш герой.
Я прямо оторопел: от Жирасова я этого никак не ожидал. Такой смелый, бойкий, уверенный! Кто мог подумать, что он раскиснет в первом же бою!
После ужина, отыскав помощника Жирасова сержанта, я спросил у него:
- Что случилось с вашим командиром? Отчего его так скрутило?
Сержант хитро прищурился и вполголоса, как бы стыдясь чего-то, проговорил:
- По-моему, от страха...
Вот, оказывается, как легко и просто вызвать к себе презрение!
А опасность в последующие дни неуклонно возрастала.
Большое наступление, предпринятое фашистскими полчищами в октябре, донельзя обострило ситуацию. Немецкие войска нанесли удар по Тихвину, чтобы соединиться с финнами и окружить Ленинград вторым кольцом блокады.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39