А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Под конец я со зла бросил: «Ты не то что в артиллеристы, айв пехотинцы не годишься». Я знал, что для кавалера ордена Станислава с мечами, бомбардира николаевских времен слово «пехота» было ругательством.
Я собственноручно как следует полил пальму, а придя утром, со страхом стал приглядываться, не начала ли она сохнуть.
К счастью для Селиванова, никаких следов увядания на пальме не было.
Зато мне бросилось в глаза другое: листья растения были что-то чересчур яркими и необыкновенно блестящими. Такими же, как тогда, когда я увидел пальму в первый раз.
Удивительным было и то, что и на сей раз листья мне показались как будто слегка смазанными жиром. Сомнений не было: Селиванов с прежним усердием ухаживал за растением, но вот поливать его не поливал.
«Интересно почему? — думал я, но не находил ответа. Может быть, Селиванов, этот потомственный крестьянин, лучше меня понимает душу растений?»
Прошла еще неделя...
У меня, с головой ушедшего в военную подготовку, совсем не оставалось времени заниматься пальмой, но раз в два-три дня я все-таки ухитрялся забежать к ней.
Как-то в дождливый день я сел писать приказ. Дивизион сильно хромал по артиллерийскому тренажу, и, как это обычно бывает, нужно было издать «грозный» приказ: указать на недостатки, наказать виновных, поощрить отличившихся и соблюсти все другие необходимые меры. К радости моего начальника штаба, я взвалил это трудное дело на свои плечи.
Так как для такого щекотливого дела необходимо было «поэтическое вдохновение», я взял все материалы домой и, уединившись в той самой комнате, где стояла пальма, начал писать.
Я давно уже не брал в руки карандаша, и поэтому первые фразы давались мне с трудом. В ожидании «вдохновения» я ходил взад-вперед по комнате — из одного угла в другой.
Во время этого хождения я подошел к пальме и, не отдавая себе в этом отчета, ковырнул карандашом ее волосистый ствол. Но стоило мне слегка нажать на карандаш, как он, к моему удивлению, очень легко проткнул ствол и глубоко вошел в него.
Я вытащил карандаш и снова ткнул им в пальму — повторилось то же самое.
Удивленный, я стал раздвигать волосистый покров и в глубине обнаружил что-то белое.
Еще более энергично работая карандашом и даже ногтями, я достал из середины дерева длинный кусок бумаги!..
Я схватил нож и, с силой полоснув по стволу, раздвинул волосяной покров в другом месте. Там тоже оказалась бумага.
Тогда, недолго думая, я полоснул ножом пальму, сделал глубокий разрез до середины и, расширив рану, заглянул внутрь: в глубине я увидел грубо отесанный деревянный шест, обмотанный белой бумагой, к которому снаружи был искусно прикреплен волосистый покров пальмы! Он-то и создавал полное впечатление живой пальмы...
Пораженный этим неожиданным открытием, я сорвал пальмовый лист и надломил его. В руках у меня оказались полосы плотной коричневой бумаги, покрытой зеленым лаком...
Только теперь я догадался, что передо мной стояла искусственная пальма, но настолько «настоящая», настолько похожая на живую, что три человека, в течение целого месяца усердно ухаживая за ней, и не подозревали об этом!
Я почувствовал себя обкраденным. У меня появилось то чувство, которое охватывает человека, когда тускнеет любовь или когда мужчина вдруг обнаруживает, что любимая женщина изменяет ему.
Невольно мои мысли переключились на Селиванова. Несомненно, ему все стало известно еще тогда, когда он вместе с Бушне-вым пересаживал пальму в новую кадку. Но он это тщательно скрывал и с прежним усердием поливал искусственное дерево, хотя пальме это нужно было, как мертвому припарки.
По моим наблюдениям, Селиванов был одним из тех людей, по мнению которых ложь порой — единственное спасение для человека. Горе тому, кто этому поверит, но утешение приносит с собой луч надежды, потому что жизнь без надежды действительно невыносима.
Я почувствовал, что теплое чувство, которое так согревало мое сердце и которое так внезапно улетучилось, вернулось, вновь и вновь согрело меня. Но пальма здесь была уже ни при чем, дело было в Селиванове, в его необыкновенной человеческой чуткости.
Тогда я еще раз убедился в том, что самая прочная и сильная привязанность у человека может возникнуть только к человеку же. И никакому предмету, никакой вещи не сравниться с его волшебной силой.
А мы кто знает сколько раз ставим предмет или вещь выше человека и часто думаем, заботимся о неодушевленном предмете или о какой-то вещи больше, чем о человеке! Наверное, это
происходит потому, что мы считаем предметы более верным преданными и молчаливыми друзьями... Какая роковая ошибка.
Утром, когда Селиванов принес завтрак, я спросил:
— Почему ты скрывал, что пальма ненастоящая?
Ответил мой ординарец не сразу, но и не растерялся, видно было, что он ожидал этого вопроса. Он вылил остатки молока во вторую чашку, накрыл котелок крышкой и только после этого посмотрел на меня. Я не торопил его с ответом.
Я смотрел на Селиванова, и мне почему-то вспомнилась наша первая встреча.
Как-то на одном из совещаний заместитель командира третьей батареи по политчасти сердито сказал:
— Среди нас, оказывается, есть верующие, которые крестятся при каждом пушечном выстреле.
Командиры подразделений расхохотались, а мне эти слова особенно глубоко врезались в память.
Однажды я попал на третью батарею.
Мое появление там совпало с началом вражеского наступления. Я обрадовался возможности испытать ребят «в деле» и воочию узнать, кто чего стоит.
Но ребята оказались все как на подбор, один другого лучше. Батарея стреляла отлично.
Особенно мне запомнился заряжающий первого орудия, человек уже в летах, крупный, с огромными рыжими усами. Его движения были так отточены, так рассчитаны и точны, что от него глаз нельзя было отвести.
Он поднимал огромный снаряд словно перышко, ставил его на кулак правой руки (в этот момент казалось, что он протягивает руку с пасхальным яйцом — а ну, мол, ударь) и одним махом загонял метровый снаряд в казенник.
Все движения у него были такими соразмерными и такими ловкими, что даже я, немало повидавший на своем веку артиллерист, был очарован.
Когда все стихло, я подозвал к себе заряжающего, и мы немного поговорили. Я заметил, что командир орудия, опытный сержант Никифоров с нескрываемым удовольствием влюбленными глазами смотрел на своего пожилого заряжающего.
Тут к нам подошел заместитель командира батареи. Во время боя я его нигде не видел, и он, вероятно, теперь решил себя проявить:
— Товарищ майор,— тогда я был майором,— это тот самый советский боец,— он подчеркнул слово «советский»,— который крестится при стрельбе.
Селиванов смутился.
— Знаете, что я вам скажу, товарищ старший лейтенант,— строго обрезал я его,— если все будут воевать так, как этот верующий... пусть хоть крестятся, хоть аллаху молитвы возносят.
Селиванов с такой признательностью посмотрел на меня, словно я даровал ему жизнь, а осмелевший после моих слов командир орудия возразил заместителю:
— Товарищ старший лейтенант, ведь мы с Селивановым неразлучны, но я ничего подобного за ним не замечал.
— Значит, вам недостает наблюдательности! А ну-ка, Селиванов, расстегни гимнастерку... Да-да, не смущайся, расстегивайся! Что это такое? Ведь крест! А раз крест носишь, значит, и крестишься тоже!
Когда Селиванов начал расстегивать пуговицы, я почувствовал себя оскорбленным за этого храброго солдата и уже хотел было остановить его, но решил выяснить дело до конца.
Я смотрел на вытянувшегося передо мной Селиванова, на его латунный крестик на белом шнурке, такой крошечный на его сильной груди, и постепенно во мне поднималась злоба.
— Ну и что такого? Это его личное дело,— с раздражением ответил я старшему лейтенанту.
— Как это — что такого, товарищ майор? Разве наша Красная Армия религию...
Не в силах сдержаться, я отвел старшего лейтенанта в сторону и дал ему такой нагоняй, что на какое-то время он, наверное, забыл и про крест, и про Христа, и про собственную голову.
Прошло немного времени после этого памятного случая, и Селиванов был тяжело ранен. Я навестил его в полевом госпитале и приколол ему на грудь орден Красной Звезды, которым он был награжден по моему представлению.
После излечения Селиванову полагалась демобилизация, но он попросил снова отправить его на фронт и вернулся в родную часть. Так как он теперь подпадал под категорию нестроевых, я предложил ему быть моим ординарцем, но он предпочел вернуться на свою батарею.
Через некоторое время храброго солдата ранило во второй раз. Теперь ему вражеской миной оторвало три пальца левой руки. После выздоровления Селиванов снова вернулся в наш дивизион, и тогда-то я окончательно решил взять его к себе.
С тех пор прошло больше года. Кто знает, сколько тяжелых минут выпало на нашу долю, скольким опасностям и испытаниям мы вместе подвергались!
И вот этот самый Селиванов стоял теперь передо мной, чтобы ответить на мой вопрос.
— Ну так говори, почему ты скрыл, что пальма искусственная? — повторил я вопрос.
— Да какая была надобность? Радость и так недолговечна, сама угаснет.
— А ты разве не знаешь, что у лжи короткие ноги?
— Короткие ноги у глупой лжи, а умная-то переживет сотни поколений.
— Что за ерунда, откуда ты это взял?
— Я так понимаю: без лжи человек не проживет.
— Это почему же?
— Жизнь горька, надо ее подсластить.
— И ты считаешь ложь сладостью?
— Когда ложь необходима, она как сахар сладка!
— Тогда как же праведники живут на белом свете?
— Одна только правда, как и голая ложь, не годится; их надо смешивать, сдабривать одну другой, а чего требуется больше, это зависит от обстоятельств. Тот, кто умело их замешивает, тот и мудрец.
— Мудрец или же просто безнравственный человек?
— Безнравственность — обман с дурной целью, а обмануть с пользой — уже мудрость.
— Выходит, ты согласен с тем, что проповедуют иные философы: правды, мол. не существует и не ищите ее?
— Нет, я этого не говорю; правда существует, но иногда ее добиваются с помощью лжи. Ложь — это мостик на другой берег, на берег правды.
— Ты это в священных книгах вычитал?
—- Нет, сейчас мы ушли далеко вперед от священных книг.
— По-нашему это называется чушью, Селиванов!
— Как хотите, так и называйте. Я только хочу сказать, что есть ложь во спасение души...
Я отпустил Селиванова и задумался: что будет, если после войны все начнут философствовать и расплодится видимо-невидимо доморощенных теоретиков? Оперируя категориями ортодокса-фронтовика, я тогда пришел к заключению, что существует единственный выход: надо всех занять делом, да притом так, чтобы ни у кого не оставалось времени на размышления...
Если говорить откровенно, то вообще-то незаменимым средством наведения порядка в общественных делах я считал в те времена военную дисциплину и удивлялся, что некоторые начальники этого не понимали. Но особенно меня удивляло то, что не все думали таким образом.
И более того! Когда я поделился этой мыслью со своим единственным другом — старшим врачом дивизиона, он окинул меня таким взглядом, что я явно почувствовал его отчужденность.
Одно только я твердо знал: знакомые офицеры были того же мнения, что и я.
Неужели мы все ошибались? Быть может, у моего поколения и вправду неверное представление о демократии и военной дисциплине? Похоже, что этот вопрос действительно трудный и запутанный...
Я вспомнил Бушнева и, так как в то время у меня не было особо важных дел, решил поговорить еще и с ним. Мне заранее было смешно при мысли о том, как он будет клясться, что, мол, ничего не знал и, как и я, считал пальму настоящей.
Вечером я подозвал Бушнева к себе и задал ему тот же вопрос, что и Селиванову.
- Ненастоящая! - тонкие, бесцветные брови Бушнева удивленно поползли кверху. Глубокие морщины сделали его и без того узкий лоб еще меньше Видно было, что он изо всех сил старался вникнуть з смысл сказанного.— Ну и что из того, что ненастоящая? — спросил он после минутного молчания и с такой строгостью взглянул на меня своими светло голубыми глазами словно начальником был он, а не я. Да что, в койне концов, означает «настоящая»? - продолжал Бушнев. Что на этом свете настоящее? Что сегодня настоящее, то...
- Вытащить и выбросить..
- Есть вытащить и...- с привычной готовностью начал было Бушнев, но на полуфразе умолк, снова уставившись на меня: мол, не шучу ли я...
Опасаясь, что засмеюсь, я повернулся и пошел к себе. Уже около подъезда я обернулся - Бушнев стоял на том месте как вкопанный и с удивлением смотрел мне вслед. Я поднялся по маленькой лестнице всего из нескольким ступенек, медленно прикрыл за собой дверь и в ту же секунду кинулся к окну...
И тут Бушнева прорвало. Он, словно ветряная мельница, взмахнул руками, котом, нагнув, как бугай, голову, вдруг помчался к складу, но внутрь не вошел, а у самой двери внезапно повернул назад, затрусил к моему дому и с согнутой шеей вился около парадного. Очевидно, у интенданта иссякло терпение...
Я был уверен, что в ту минуту он немилосердно «крестил» кого-то десятиэтажным матом.
Мне захотелось послушать его мнение. Я выглянул в окно: сгорбившись. Бушнев сердито вышагивал вверх по дороге в сторону казармы.
Когда я окликнул его, он тотчас остановился, будто ему в спину крикнули: «Стой, стрелять буду!» Но повернулся не сразу, а, продолжая еще топтаться на месте, не спеша обернулся ко мне лицом и так глянул исподлобья, словно недоумевал, с нормальным человеком имеет дело или нет.
Я ждал его около дверей. Ему понадобилось времени больше, чем нужно было, чтобы дойти до подъезда. Наверное, по дороге он обдумывал, что сказать мне...
Странный человек был этот долговязый интендант: он говорил правду, только когда ему разрешали. И я всегда смеялся над этим его свойством: правда по разрешению, на заказ! Хотите -скажет, хотите — прибережет для другого раза. В любом случае он спокоен. Он может согласиться с ложью, но про себя думать другое. Если же время и случай изобличат вас во лжи, он обязательно будет злорадствовать. Ему так же не хватает великодушия победителя, как иному побежденному — самолюбия. Он может часами, если ему позволишь, доказывать одно и то же, но стоит хорошенько прикрикнуть на него, он тут же пойдет на попятный и охотно согласится: вы правы, я, мол, по глупости болтал. Он подчинится, но станет ждать момента, чтобы опять навязать свои мысли, как сейчас впитал ваши.
Для Бушнева существовал только один бог - бог власти и безропотного повиновения. Этим-то он все и мерил. Правда, ему больше нравилось, чтобы ему подчинялись, но, если для дела требовалось, он и сам умел подчиняться.
Поскольку сейчас старший я (как бы ему ни хотелось обратного!), он, но его мнению, обязан мне подчиняться; но если все переменится и я окажусь под его началом, мои мысли тоже, значит, должны будут перемениться...
На примере Бушнева я убедился, что человеческая покорность бывает искренней и деланной, а выдержка и терпение - принужденными и произвольными. Ото совсем разные вещи, а мы их часто путаем...
Об этом я и размышлял, когда нехотя, словно через силу ступая, Бушнев вошел ко мне.
Фуражку он не повесил, а буквально пригвоздил к деревянной вешалке и колом стал посреди комнаты.
Я усадил его рядом с собой и велел Селиванову принести чай (я знал, что он действует на Бушнева магически). Выпив чаю, интендант сразу успокоился и, видимо, догадался, что наступили как раз те редкие минуты, когда я предоставлял ему возможность откровенно говорить обо всем и без гнева выслушивал его оригинальную «аргументацию».
Как я замечаю, тебе не нравится мое распоряжение.
— А кому оно понравится?
— Да почему?
— Выбросить пальму... Она, мол, ненастоящая!..
— Ну и что тебя возмущает?
— А вообще-то, что на свете настоящее?
Я подумал, что он преувеличивает, как это обычно бывает в разговоре, но, чтобы продолжить беседу, все же спросил: Неужели ты правда так считаешь? Бушнев сразу загорелся:
— Вы ведь слышали историю муллы с пловом? Мы похожи на этого муллу: своими же выдумками себя обманываем. А вы еще пальме удивляетесь, мол, думал, живая, а она поддельная. Да что делать этой бедной пальме! Ее тоже кто-то придумал, и она, как мы, сама себя обманывает... Если вам она не нужна, другим отдайте! Каждый будет рад! Если разрешите, я поставлю ее в казарме. Увидите, как обрадуются наши ребята. Я предупрежу их, что от табачного дыма пальма засохнет... Сейчас они тайком там покуривают, а вот тогда посмотрите — никто не осмелится!.. Разрешаете?
Он принял мое молчание за согласие, за мою заинтересованность и продолжал доказывать свое:
— Вот что я вам скажу: мне было пятнадцать лет, когда началась первая мировая война, а когда она закончилась — девятнадцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39