..
Был июль, погода стояла жаркая. Трава оставалась нескошенной — до нее ли было в те дни?
По утрам, едва солнце бросало косые лучи на росистую траву и капли росы загорались на ней алмазами, в воздухе стоял такой дурманящий запах влажной земли и душистых трав, что немудрено было опьянеть.
И я был опьянен этим прозрачным, как хрусталь, воздухом, лазурным небом, сочной зеленью нашего северного российского лета, кружащим голову запахом полевых цветов и... близостью Риты.
В такие минуты мне не верилось, что всего в нескольких километрах отсюда проходит передовая линия фронта, что великое зло, кружась, как жернов, безостановочно размалывает людские судьбы, что ежеминутно уничтожаются сотни и тысячи жизней, что гудящий над головой самолет — это вражеский разведчик, который, стоит только ему захотеть, вызовет черную стаю бомбардировщиков и сметет с лица земли маленький домик стрелочника с его красной крышей.
Глядя на Риту, я твердо верил, что другой такой красавицы не сыщешь на свете: кожа как мрамор, нос чуть вздернутый, но в то же время точеный, розовые губы, глаза удлиненные с частыми ресницами, с живым неспокойным взглядом, а волосы цвета спелой ржи, очень густые — она их свивала в жгут на затылке.
Трудно было поверить, что подобная красота расцвела где-то в деревенской глуши. В моем представлении такими красавицами могли быть в старину лишь дамы из знатных семейств, отпрыски древних родов, не только породистые, но холеные, тщательно ухоженные.
— Горе ты мое! — шепнула мне однажды Рита, когда мы с ней сидели в высокой траве.— Но в то же время и счастье...— добавила она, помолчав.— Я теперь только поняла, что такое любовь. Первый мой муж был хороший человек, хотя пошла я за него больше из уважения. Он был моим учителем и старше меня на восемнадцать лет, преподавал у нас в сельской школе математику. В деревне очень его уважали. Пристали ко мне все в одну душу: выходи да выходи за него, будешь с ним счастлива. Вот я и пошла... Четыре года мы прожили вместе. Много было у нас с ним радостей. Он очень любил меня, баловал как мог, был со мной ласков, но чего-то все же мне не хватало... Он погиб в первые же дни войны. Осталась я без опоры, с ребенком на руках. Не знаю, что было бы со мной, если бы не Семен... Без него я со своей дочуркой пропала бы с голоду. Жили мы в то время в районном центре в крошечной комнатенке. Даже клочка земли не было, чтобы посадить картошку... Я поступила на службу, только когда муж ушел на фронт. Но судьба сжалилась надо мной и моей дочкой...
Она в первый раз упомянула в разговоре со мной о Семене, и во мне шевельнулось какое-то неприятное чувство. Не знаю, было это угрызение совести или зависть. Скорее, такое чувство испытывает совестливый вор (если они есть на свете). Неловкость чувствует, но красть все-таки крадет.
Должен признаться, я постоянно ощущал какой-то страх перед Семеном. Он мог быть в сравнении со мной слабым, жалким, беспомощным, но все равно я его боялся.
Да, скорее всего это был тот страх, что гнездится в душе у вора. Я ведь был вором, я крал у этого бедняги самое для него ценное — любовь дорогой ему женщины, его жены. Встречи с ним лицом к лицу я боялся как огня. К счастью, он так редко наведывался домой...
Пусть никто не говорит, что всего слаще краденая любовь. Только люди без чести и совести могут так думать!.. Человек должен вести себя по-человечески и в любви, и в ненависти! А я находился в ложном положении: влез тайком в чужую семью, оскорблял чувства ни в чем не повинного человека, плевал ему в душу.
Поэтому временами я ненавидел самого себя. И по той же причине испытывал острую жалость к детям Семена. Мне было как-то легче заходить в дом, когда я мог принести в подарок детишкам свой офицерский паек.
Когда три бледненькие, исхудалые девочки, опустив головы, протягивали свои тонкие ручонки, робко брали у меня пачки принесенного для них печенья и с улыбкой на прозрачных личиках обменивались радостным взглядом, сердце у меня таяло: наверное, такое чувство испытывает отец, когда его ребенок впервые с любовью улыбнется ему.
Война ограбила мою молодость, и тем острее я ощутил, какое горькое у них детство, голодное, холодное, омраченное страхом...
С болью сжималось у меня сердце, когда девочки, игравшие в темном углу возле большой русской печи, время от времени замирали, как перепелки, даже сдерживали дыхание, прислушиваясь, не летят Ли снова проклятые фрицы...
И, что самое странное, эти нерадостные, тревожные мысли посещали меня даже тогда, когда, растянувшись на траве и положив голову на колени Риты, я смотрел в ясное небо, даже тогда, когда, проведя пальцами по моим бровям и всматриваясь в мои глаза, она говорила:
— А теперь вот ты взялся откуда-то на мою беду. Но я не жалею: без тебя было бы еще хуже. Я ведь и Семена не люблю... Очень уж он настойчивый, ну я и пошла за него. Может, я виновата, может, зря пошла, но так тяжко мне приходилось, что не могла устоять. Жалкие существа мы, женщины... Если кто меня осудит, пусть возьмет мои беды, побудет в моей шкуре, а потом бранит меня! Да, только тот может меня корить, кто с мое натерпелся и вел себя лучше, чем я. А другие пусть попридержат язык. Попусту болтать, ничего такого не испытав, дело нетрудное. Как увидела я тебя в первый раз, внутри у меня словно что-то оборвалось, и в то же время хорошо мне стало. Я глаз не могла от тебя отвести. И сразу почувствовала, что и ты тоже не то чтобы совсем меня не приметил. Вот тогда-то я и подумала: вот иное счастье, на весь женский мой век предназначенное... И не обманулась: такой счастливой я себя еще никогда не чувствовала. Но знаю, счастье это короткое как сон. Вот уедешь ты, и мне только воспоминание останется да тоска о том, чего не вернуть... И потекут один за другим дни, месяцы, годы, пока я не сгорблюсь, как бедная моя свекровь, которая даже голову не может поднять, чтобы взглянуть на небо...
Грустно мне становилось в такие минуты...
Мне представлялась моя родная Волга, посеребренная луной, на высоком ее берегу — неосвещенное здание школы, и в одной из боковых его комнат — седая худенькая женщина в металлических очках с самодельными проволочными дужками: она сидит, склонив голову над тетрадками учеников, а мысли ее то с мужем, который сейчас неизвестно где, то со мной, единственным ее сыном и надеждой...
Июль пришел к концу, и август принес прохладу ранней осени.
На опушку леса, в нескольких шагах от дома стрелочника, по утрам выходил из чащи самец-олень, и на всю округу слышался его протяжный трубный зов — видно, искал свою подругу.
Пришли непроглядно-темные ночи.
Листва подернулась желтизной. Земля стала холодная, сырая, сидеть в траве было уже неприятно.
Семен по-прежнему редко приходил домой. Поздней ночью он, чтобы не разбудить детей, бесшумно проскальзывал в дверь, а на рассвете так же незаметно исчезал. День он встречал в крохотной закопченной кабине машиниста, и там же его застигала ночь. Он, как и его товарищи-железнодорожники фронтовой полосы, нечеловечески трудился.
Рита, ни с кем не считаясь, все смелее встречалась со мной. По правде говоря, это меня нисколько не радовало: я вовсе не хотел, чтобы о ней пошла дурная молва.
Несколько раз она даже отыскивала меня на позиции — брала у меня и у моих бойцов белье, стирала, чинила, гладила.
Удивительное дело, но старуха свекровь ни разу ни единым словом не упрекнула ее. Не стала ей выговаривать: путаешься, дескать, с чужим мужчиной. Эта сморщенная, согнутая годами женщина оказалась поистине мудрой: она остерегалась скандалов и не хотела ссорить мужа с женой.
Однажды, когда я в заветный час проходил мимо их домика, никто не выглянул из окошка. Я замедлил шаг, даже подождал немного, но Рита так и не показалась.
Ближе к вечеру, когда я шел обратно, она тоже не выглянула.
В недоумении я свернул к сараю, где мы обычно встречались.
Но, довольно долго прождав ее, так и не дождался. Тогда я решил зайти в дом, чтобы узнать, в чем дело.
Я вошел в знакомые мне сени и прислушался: изнутри не доносилось ни звука.
Приоткрыв дверь, я заглянул в комнату...
То, что я увидел, так запечатлелось у меня в памяти, что, будь я художником, кажется, мог бы и сейчас нарисовать все это с фотографической точностью.
...За столом, прислонясь к нему впалой грудью и втянув голову в плечи, сидел немолодой человек в вылинявшей красной майке. Вид у него был жалкий: бледное лицо, обросшие щетиной худые щеки, смешно всклокоченные, пересыпанные сединой волосы. Опершись локтями о край стола, он чистил вареный картофель.
Справа от него примостились три худенькие девочки и, держа в руке каждая по картофелине, с жадностью ели. Слева сидела Рита...
В глазах ее при виде меня отразились изумление и испуг.
На столе лежало несколько кусков черного хлеба, а на единственной тарелке — капуста.
Семья обедала.
Я сразу догадался, что мужчина этот, которого я никогда не видел,— не кто иной, как Семен. Он смотрел на меня тусклыми глазами и, видимо, был удивлен приходом незнакомого лейтенанта.
Я мгновенно взял себя в руки; хорошо, что девочки не выдали, не подняли веселого шума, которым обычно меня встречали. Видно, дети смутно догадываются о тайнах своих родителей, и эти уже привязавшиеся ко мне малышки уставились на меня как на чужого.
— Извините, тут живет одна пожилая женщина... Кажется, стрелочница... Мне бы поговорить с ней...
— А что вам нужно? — глухим голосом спросил мужчина.
— Хочу попросить — когда пройдет в сторону передовой поезд, пусть на секунду остановит или хоть заставит замедлить ход. Мне нужно вскочить на него, у меня срочное задание...
И сам себе удивился: как это я так хорошо нашелся и сумел вывернуться?
— Она в будке. Скажите ей, наверное, сумеет помочь,— тем же глухим равнодушным голосом отозвался мужчина и продолжал чистить картофель.
Я закрыл за собой дверь так поспешно, точно в комнате оказался не этот тщедушный пожилой человек, а великан-людоед из сказки, готовый проглотить меня в один прием.
Когда я вышел из темных сеней на солнечный свет, колени у меня дрожали.
Такого со мной никогда еще не случалось, а ведь сколько раз я бывал на пороге смерти...
Стыд — самое разъедающее, самое жгучее чувство. Оно клокочет в тебе, словно кипяток. Опозорившись, становишься преступником в собственном сознании, а ведь от самого себя никуда не убежишь. Вот и мне было некуда бежать от того липкого, ядовитого гада, что угнездился в моей душе...
Где бы я теперь ни был, всюду мне представлялся седоватый растрепанный человек с запавшими щеками: сгорбившись над столом в красной линялой майке, он чистил картошку и тускло смотрел на меня. Мне запомнилась яркая белизна картофелины в его черных от мазута и копоти пальцах. Человек этот смотрел на меня, не отводя глаз, а мне было стыдно — мучительно стыдно при виде впалой его груди, тощих рук, узких сутулых плеч...
Если бы он был красивым, сытым, самодовольным, подвыпившим здоровяком, может быть, мне и не было бы так совестно. Но при мысли о том, что вот этот бедняга, спасший Риту с ее детьми, добывающий пропитание ей и детям, с нечеловеческим напряжением выполняет свой долг — трудится не разгибая спины в условиях, столь же опасных для жизни, как и у солдат, а я, пользуясь удобным случаем, краду у него любовь... Мне хотелось провалиться сквозь землю!..
Не знаю, поверите или нет, но бывали минуты, когда я с отвращением вспоминал Риту с ее соблазнительной красотой: лучистые ее глаза, ее пьянящее, сильное, полное страсти тело. И мне все представлялся изнуренный трудом человек с впалыми щеками и грудью, белая картофелина в его черных руках, его недоуменный взгляд...
Вспоминал я и трех маленьких девочек, глядевших на меня расширенными глазами, не зная, приветствовать ли меня, по обыкновению, радостными криками или же встретить, как чужого.
А глаза Риты, затаенный в них ужас... Ведь страха в этих глазах я не мог заметить даже тогда, когда вокруг рвались вражеские бомбы и домик стрелочника сотрясался, готовый рухнуть.
Теперь же эта по-мужски храбрая женщина была явно перепугана. Как знать, только ли страх в ней проснулся или еще какое-то иное, прежде неведомое ей чувство?
С этого дня стыд и раскаяние беспощадно грызли меня, я не знал, куда деваться. Где бы я ни был, всюду преследовал меня образ человека со впалыми щеками.
В тот злополучный вечер свекровь Риты и вправду приостановила по моей просьбе товарный состав.
Я вскочил на площадку заднего вагона, а около полуночи встал навытяжку перед командиром отдельного прожекторного батальона и попросил перевести меня куда-нибудь в другое место.
Немолодой майор, знавший меня издавна (он был моим преподавателем в военном училище, а потом он же принимал меня в часть), посмотрел на меня долгим взглядом и. задав два-три не относящихся к делу вопроса, вручил назначение на бронепоезд.
Должно быть, он понял, что оставаться на прежнем месте мне нельзя, но притом догадался, что это не имеет никакого отношения к военной службе, и не стал ничего выпытывать.
Я возвращался в свое подразделение ранним утром.
Я был доволен, что добился перевода и достойно наказал себя, однако сердце у меня изнывало от горя.
Я все думал-гадал, как примет эту новость Рита: сочтет, что так лучше, может, даже обрадуется? Или огорчится? Или что-то третье?
Трудней всего было бы примириться с равнодушием любимой женщины.
Одно было ясно: нашей любви был отпущен недолгий век: я был связан моей военной службой, она — семейными обязанностями. Я не мог изменить своему делу, она — своему очагу.
Ей ведь надо было растить четверых детей! Если бы она бросила детей на произвол судьбы и ушла ко мне сразу же или по прошествии какого-то времени, я ведь сам первый осудил бы ее и возненавидел.
А после этой нечаянной встречи с Семеном я уже не мог продолжать наши прежние отношения. Это было мне не под силу. Одна мысль о том, что я могу снова встретиться с человеком в красной линялой майке, увидеть его впалые щеки, его почерневшие заскорузлые руки, ввергала меня в паническое состояние, вызывала непреодолимое желание бежать куда глаза глядят.
Когда я соскочил с грузовой машины, чтобы пойти дальше пешком (до моих прожекторов оставалось еще километра четыре), на железнодорожную станцию налетела вражеская авиация. Сперва я услышал гул самолетов, потом глухую пальбу зениток и, наконец, оглушительный грохот взрывающихся бомб.
Я видел, как ныряли, пикируя, налетавшие с зловещим рычанием «юнкерсы». Они яростно бомбили станцию и развилок железнодорожных линий, где стоял домик с красной крышей.
Свернув с тропинки, я помчался напрямик через поле. Бежал я что было сил, но рыхлая почва незасеянной пашни замедляла мой бег.
Скоро я достиг насыпи, за которой скрывался знакомый мне домик. С бьющимся сердцем поднявшись на полотно железной дороги, я посмотрел вниз.
Ноги у меня подкосились...
Половины белого домика как не бывало. В воздухе еще стоял столб пыли, поднявшейся, когда рухнула стена. Крыша скособочилась. Одна ее сторона опиралась на уцелевшую стену, другая накренилась и нависла. Перед самой дверью зияла, подобно черной пасти, огромная воронка.
Метрах в пятидесяти находилась позиция второго прожекторного отделения, я бросился туда. Ребята, собравшись на пригорке, смотрели в сторону станции. Услышав мой зов и видя, куда я указываю рукой, они поняли, что от них требуется, и кинулись ко мне на подмогу.
Еще минута — и мы вшестером, запыхавшись от бега, очутились возле полуразрушенного дома.
Первой мы увидели лежавшую на земле старую хозяйку. Я приподнял ее голову, заглянул ей в лицо. Она была жива и невредима, только оглушена. Оставив женщину на одного из бойцов, чтобы тот привел ее в чувство, я вместе с остальными пробрался к двери дома.
С первого взгляда мы поняли, что ее не открыть. Перекосившуюся дверь что-то держало изнутри, должно быть, упавшие потолочные балки, так что проникнуть через нее было невозможно.
Тогда, обогнув дом, мы кинулись к уцелевшей стене. Там, мне помнилось, была еще одна дверь, прежде забитая наглухо. Подобрав шпалу, мы ударили ею, как тараном, и высадили дверь.
Я первым ворвался в комнату. Представьте себе, потолок был цел! Но один его край с той стороны, где были окна, как и крыша, обвис и упирался в пол. Я бросился к углу, где за печью любили играть дети.
В полумраке на полу съежились три детские фигурки... Оцепеневшие, онемевшие от страха, сбившись в кучу, девочки молча смотрели на меня большими округлившимися глазами.
Я подхватил девчушек одну за другой, а стоявший ближе к дверям сержант брал их и передавал дальше.
Перепуганные дети цеплялись за меня, словно только рядом со мной чувствовали себя в безопасности.
А Риты нигде не было видно.
Я выскочил во двор, обежал его, бросился в огород.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Был июль, погода стояла жаркая. Трава оставалась нескошенной — до нее ли было в те дни?
По утрам, едва солнце бросало косые лучи на росистую траву и капли росы загорались на ней алмазами, в воздухе стоял такой дурманящий запах влажной земли и душистых трав, что немудрено было опьянеть.
И я был опьянен этим прозрачным, как хрусталь, воздухом, лазурным небом, сочной зеленью нашего северного российского лета, кружащим голову запахом полевых цветов и... близостью Риты.
В такие минуты мне не верилось, что всего в нескольких километрах отсюда проходит передовая линия фронта, что великое зло, кружась, как жернов, безостановочно размалывает людские судьбы, что ежеминутно уничтожаются сотни и тысячи жизней, что гудящий над головой самолет — это вражеский разведчик, который, стоит только ему захотеть, вызовет черную стаю бомбардировщиков и сметет с лица земли маленький домик стрелочника с его красной крышей.
Глядя на Риту, я твердо верил, что другой такой красавицы не сыщешь на свете: кожа как мрамор, нос чуть вздернутый, но в то же время точеный, розовые губы, глаза удлиненные с частыми ресницами, с живым неспокойным взглядом, а волосы цвета спелой ржи, очень густые — она их свивала в жгут на затылке.
Трудно было поверить, что подобная красота расцвела где-то в деревенской глуши. В моем представлении такими красавицами могли быть в старину лишь дамы из знатных семейств, отпрыски древних родов, не только породистые, но холеные, тщательно ухоженные.
— Горе ты мое! — шепнула мне однажды Рита, когда мы с ней сидели в высокой траве.— Но в то же время и счастье...— добавила она, помолчав.— Я теперь только поняла, что такое любовь. Первый мой муж был хороший человек, хотя пошла я за него больше из уважения. Он был моим учителем и старше меня на восемнадцать лет, преподавал у нас в сельской школе математику. В деревне очень его уважали. Пристали ко мне все в одну душу: выходи да выходи за него, будешь с ним счастлива. Вот я и пошла... Четыре года мы прожили вместе. Много было у нас с ним радостей. Он очень любил меня, баловал как мог, был со мной ласков, но чего-то все же мне не хватало... Он погиб в первые же дни войны. Осталась я без опоры, с ребенком на руках. Не знаю, что было бы со мной, если бы не Семен... Без него я со своей дочуркой пропала бы с голоду. Жили мы в то время в районном центре в крошечной комнатенке. Даже клочка земли не было, чтобы посадить картошку... Я поступила на службу, только когда муж ушел на фронт. Но судьба сжалилась надо мной и моей дочкой...
Она в первый раз упомянула в разговоре со мной о Семене, и во мне шевельнулось какое-то неприятное чувство. Не знаю, было это угрызение совести или зависть. Скорее, такое чувство испытывает совестливый вор (если они есть на свете). Неловкость чувствует, но красть все-таки крадет.
Должен признаться, я постоянно ощущал какой-то страх перед Семеном. Он мог быть в сравнении со мной слабым, жалким, беспомощным, но все равно я его боялся.
Да, скорее всего это был тот страх, что гнездится в душе у вора. Я ведь был вором, я крал у этого бедняги самое для него ценное — любовь дорогой ему женщины, его жены. Встречи с ним лицом к лицу я боялся как огня. К счастью, он так редко наведывался домой...
Пусть никто не говорит, что всего слаще краденая любовь. Только люди без чести и совести могут так думать!.. Человек должен вести себя по-человечески и в любви, и в ненависти! А я находился в ложном положении: влез тайком в чужую семью, оскорблял чувства ни в чем не повинного человека, плевал ему в душу.
Поэтому временами я ненавидел самого себя. И по той же причине испытывал острую жалость к детям Семена. Мне было как-то легче заходить в дом, когда я мог принести в подарок детишкам свой офицерский паек.
Когда три бледненькие, исхудалые девочки, опустив головы, протягивали свои тонкие ручонки, робко брали у меня пачки принесенного для них печенья и с улыбкой на прозрачных личиках обменивались радостным взглядом, сердце у меня таяло: наверное, такое чувство испытывает отец, когда его ребенок впервые с любовью улыбнется ему.
Война ограбила мою молодость, и тем острее я ощутил, какое горькое у них детство, голодное, холодное, омраченное страхом...
С болью сжималось у меня сердце, когда девочки, игравшие в темном углу возле большой русской печи, время от времени замирали, как перепелки, даже сдерживали дыхание, прислушиваясь, не летят Ли снова проклятые фрицы...
И, что самое странное, эти нерадостные, тревожные мысли посещали меня даже тогда, когда, растянувшись на траве и положив голову на колени Риты, я смотрел в ясное небо, даже тогда, когда, проведя пальцами по моим бровям и всматриваясь в мои глаза, она говорила:
— А теперь вот ты взялся откуда-то на мою беду. Но я не жалею: без тебя было бы еще хуже. Я ведь и Семена не люблю... Очень уж он настойчивый, ну я и пошла за него. Может, я виновата, может, зря пошла, но так тяжко мне приходилось, что не могла устоять. Жалкие существа мы, женщины... Если кто меня осудит, пусть возьмет мои беды, побудет в моей шкуре, а потом бранит меня! Да, только тот может меня корить, кто с мое натерпелся и вел себя лучше, чем я. А другие пусть попридержат язык. Попусту болтать, ничего такого не испытав, дело нетрудное. Как увидела я тебя в первый раз, внутри у меня словно что-то оборвалось, и в то же время хорошо мне стало. Я глаз не могла от тебя отвести. И сразу почувствовала, что и ты тоже не то чтобы совсем меня не приметил. Вот тогда-то я и подумала: вот иное счастье, на весь женский мой век предназначенное... И не обманулась: такой счастливой я себя еще никогда не чувствовала. Но знаю, счастье это короткое как сон. Вот уедешь ты, и мне только воспоминание останется да тоска о том, чего не вернуть... И потекут один за другим дни, месяцы, годы, пока я не сгорблюсь, как бедная моя свекровь, которая даже голову не может поднять, чтобы взглянуть на небо...
Грустно мне становилось в такие минуты...
Мне представлялась моя родная Волга, посеребренная луной, на высоком ее берегу — неосвещенное здание школы, и в одной из боковых его комнат — седая худенькая женщина в металлических очках с самодельными проволочными дужками: она сидит, склонив голову над тетрадками учеников, а мысли ее то с мужем, который сейчас неизвестно где, то со мной, единственным ее сыном и надеждой...
Июль пришел к концу, и август принес прохладу ранней осени.
На опушку леса, в нескольких шагах от дома стрелочника, по утрам выходил из чащи самец-олень, и на всю округу слышался его протяжный трубный зов — видно, искал свою подругу.
Пришли непроглядно-темные ночи.
Листва подернулась желтизной. Земля стала холодная, сырая, сидеть в траве было уже неприятно.
Семен по-прежнему редко приходил домой. Поздней ночью он, чтобы не разбудить детей, бесшумно проскальзывал в дверь, а на рассвете так же незаметно исчезал. День он встречал в крохотной закопченной кабине машиниста, и там же его застигала ночь. Он, как и его товарищи-железнодорожники фронтовой полосы, нечеловечески трудился.
Рита, ни с кем не считаясь, все смелее встречалась со мной. По правде говоря, это меня нисколько не радовало: я вовсе не хотел, чтобы о ней пошла дурная молва.
Несколько раз она даже отыскивала меня на позиции — брала у меня и у моих бойцов белье, стирала, чинила, гладила.
Удивительное дело, но старуха свекровь ни разу ни единым словом не упрекнула ее. Не стала ей выговаривать: путаешься, дескать, с чужим мужчиной. Эта сморщенная, согнутая годами женщина оказалась поистине мудрой: она остерегалась скандалов и не хотела ссорить мужа с женой.
Однажды, когда я в заветный час проходил мимо их домика, никто не выглянул из окошка. Я замедлил шаг, даже подождал немного, но Рита так и не показалась.
Ближе к вечеру, когда я шел обратно, она тоже не выглянула.
В недоумении я свернул к сараю, где мы обычно встречались.
Но, довольно долго прождав ее, так и не дождался. Тогда я решил зайти в дом, чтобы узнать, в чем дело.
Я вошел в знакомые мне сени и прислушался: изнутри не доносилось ни звука.
Приоткрыв дверь, я заглянул в комнату...
То, что я увидел, так запечатлелось у меня в памяти, что, будь я художником, кажется, мог бы и сейчас нарисовать все это с фотографической точностью.
...За столом, прислонясь к нему впалой грудью и втянув голову в плечи, сидел немолодой человек в вылинявшей красной майке. Вид у него был жалкий: бледное лицо, обросшие щетиной худые щеки, смешно всклокоченные, пересыпанные сединой волосы. Опершись локтями о край стола, он чистил вареный картофель.
Справа от него примостились три худенькие девочки и, держа в руке каждая по картофелине, с жадностью ели. Слева сидела Рита...
В глазах ее при виде меня отразились изумление и испуг.
На столе лежало несколько кусков черного хлеба, а на единственной тарелке — капуста.
Семья обедала.
Я сразу догадался, что мужчина этот, которого я никогда не видел,— не кто иной, как Семен. Он смотрел на меня тусклыми глазами и, видимо, был удивлен приходом незнакомого лейтенанта.
Я мгновенно взял себя в руки; хорошо, что девочки не выдали, не подняли веселого шума, которым обычно меня встречали. Видно, дети смутно догадываются о тайнах своих родителей, и эти уже привязавшиеся ко мне малышки уставились на меня как на чужого.
— Извините, тут живет одна пожилая женщина... Кажется, стрелочница... Мне бы поговорить с ней...
— А что вам нужно? — глухим голосом спросил мужчина.
— Хочу попросить — когда пройдет в сторону передовой поезд, пусть на секунду остановит или хоть заставит замедлить ход. Мне нужно вскочить на него, у меня срочное задание...
И сам себе удивился: как это я так хорошо нашелся и сумел вывернуться?
— Она в будке. Скажите ей, наверное, сумеет помочь,— тем же глухим равнодушным голосом отозвался мужчина и продолжал чистить картофель.
Я закрыл за собой дверь так поспешно, точно в комнате оказался не этот тщедушный пожилой человек, а великан-людоед из сказки, готовый проглотить меня в один прием.
Когда я вышел из темных сеней на солнечный свет, колени у меня дрожали.
Такого со мной никогда еще не случалось, а ведь сколько раз я бывал на пороге смерти...
Стыд — самое разъедающее, самое жгучее чувство. Оно клокочет в тебе, словно кипяток. Опозорившись, становишься преступником в собственном сознании, а ведь от самого себя никуда не убежишь. Вот и мне было некуда бежать от того липкого, ядовитого гада, что угнездился в моей душе...
Где бы я теперь ни был, всюду мне представлялся седоватый растрепанный человек с запавшими щеками: сгорбившись над столом в красной линялой майке, он чистил картошку и тускло смотрел на меня. Мне запомнилась яркая белизна картофелины в его черных от мазута и копоти пальцах. Человек этот смотрел на меня, не отводя глаз, а мне было стыдно — мучительно стыдно при виде впалой его груди, тощих рук, узких сутулых плеч...
Если бы он был красивым, сытым, самодовольным, подвыпившим здоровяком, может быть, мне и не было бы так совестно. Но при мысли о том, что вот этот бедняга, спасший Риту с ее детьми, добывающий пропитание ей и детям, с нечеловеческим напряжением выполняет свой долг — трудится не разгибая спины в условиях, столь же опасных для жизни, как и у солдат, а я, пользуясь удобным случаем, краду у него любовь... Мне хотелось провалиться сквозь землю!..
Не знаю, поверите или нет, но бывали минуты, когда я с отвращением вспоминал Риту с ее соблазнительной красотой: лучистые ее глаза, ее пьянящее, сильное, полное страсти тело. И мне все представлялся изнуренный трудом человек с впалыми щеками и грудью, белая картофелина в его черных руках, его недоуменный взгляд...
Вспоминал я и трех маленьких девочек, глядевших на меня расширенными глазами, не зная, приветствовать ли меня, по обыкновению, радостными криками или же встретить, как чужого.
А глаза Риты, затаенный в них ужас... Ведь страха в этих глазах я не мог заметить даже тогда, когда вокруг рвались вражеские бомбы и домик стрелочника сотрясался, готовый рухнуть.
Теперь же эта по-мужски храбрая женщина была явно перепугана. Как знать, только ли страх в ней проснулся или еще какое-то иное, прежде неведомое ей чувство?
С этого дня стыд и раскаяние беспощадно грызли меня, я не знал, куда деваться. Где бы я ни был, всюду преследовал меня образ человека со впалыми щеками.
В тот злополучный вечер свекровь Риты и вправду приостановила по моей просьбе товарный состав.
Я вскочил на площадку заднего вагона, а около полуночи встал навытяжку перед командиром отдельного прожекторного батальона и попросил перевести меня куда-нибудь в другое место.
Немолодой майор, знавший меня издавна (он был моим преподавателем в военном училище, а потом он же принимал меня в часть), посмотрел на меня долгим взглядом и. задав два-три не относящихся к делу вопроса, вручил назначение на бронепоезд.
Должно быть, он понял, что оставаться на прежнем месте мне нельзя, но притом догадался, что это не имеет никакого отношения к военной службе, и не стал ничего выпытывать.
Я возвращался в свое подразделение ранним утром.
Я был доволен, что добился перевода и достойно наказал себя, однако сердце у меня изнывало от горя.
Я все думал-гадал, как примет эту новость Рита: сочтет, что так лучше, может, даже обрадуется? Или огорчится? Или что-то третье?
Трудней всего было бы примириться с равнодушием любимой женщины.
Одно было ясно: нашей любви был отпущен недолгий век: я был связан моей военной службой, она — семейными обязанностями. Я не мог изменить своему делу, она — своему очагу.
Ей ведь надо было растить четверых детей! Если бы она бросила детей на произвол судьбы и ушла ко мне сразу же или по прошествии какого-то времени, я ведь сам первый осудил бы ее и возненавидел.
А после этой нечаянной встречи с Семеном я уже не мог продолжать наши прежние отношения. Это было мне не под силу. Одна мысль о том, что я могу снова встретиться с человеком в красной линялой майке, увидеть его впалые щеки, его почерневшие заскорузлые руки, ввергала меня в паническое состояние, вызывала непреодолимое желание бежать куда глаза глядят.
Когда я соскочил с грузовой машины, чтобы пойти дальше пешком (до моих прожекторов оставалось еще километра четыре), на железнодорожную станцию налетела вражеская авиация. Сперва я услышал гул самолетов, потом глухую пальбу зениток и, наконец, оглушительный грохот взрывающихся бомб.
Я видел, как ныряли, пикируя, налетавшие с зловещим рычанием «юнкерсы». Они яростно бомбили станцию и развилок железнодорожных линий, где стоял домик с красной крышей.
Свернув с тропинки, я помчался напрямик через поле. Бежал я что было сил, но рыхлая почва незасеянной пашни замедляла мой бег.
Скоро я достиг насыпи, за которой скрывался знакомый мне домик. С бьющимся сердцем поднявшись на полотно железной дороги, я посмотрел вниз.
Ноги у меня подкосились...
Половины белого домика как не бывало. В воздухе еще стоял столб пыли, поднявшейся, когда рухнула стена. Крыша скособочилась. Одна ее сторона опиралась на уцелевшую стену, другая накренилась и нависла. Перед самой дверью зияла, подобно черной пасти, огромная воронка.
Метрах в пятидесяти находилась позиция второго прожекторного отделения, я бросился туда. Ребята, собравшись на пригорке, смотрели в сторону станции. Услышав мой зов и видя, куда я указываю рукой, они поняли, что от них требуется, и кинулись ко мне на подмогу.
Еще минута — и мы вшестером, запыхавшись от бега, очутились возле полуразрушенного дома.
Первой мы увидели лежавшую на земле старую хозяйку. Я приподнял ее голову, заглянул ей в лицо. Она была жива и невредима, только оглушена. Оставив женщину на одного из бойцов, чтобы тот привел ее в чувство, я вместе с остальными пробрался к двери дома.
С первого взгляда мы поняли, что ее не открыть. Перекосившуюся дверь что-то держало изнутри, должно быть, упавшие потолочные балки, так что проникнуть через нее было невозможно.
Тогда, обогнув дом, мы кинулись к уцелевшей стене. Там, мне помнилось, была еще одна дверь, прежде забитая наглухо. Подобрав шпалу, мы ударили ею, как тараном, и высадили дверь.
Я первым ворвался в комнату. Представьте себе, потолок был цел! Но один его край с той стороны, где были окна, как и крыша, обвис и упирался в пол. Я бросился к углу, где за печью любили играть дети.
В полумраке на полу съежились три детские фигурки... Оцепеневшие, онемевшие от страха, сбившись в кучу, девочки молча смотрели на меня большими округлившимися глазами.
Я подхватил девчушек одну за другой, а стоявший ближе к дверям сержант брал их и передавал дальше.
Перепуганные дети цеплялись за меня, словно только рядом со мной чувствовали себя в безопасности.
А Риты нигде не было видно.
Я выскочил во двор, обежал его, бросился в огород.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39