— Поседел ты, брат,— вырвалось у меня, когда после первых приветствий и объятий мы уселись за столик.
— Ты тоже изменился, старина!..— усмехнулся он и потрепал мои редеющие волосы.
— Еще бы! Чего только мы не перевидели, чего только не пережили за это время!
— А ты потихоньку догоняешь меня! — подмигнул он, указывая на две подполковничьи звезды на моих погонах.
Я улыбаясь смотрел в его умные карие глаза, подернутые еле уловимой дымкой печали.
Гвардии полковник Хведурели оказался начальником тех самых сборов офицеров-артиллеристов, которые мне надлежало инспектировать.
Мы быстро управились с делами, горя нетерпением как можно скорее поговорить друг с другом по душам.
Хведурели повел меня к себе. Он занимал небольшую комнату в том самом здании, где находился штаб сборов.
Комната его скорее походила на больничную палату, чем на жилое помещение. Голые побеленные стены при малейшем соприкосновении с одеждой оставляли на ней следы мела, щелистый некрашеный пол, четыре расшатанных стула и небольшой стол с пожелтевшей клеенкой вместо скатерти, служивший одновременно и обеденным и письменным.
На столе было размещено почти все нехитрое имущество полковника: на одной стороне посуда — несколько тарелок и пара алюминиевых кружек, покрытых марлей, на другой - книги. У противоположной стенки стояла железная кровать, аккуратно застеленная, и в изголовье ее — небольшой платяной шкаф.
Вот и вся меблировка его жилища. Но из вещей лично ему при надлежал лишь один старый затасканный фибровый чемодан внушительных размеров. Чемодан лежал на некрашеном табурете в углу. В другом углу виднелось ведро, покрытое куском фанеры.
У изголовья кровати висели пять выцветших газетных фотографий, наклеенных на картон. Самый верхний, снимок генерала Брусилова, я сразу же узнал. Чуть ниже, на одном уровне были прикреплены три фото: маршала Рокоссовского, маршала Говорова и маршала артиллерии Одинцова.
И, наконец, последним, ниже всех, висел снимок молодцеватого офицера старой русской армии, по всей видимости, вырезанный еще из дореволюционной газеты. У офицера правая рука была перебинтована и висела на черной перевязи, а на груди виднелись два ордена святого Георгия. «Ротмистр Его Императорского Величества 44 драгунского Нижегородского полка, Георгиевский кавалер Захарий Хведурели» — гласила надпись, исполненная старинным шрифтом.
Я долго всматривался в эти снимки, взволновавшие меня. Хведурели, видимо, почувствовал мое настроение и, подойдя ко мне, положил горячую тяжелую руку на мое плечо.
— Этого бывшего командующего артиллерией Ленинградского фронта, маршала артиллерии Георгия Федотовича Одинцова, ты, конечно, видел. Я участвовал в действиях его артгруппы, защищавшей Лужский рубеж обороны Ленинграда. А это, как ты догадываешься, мой отец. Был ранен в Мазурских болотах, в армии Самсонова, потом участвовал в брусиловском прорыве, он вообще боготворил Брусилова... Мой отец со своим эскадроном в конном строю атаковал немецкую батарею, уничтожил ее прислугу, захватил орудия, за это второй раз был удостоен Георгиевского креста.
Воспоминания разных лет неодолимым потоком нахлынули на нас, и мы стали без передышки, спеша и захлебываясь, повествовать о прошлом...
Увлекшись беседой, не заметили, как свечерело. Обедать отправились в ту же самую столовую, перед которой так же, как и утром, сидели в ожидании человеческой милости голодные собаки.
Та же черноволосая смуглая буфетчица подала нам водянистый борщ и такие жесткие бараньи отбивные, что они скорее напоминали подошву.
Пообедав и вернувшись в обитель Хведурели, мы продолжали беседу.
Слушая моего друга, я подумал: да ведь он великолепный рассказчик!
Он так увлекательно, так живо и образно рассказал мне несколько эпизодов из своего недавнего прошлого, что я посоветовал ему обязательно записать их.
— Нацарапал я там кой-чего,— с легким смущением признался он мне, кивком головы указывая на потертый чемодан.
Из его слов я сделал вывод, что начальником сборов он стал отнюдь не но собственному желанию.
У него, оказывается, уже давно обострились отношения с командованием округа. Причина обострения взаимоотношений с начальством заключалась в том, что Хведурели составил и отправил несколько чрезвычайно смелых докладных записок, в которых поднимал вопрос реорганизации руководства вооруженными силами в связи с развитием и внедрением новой ракетной техники и доказывал целесообразность назначения артиллеристов на общекомандные должности. Кроме того, полковник считал необходимым подчинить всю стратегию и тактику крупных войсковых соединений и боеподготовку нуждам ракетно-артиллерийских войск. Это были соображения вперед смотрящего человека, учитывавшего перспективу развития военного дела...
Но артиллерийское начальство отнеслось к «прожектам» назойливого полковника неодобрительно.
Не берусь судить о стратегическом таланте моего друга и о его профессиональных качествах, но, повторяю, рассказчиком он показался мне превосходным, и я старался услышать как можно больше о его полной опасностей и неожиданностей жизни.
Надо сказать, что мне это удалось: в течение трех дней, которые мы с ним провели на побережье Каспийского моря, Хведурели все рассказывал и рассказывал о себе, как человек, истосковавшийся по другу-собеседнику.
На четвертый день его неожиданно вызвали в Тбилиси в штаб Закавказского военного округа. Перед отъездом он по секрету сказал мне, что друзья сообщили ему о намерении ЗакВО перевести его на более высокую должность и что он, вероятно, уже не вернется...
В те годы между Баку и Тбилиси курсировал дизельный поезд нового, цельнометаллического типа. Чтобы попасть на него, нам,
находившимся на сборах, надо было добираться до соседней станции, где останавливался этот дизель.
Несколько офицеров, подчиненных Хведурели, и я решили проводить его до станции. К вечеру мы уселись в старенький расшатанный автобус и отправились в путь.
Пассажиров предупредили, что поезда будет стоять всего две минуты, поэтому все заволновались.
Дизель пришел вовремя, и все-таки сумятица и давка на платформе начались невероятные.
Мы расцеловались с Хведурели и проводили до самых дверей вагона.
Дверь была открыта, но откидная ступень почему-то не опущена, а на площадке тамбура стояла проводница. Она загораживала и без того недоступный вход.
Хведурели показал ей билет и попросил впустить в вагон.
— Посадки нет! — рявкнула проводница.
Мы оглядели состав — то же самое творилось и перед другими вагонами: в поезд никого не впускали. Пассажиры с билетами в руках метались от вагона к вагону.
— Впустите, пожалуйста, ведь у меня есть билет, я старший офицер и еду по срочному вызову...— попросил Хведурели.
— Нельзя! — отрезала она и отступила на шаг, чтобы захлопнуть дверь.
В это время поезд тронулся.
Вдруг стоявший рядом со мною Хведурели, неожиданно спружинив, с кошачьей ловкостью запрыгнул на верхнюю ступень. Но проводница тоже проявила завидную сноровку, успев захлопнуть дверь перед самым его носом.
Все это произошло с молниеносной быстротой.
Хведурели повис на узеньком выступе верхней ступеньки... Одной рукой он ухватился за поручень, а в другой держал свой громоздкий чемодан. Поезд все больше ускорял ход, а Хведурели не мог ни войти в вагон, ни спрыгнуть, так как тяжелый чемодан не давал ему возможности повернуться для прыжка. Чтобы не сорваться, он всем телом приник к двери.
А поезд уже разогнался!
Мы бежали и с замирающим сердцем следили за полковником, так внезапно оказавшимся перед лицом смертельной опасности.
Еще немного — и промчался последний вагон. Мы видели, как Хведурели, стоя на цыпочках, прижимался подбородком к стеклу вагонной двери.
И вдруг — крик!.. Люди на платформе ринулись вперед.
Я тоже побежал вслед за всеми, еле переставляя непослушные, подкашивающиеся ноги... Поезд уже остановился.
Из вагонов, тесня и толкая друг друга, выскакивали взволнованные пассажиры и сломя голову бежали к концу состава.
Когда я добрался до последнего вагона, там стояла толпа.
...На земле, между рельсами, я увидел кровавое месиво.
В глазах у меня потемнело.
Не помню, кто оттащил меня от того места и усадил на низенькую каменную ограду.
Незнакомые люди вокруг меня о чем-то горячо спорили...
А передо мной все стояла жуткая картина: толпа вокруг, на железнодорожном полотне, между рельсами — окровавленное, изуродованное тело.
Ничего другого я не видел и не слышал...
Не помню и того, как очутился в комнате Хведурели.
Я сидел на его жесткой кровати, а передо мной на стульях — четверо из тех офицеров, вместе с которыми я провожал полковника на станцию.
У стены валялся искореженный фибровый чемодан.
Я долго не мог прикоснуться к нему, хотя очень хотелось заглянуть в «тайник» друга.
В конце концов я пересилил себя и приподнял крышку. Вперемешку с бельем, мыльницей, бритвенным прибором и какими-то другими личными вещами там лежали кем-то торопливо запихнутые окровавленные листы бумаги, исписанные сжатым четким почерком.
Смерть есть смерть. Но смерть на фронте — дело обычное, даже какой-то степени закономерное. Не раз и не два на моих глазах умирали люди. Но ни одна из фронтовых смертей не потрясла меня так, как эта...
Прошло пять лет, прежде чем я решился вновь открыть чемодан Хведурели, который с общего согласия всех его сослуживцев забрал с собою. Читая уже пожелтевшие страницы объемистой рукописи, обнаруженной в нем, я понял, что это был дневник моего друга.
В дальнейшем, когда я восстановил в памяти все то, что слышал от него в незабываемые дни наших встреч, мне стало ясно, что его устные рассказы были несколько отшлифованным и более подробным изложением написанного.
Видимо, мой фронтовой друг все время думал о пережитом и мысленно оттачивал все то, что когда-то было им записано по горячим следам событий.
Сопоставляя услышанное и прочитанное, я в какой-то мере определил своеобразие письма друга, стиль, характер и интонацию его повествования. Я пытался сделать то же самое и с другими, нечестными мне доселе, записями, с теми, которые показались мне наиболее интересными.
Так сложились рассказы, из которых состоит эта книга.
Две новеллы цикла я опубликовал под фамилией автора. Но, не зная, как примет книгу читатель, не имея уверенности в доброжелательном отношении к ней нашей критики, я подписал пересказ поведанных мне полковником историй своей фамилией. Коли будут ругать, пусть уж ругают меня.
В записях Хведурели я нашел несколько страниц, которые по всем признакам должны были стать чем-то вроде предисловия или введения.
Вот они, эти страницы, привожу их без всяких изменений:
«Великую Отечественную войну со всеми ее сражениями и битвами опишут военные историки, опишут с присущей им скрупулезностью, не забыв ни единого пушечного выстрела.
Но как будет с теми каждодневными переживаниями и чувствами, с теми, пусть малыми, будничными желаниями, стремлениями, страстями, с теми «незначительными» событиями, мыслями, делами, поступками, без которых невозможно представить ни одного участника Великой Отечественной войны, рассказать о которых под силу лишь тому, кто сам, на своей шкуре испытал и собственным сердцем перечувствовал все это!
Но ведь они тоже не вечны! Пройдет еще несколько десятилетий, и ни одного из них в живых не останется...
Возможно, вполне возможно, что художники и психологи последующих поколений создадут гениальные портреты участников грозных и великих событий, но эти портреты не смогут послужить беспристрастными и точными фотографиями действительности. Хотя мы ставим произведения художника неизмеримо выше простой фотографии (что вполне справедливо!), с точки зрения достоверности отображения события я отдаю предпочтение фото!
Да, с точки зрения верности истине мне, как участнику войны, фото тех лет говорит куда больше и убедительнее, нежели великолепнейшее полотно живописца, не видевшего войны.
Не вздумайте искать в моих рассказах картин, написанных кистью художника, — нет! Это фотографии, да еще отснятые фотографом-любителем. К тому же мой объектив был весьма избирателен: его привлекала преимущественно любовь.
Человеку из будущего, который задастся целью описать нашу Великую Отечественную, удастся, вероятно, многое показать. Но правдиво поведать о фронтовой любви сумеет лишь участник войны, который либо сам ее испытал, либо был ее очевидцем.
Вот я и предлагаю несколько историй о любви фронтовых будней, написанных фронтовиком.
Но почему — любовь?! Да потому, что любовь — самое благородное, самое светлое чувство, на которое способен человек, любовь — венец человечества и вершина жизни. В любви, как в фокусе, высвечиваются эпохи, народы, общества. И облик участников Великой Отечественной войны, их внутренний мир, их характеры ярче всего высветились и проявились в любви.
Трудно, чрезвычайно трудно отобразить любовь — ведь она так же многогранна и многолика, так же необъятна и бесконечна, как сама жизнь, как мир. У нее столько же лучей, сколько у светила. Различным граням любви мы дали различные названия: любовь к людям назвали гуманизмом, к родной стране — патриотизмом, любовь к правде — честностью, любовь к общественным
реалам — гражданственностью, любовь к детям — родительским чувством, любовь к товарищам — дружбой...
Есть еще множество граней у любви, множество ликов, которые даже перечислить, просто назвать трудно. Мы знаем любовь к семейному очагу, к своей профессии, к новизне, к прошлому, родному уголку и, наконец, любовь к женщине, которую мы зовем собственно любовью...
Может статься, кто-нибудь из придирчивых читателей моего дневника (если вообще окажется у него читатель!) удивится: «Помилуйте, где же у него было время на фронте влюбляться самому да еще и описывать любовные истории других!»
Таким людям я посоветую повнимательней прочесть мои записки, и они убедятся, что для любви не требуется какого-то особого, высвобожденного, что ли, времени и места,— она всегда с нами, вернее, в нас. Любовь в нас точно так же, как мозг или сердце».
Внизу стояла размашистая подпись: «Георгий Захарьевич Хведурели, Ленинград, ноябрь 1945 года».
С Георгием Хведурели можно согласиться, можно не согласиться, но трудно обвинить автора цитируемых строк в туманности мысли. Поэтому пояснять либо добавлять мне нечего.
Хочу сказать лишь одно: взявшись за рукописи моего друга, смог разложить его записи, придерживаясь последовательности переданных в них событий, так как определить время появления того или иного рассказа, к сожалению, не смог. Только в отдельных случаях более позднее по времени повествование опережает более раннее.
Записи, сделанные Хведурели, делятся на два периода. Первый: когда нашим войскам так остро не хватало военной техники, снаряжения, боеприпасов, а командирам — опыта и знаний и мы кровопролитными боями оставляли врагу свои родные села и города. И второй: когда, переломив под Сталинградом хребет врагу, ы погнали его в собственное логово.
...Говорят, от трагического до комического, как и от великого до низкого, всего один шаг. А от серьезного до смешного, верно, и того меньше. Может случиться, что описанные в дневнике Хведурели значительные для него события кому-то покажутся легковесными, вызовут снисходительную усмешку: дескать, ну и что ж! или, наоборот, мимолетное, случайное представится кому-то заслуживающим внимания. Все возможно. Но вряд ли кто сможет казать:«Это неправда».
Потому я и решился вынести рассказы Георгия Хведурели на суд читателя.
Итак, эта книга — дневниковые записи той поры, когда пылали камни и плавилось железо, когда советский народ переживал тяжелейшие испытания, когда почти вся Европа была порабощена
коричневой чумой, а любовь в огне и дыму стала могущественне и действеннее — любовь к Отчизне и народу, любовь к родным и близким, любовь к друзьям и однополчанам, любовь к женщине, любовь к человеку...
Да, никакие тяготы и испытания, никакие страдания и мытарства не одолели и никогда не одолеют величайшую силу — любовь. Она так же неугасима и непобедима, как сама жизнь.
Извечна дань, которую воздают ей люди, и во веки веков не сбросить этого блаженного и тягчайшего ярма, под которым ходит по земле человек!
Потому и рассказывает Георгий Хведурели о любви в суровую годину Великой Отечественной войны, потому и называются его новеллы «Любовь поры кровавых дождей»!
ДОЛЬШЕ ВСЕГО ЖИВЕТ НАДЕЖДА
Серое небо, тяжелое, давящее, бескрайнее, гигантским куполом нависло над землей. Нависло так низко, что кажется:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39