Хорошо, что успел выключить скорость.
Очнулся на земле. Лицо и грудь мокрые. Рядом тетя Домна, мать Васьки. Здесь же Вера Харламова. Они работают на лобогрейках, которые таскает мой трактор.
Я вскочил, но голова опять закружилась, и меня усадили в тень. Ерунда какая-то: ничего не болит, а устойчивости в ногах нет. Такое состояние, как будто долго кружился на карусели.
Когда подъехал Славка, я сидел, подперев колесо трактора, глупо улыбался своей немощи.
— Чего? — крикнул он, не глуша мотора.
— Загораю...— как можно бодрее ответил я и тут же почувствовал, что .не могу говорить громко — болью отдает в голову.
К Славке подошла Вера. Он через крыло трактора подался к пей. Что ему сказала Вера, я не слышал, но Славка вдруг с такой прытью соскочил на землю, что та опасливо посторонилась. Подбежав ко мне, он выпалил свое дурацкое:
— Чего?
Я не ответил.
— Интеллигенция,— приложил он свою руку к моему лбу. Немного постоял, потом дотронулся до своего лба и тут же добавил:—А, чепуха, пройдет!.. У меня было... Посиди немножко в тенечке, попей водички — как рукой...
— Я же ему говорю,— запричитала тетя Домна,— мыслимо ли на таком солнце весь день? Долблю: «Прикрой голову чем-нибудь!» — дак где там!.. Умные слишком стали — вот и напекло.
С лобогреек поднялись две женщины. Лица их до самых глаз закутаны платком. В такую жару в поле все так покрываются.
— Дорогие мои бабоньки! — широко расставив руки, загородил Славка им дорогу.— Фронт ждет...
Через минуту его трактор взревел, заскрежетал, затарахтел на все голоса сцеп лобогреек. И скрро все потрну-ло в пыли. Пора было трогать и мне. Голова не^його кружилась, но я поднялся.
В дальнем конце гона мой трактор остановил бригадир. Ему кто-то сказал, что случилось. Сйачала он йодо-шел к женщинам, поговорил с ними, а потом направился ко мне.
— Ты с этим не шути, парень, — строго начал он.— У тебя был солнечный удар.— Он снял с себя замасленную, видавшую виды кепку и, натянув ее мне на голову, добавил: — По-хорошему тебе надо бы до вечера в землянке полежать... Да некем подменить. Мне бежать надо,— кивнул в сторону горизонта, где маячил силуэт остановившегося трактора.— С обеда что-то прикипел к тому месту.
Это был трактор Мартынка. Но сейчас на нем работала Любка Доброва, наша новая трактористка из прицепщиков. Сам Мартынок неделю назад как уехал в город в военкомат, на перекомиссию, так и не вернулся в бригаду.
Три дня мы гадали, что с ним случилось. Призвать в армию вряд ли могли — рана его еще не зажила. Да и доходяга он такой, что не в армию, а скорее в госпиталь надо было отправить. А вот пойди же: вчера в бригаду пришла открытка с военным треугольным штемпелем — добился своего, опять в армии. «Хотя и не в настоящей армии,— пишет Мартынок,— а все же при военном деле». Устроился в санитарный поезд — братом милосердия возить с фронта раненых. Вот после этого и перевели из прицепщиков в трактористы Любку Доброву. Она первая в нашей бригаде женщина-трактористка.
Бригадир еще раз как-то странно оглядел меня с ног до головы и спросил:
— Знаешь что? Иди-ка ты на стан... А я пришлю сюда Любку.
— Нет уж! — запротестовал я.— Такие трактористы и у меня есть. Вон Верку посажу за руль, а сам пойду на прицеп.
Бригадир не стал настаивать, он спешил.
— Только, чур, Андрюха, кепку не снимать...— И для большей убедительности добавил: — Учти, если еще раз случится, можешь дураком запросто остаться. Так что гляди... Не снимай.
Вскочил на свой велосипед и двинул прямо по пыльной стерне к трактору Любки Добровой.
Вот с того дня я и маюсь в кепке бригадира. На удивление, трактор сегодня работает как зверь. Вот что такое новый радиатор! Сколько мучился с этим рассыпающимся старьем! Постоянно возил с собою канистру с водой. Через каждый гон глушил трактор, ждал, пока хоть немного остынет мотор и перестанет кипеуь вода в радиаторе, а потом брался за самое страшное. Нужно было ухитриться открыть пробку радиатора, не обварив паром руки. В последнее время я приспособился открывать эту чертову пробку: на клокочущий радиатор, как на бешеного тигра, набрасывал телогрейку и уже через нее снимал пробку. «Нужда научит»,— оценил мою хитрость Мартынок. А я смотрел на свои обожженные, в глянцевых волдырях руки и чуть не плакал. «Почему же раньше не додумался до этой простой штуки?»
А недавно в бригаде был праздник. Не знаю, как другие, но я пережил в этот день почти такую же радость, как и тогда, когда мы молотили первый наш ячмень. Приехал главный механик МТС на своей развалюхе полуторке, а в ее кузове, завернутые в брезент, лежали новенькие запчасти. Такое богатство мы видели впервые. До этого если и получали какие запасные детали из МТС, так только старые, реставрированные. А эти новенькие, отливающие заводской синевой. Когда я глянул на темно-красный, поблескивающий радиатор, у меня зашлось сердце.
...И вот он на моем тракторе.
Поглядел на своих женщин-косарей. Не женская это работа — без передыху, пока идет трактор, махать и махать вилами. Если бы только махать! Вот сейчас лобогрейки заскочили в лощину. Ячмень здесь высокий, да и травы много — целыми кулигами желтоголовая рогатка растет. Тяжело тетке Домне. Ей некогда даже разогнуть спину, без конца взмахивает вилами и все же не успевает сгребать к сбрасывателю скошенный ячмень. Трава забивает косу, наматывается на крылья — косарю некогда дух перевести.
Особенно достается Вере. Она какая-то неловкая: спешит, суетится, боится, что косу забьет трава, и чаще, чем надо, орудует вилами. Надо дать передохнуть ей, иначе свалится. Вот доберемся до конца поля, сделаю поворот — и пусть садится за руль, а я подменю ее. Но сейчас, пока идем по лощине, надо сбавить ход — переключить с третьей на вторую скорость. Конечно, нельзя косить на этой скорости, и трактор вполсилы работает, и перерасход горючего большой получается, да что — не уморить же моих женщин.
Переключаю. Со второй скорости рычаг выбивает на нейтральную. Пробую еще раз — та же история, а в колобке скоростей такой грохот и рычание, что хоть с трактора убегай. Включаю еще раз вторую и, чтобы не выбило рычаг, держу его рукой. Трактор идет медленней, косари благодарно поднимают головы. Теперь они наконец могут перевести дух. Тетка Домна, опустив черенок вил на колени, перевязывает платок. Вера расправила спину и весело помахала мне рукой.
Только ради этого стоило затевать всю эту канитель с переключением. Будь что будет — поведу трактор на второй до самого поворота, пусть отдохнут. Ох, нет на меня бригадира. Если бы увидел — распушил. Рычаг, как в лихорадке, дрожит в моей руке. И все же дотянул до поворота, выключил скорость и позвал Веру.
Та обрадованно соскочила на землю и, развязав платок, заспешила к трактору. Лицо красное, запотевшее, словно после бани, а глаза быстрые, прыгают в них колючие искорки. С такими глазами Вера обычно подходит к Шурке, и я тайно завидую ему. А сейчас она одарила и меня этим взглядом. Даже растерялся. Усадил ее на свое место и предложил трогать. Она так резко отпустила сцепление, что трактор, рванувшись с места, чуть не порвал сцеп жаток. Я захохотал. Тетка Домна, еле удержавшись на сиденье, закричала сердито на нас:
— Черти вас надирают! Убьете...
Трактор пошел ровно, нам было весело обоим. Ей весело оттого, что она управляет машиной, а мне — смотреть на нее,
Мы хохочем, просто так, без всякой причины. Это в нас рвется наружу молодость. Мне — пятнадцать, Вере— двадцать два, И хотя она мне кажется чуть ли не старухой (ведь между нами семь лет—это половина моей жизни!), мне почему-то хорошо и легко с ней. Я бы вот так ехал и ехал рядом.
Окрик тетки Домны заставляет меня соскочить на землю. Ведь Верина жатка осталась без косаря. Скошенный ячмень уже давно перехлестывает через сбрасыватель. Вот-вот остановится полотно косы. Но я успеваю. Прыгаю на сиденье, хватаю вилы и несколькими взмахами переправляю охапки ячменя к сбрасывателю. Тут же дергаю веревку, и копна сползает с лобогрейки на стерню. Теперь можно и не спешить.
Мы уже неделю косим ячмень. Вчера начали молотить и тут же отправили первое зерно государству. Из города пришла машина, загрузили ее мешками, и наш председатель сам повез хлеб на заготовительный пункт.
За зиму и весну люди так наголодались, что сейчас берегут каждое зерно пуще глаза. Еще не начинали косить ячмень, а из района приехала комиссия. Обмерила все поле и определила, сколько должны собрать зерна.
В колхозе живет уполномоченный — однорукий капитан-артиллерист. Он так и ходит в военной форме, с погонами капитана. Прислал его наш райком партии, у него штатская должность — уполномоченный по хлебозаготовкам, а он не может расстаться с военной формой. А может, у него просто нет другой одежды?
Веселый, хороший дядька, он весь день торчит на току, помогая женщинам. То лихо крутит веялку, то ловко одной рукой, ухватив за узел, как рюкзаки, таскает мешки с зерном. Я поражался его силе и ловкости. Он даже попробовал одной рукой работать вилами.
— Мы тебя, Семен, в колхоз записываем,— шутят женщины.— Будешь над бабами командиром. А чтобы не сбежал, женим. Невест хоть отбавляй — выбирай любую!
Капитан в широкой, щедрой улыбке обнажает крепкие красивые зубы, картинно одергивает выгоревшую гимнастерку и в тон шутке отвечает:
— Человек я государственный, как прикажет начальство, так и будет. Жениться так жениться. Мне не привыкать.
Трактор шел легко, жатки мы поставили на низкий срез, Будет больше соломы, но работать стало тяжелее.
Теперь уже некогда смотреть на Веру, как она управля-С1ся с трактором.
Не разгибая спины, нужно сгребать и сгребать вилами скошенный ячмень. Становилось все жарче. Пот стекал из-под кепки уже не струйками, а лил так, что не успевал сохнуть. Кажется, чуть-чуть повеяло ветерком. Какое же это блаженство — прохлада! Сбрасываю кепку. Без нее немного легче. Авось не хватит меня еще раз. Это на тракторе я сижу почти без движения, а здесь, на лобогрейке, только успевай поворачиваться. Нет, это не ветерком потянуло, а Вера озорничает — прибавила газу, и трактор пошел быстрее. Тетка Домна может этого и не заметить, а меня не обманешь. Странный человек эта Верка. То она молчит, словно похоронила кого, а то как разойдется — не уймешь!
Живет Вера не в нашем поселке, а где-то в городе. В колхозе появилась месяц назад с Любой Добровой. С тех пор как у нас определились виды на урожай, в нашу бригаду пришли работники из города. Вряд ли они надеялись заработать хлеба, овощей или каких других продуктов. Даже мы, трактористы, которым была гарантирована оплата трудодня деньгами и хлебом, не особенно рассчитывали на это. И все-таки никто не ныл, не отлынивал от работы. Все объяснялось войной, все списывалось на нее же: и наш заработок, и скудный харч, и тяжелая — от зари до зари — работа, и то, что мы, мальчишки, по месяцу не бывали дома, и многие несуразности жизни. Ждали и не могли дождаться конца войны. Я был уверен, что, раз фрицев так турнули от Сталинграда, а сейчас в пух и прах размолотили под Белгородом и Курском, война обязательно окончится до Нового года. Теперь мы и без второго фронта расколошматим Гитлера.
Неужели придет время, когда люди смогут наесться вволю и не думать, что есть завтра? Неужели можно будет работать не от зари до зари и иметь еще в каждое воскресенье выходной день? Даже смешно подумать! Главное, не приходили бы с фронта похоронки да нашлись бы те, от которых сейчас ни писем, ни извещений о смерти, как от моих отца и брата. Только бы скорее!.. Только бы скорей!.. А мы ничего, потерпим, мы выдюжим. Вот кончится война, а мы и тогда останемся такими. Нам только вволю наесться бы хлеба, даже не хлеба, а хотя бы картошки, но наесться так, чтобы не думать о еде сразу, когда просыпаешься, не думать о ней днем и вечером, когда закрываешь глаза и не можешь заснуть.
И еще одно. Самое главное. Только бы отец объявился да брат весть подал, а там, как говорит моя мать, мы бы и горюшко покатили, То, что нет квартиры и нам в зиму негде жить, так эта печаль не у одних нас. Да и до зимы еще ой как далеко!
Такие мысли часто одолевали меня в то жаркое лето сорок третьего, когда мы только-только перевалили половину войны. Если бы нам кто сказал тогда, что прошла только половина, мы не поверили бы. Поверить было никак невозможно. Люди не могли пережить еще столько, сколько они уже пережили. Не могли, у них не хватило бы сил.
Трактор рокотал тяжело, точно ему не хватало дыхания. Перед поворотом был небольшой подъем из той самой лощины, где подорвался на мине Васька. Там недалеко от дороги и до сих пор стоит заднее колесо его трактора со скрюченными спицами и сорванными шпорами. Через несколько дней после похорон Васьки мы с Мартынком отбуксировали его трактор на стан, а это изуродованное колесо так и осталось лежать здесь.
Недели через две, уже после того, как зазеленел ячмень, который сеял Васька, мы подняли это колесо и написали на нем: «Здесь погиб тракторист-комсомолец Василий Попов. 23 июня 1926 г.— 29 мая 1943 г.». Вырубили из железа большую пятиконечную звезду и приварили ее к колесу. Вот только не нашли краски покрасить звезду. Мы и надпись-то сделали нигролом. Бригадир обещал привезти краски из МТС, и тогда мы напишем другие, высокие слова. Я их уже придумал. Мы напишем, что на этом месте после войны будет сооружен памятник комсомольцу-трактористу, отдавшему свою светлую жизнь за свободу, счастье и независимость нашей Родины.
Слова мы напишем и памятник поставим, а вот Васьки Попова уже не будет никогда. И тетке Домне ничто не вернет сына. Только лишние слезы. На днях мы опять видели эти слезы. Влетел на своем велосипеде на стан бригадир. Лицо бледное, руки дрожат. Хотел закричать и не смог, только с каким-то простуженным хлипом раскрывал и закрывал старчески перекошенный рот. Потом поднял руку и, указав в сторону ячменного поля, прохрипел:
— Что вы натворили, разбойники, что натворили?!
Все не на шутку перепугались. Таким видели Василия Афанасьевича только раз, в день смерти Васьки. И я сразу понял, сорвался с места и кинулся в поле, к нашему колесу-памятнику. Рядом со мной бежал Шурка. Он испуганно шептал:
— Не надо было ставить это колесо, не надо было писать. Я знал, я боялся...
— Не ной! — крикнул я, но сам думал о том же и ругал себя последними словами: мы поняли, что там что-то произошло. Но что? И бежали как угорелые.
...Тетка Домна потерянно сидела на траве. Рядом стояли женщины, тихо переговаривались. По всему было видно, что буря только что прошла. Женщины бросали короткие взгляды на безмолвную тетку Домну и ждали. Л она сидела отрешенная, такая убитая горем и несчастная, что я весь похолодел. По тому, как безвольно были опущены ее руки, скорбно согнута спина, можно было догадаться, что у нее уже не осталось сил ни кричать, пи говорить, ни двигаться. Она лишь тяжело вздрагивала, "как это бывает с детьми, которые долго плакали и теперь никак по могут успокоиться.
Женщины встретили нас недобро. Злая на язык тетка Мария даже прикрикнула:
— Зачем же казнить человека! Бессердечные...— Ненавистно посмотрела на колесо трактора и сердито повернулась к нам спиной.
Тетка Домна слышала эти слова. Она словно проснулась, тяжело поднялась на одно колено, потом, покачиваясь, встала на ноги. Когда мы со Славкой подбежали к ней, она отстраняюще провела рукой:
— Сама дойду...— постояла, сделала несколько нетвердых шагов к колесу и стала гладить уже взявшийся ржавчиной металл.— Вы, ребята, не убирайте его. Пусть стоит...
Хотела еще что-то сказать, но не смогла, только беззвучно шевелила губами, превозмогая новый приступ отчаяния. Так и пошла от нас. Вслед пошли женщины. Они заговорили негромко, но все сразу.
Мы смотрели вслед подавленно, растерянно, не зная — убирать колесо или оставить, как сказала мать Васьки. Решили оставить все до вечера. Она уже больше сегодня сюда не вернется, а за ужином на общем бригадном совете порешим, как быть. Но еще днем к моему трактору подъехал на велосипеде Василий Афанасьевич.
— Вы эту штуку,— и он кивнул в сторону тракторного колеса,— не троньте. Домне Ивановне дал слово. Просила очень.— Постоял, поскреб своими негнущимися пальцами пепельную голову и добавил: — А памятник ваш — лишние слезы. Не надо было затевать. Но так уж неладно вышло... Уйти бы ей отсюда, чтоб не бередить сердце постоянно... Да разве от жизни уйдешь?..
А у Домны Ивановны еще двое малых детей, их на ноги ставить надо...
Я сижу на второй жатке и сбоку смотрю на тетку Домну. Лица не видно. Только щелка в платке для глаз. Ей ведь еще нет и сорока, а она уже старуха. Хотя и пережили мы нелегкую голодную зиму, а еще весной она была здоровой, крепкой женщиной. И вот что сделала с ней смерть мужа и сына. Только сила да злость до работы у Домны Ивановны не старушечьи. Если просижу еще круг без отдыха, то не выдержу, упаду, а она взмахивает и взмахивает перед собою вилами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Очнулся на земле. Лицо и грудь мокрые. Рядом тетя Домна, мать Васьки. Здесь же Вера Харламова. Они работают на лобогрейках, которые таскает мой трактор.
Я вскочил, но голова опять закружилась, и меня усадили в тень. Ерунда какая-то: ничего не болит, а устойчивости в ногах нет. Такое состояние, как будто долго кружился на карусели.
Когда подъехал Славка, я сидел, подперев колесо трактора, глупо улыбался своей немощи.
— Чего? — крикнул он, не глуша мотора.
— Загораю...— как можно бодрее ответил я и тут же почувствовал, что .не могу говорить громко — болью отдает в голову.
К Славке подошла Вера. Он через крыло трактора подался к пей. Что ему сказала Вера, я не слышал, но Славка вдруг с такой прытью соскочил на землю, что та опасливо посторонилась. Подбежав ко мне, он выпалил свое дурацкое:
— Чего?
Я не ответил.
— Интеллигенция,— приложил он свою руку к моему лбу. Немного постоял, потом дотронулся до своего лба и тут же добавил:—А, чепуха, пройдет!.. У меня было... Посиди немножко в тенечке, попей водички — как рукой...
— Я же ему говорю,— запричитала тетя Домна,— мыслимо ли на таком солнце весь день? Долблю: «Прикрой голову чем-нибудь!» — дак где там!.. Умные слишком стали — вот и напекло.
С лобогреек поднялись две женщины. Лица их до самых глаз закутаны платком. В такую жару в поле все так покрываются.
— Дорогие мои бабоньки! — широко расставив руки, загородил Славка им дорогу.— Фронт ждет...
Через минуту его трактор взревел, заскрежетал, затарахтел на все голоса сцеп лобогреек. И скрро все потрну-ло в пыли. Пора было трогать и мне. Голова не^його кружилась, но я поднялся.
В дальнем конце гона мой трактор остановил бригадир. Ему кто-то сказал, что случилось. Сйачала он йодо-шел к женщинам, поговорил с ними, а потом направился ко мне.
— Ты с этим не шути, парень, — строго начал он.— У тебя был солнечный удар.— Он снял с себя замасленную, видавшую виды кепку и, натянув ее мне на голову, добавил: — По-хорошему тебе надо бы до вечера в землянке полежать... Да некем подменить. Мне бежать надо,— кивнул в сторону горизонта, где маячил силуэт остановившегося трактора.— С обеда что-то прикипел к тому месту.
Это был трактор Мартынка. Но сейчас на нем работала Любка Доброва, наша новая трактористка из прицепщиков. Сам Мартынок неделю назад как уехал в город в военкомат, на перекомиссию, так и не вернулся в бригаду.
Три дня мы гадали, что с ним случилось. Призвать в армию вряд ли могли — рана его еще не зажила. Да и доходяга он такой, что не в армию, а скорее в госпиталь надо было отправить. А вот пойди же: вчера в бригаду пришла открытка с военным треугольным штемпелем — добился своего, опять в армии. «Хотя и не в настоящей армии,— пишет Мартынок,— а все же при военном деле». Устроился в санитарный поезд — братом милосердия возить с фронта раненых. Вот после этого и перевели из прицепщиков в трактористы Любку Доброву. Она первая в нашей бригаде женщина-трактористка.
Бригадир еще раз как-то странно оглядел меня с ног до головы и спросил:
— Знаешь что? Иди-ка ты на стан... А я пришлю сюда Любку.
— Нет уж! — запротестовал я.— Такие трактористы и у меня есть. Вон Верку посажу за руль, а сам пойду на прицеп.
Бригадир не стал настаивать, он спешил.
— Только, чур, Андрюха, кепку не снимать...— И для большей убедительности добавил: — Учти, если еще раз случится, можешь дураком запросто остаться. Так что гляди... Не снимай.
Вскочил на свой велосипед и двинул прямо по пыльной стерне к трактору Любки Добровой.
Вот с того дня я и маюсь в кепке бригадира. На удивление, трактор сегодня работает как зверь. Вот что такое новый радиатор! Сколько мучился с этим рассыпающимся старьем! Постоянно возил с собою канистру с водой. Через каждый гон глушил трактор, ждал, пока хоть немного остынет мотор и перестанет кипеуь вода в радиаторе, а потом брался за самое страшное. Нужно было ухитриться открыть пробку радиатора, не обварив паром руки. В последнее время я приспособился открывать эту чертову пробку: на клокочущий радиатор, как на бешеного тигра, набрасывал телогрейку и уже через нее снимал пробку. «Нужда научит»,— оценил мою хитрость Мартынок. А я смотрел на свои обожженные, в глянцевых волдырях руки и чуть не плакал. «Почему же раньше не додумался до этой простой штуки?»
А недавно в бригаде был праздник. Не знаю, как другие, но я пережил в этот день почти такую же радость, как и тогда, когда мы молотили первый наш ячмень. Приехал главный механик МТС на своей развалюхе полуторке, а в ее кузове, завернутые в брезент, лежали новенькие запчасти. Такое богатство мы видели впервые. До этого если и получали какие запасные детали из МТС, так только старые, реставрированные. А эти новенькие, отливающие заводской синевой. Когда я глянул на темно-красный, поблескивающий радиатор, у меня зашлось сердце.
...И вот он на моем тракторе.
Поглядел на своих женщин-косарей. Не женская это работа — без передыху, пока идет трактор, махать и махать вилами. Если бы только махать! Вот сейчас лобогрейки заскочили в лощину. Ячмень здесь высокий, да и травы много — целыми кулигами желтоголовая рогатка растет. Тяжело тетке Домне. Ей некогда даже разогнуть спину, без конца взмахивает вилами и все же не успевает сгребать к сбрасывателю скошенный ячмень. Трава забивает косу, наматывается на крылья — косарю некогда дух перевести.
Особенно достается Вере. Она какая-то неловкая: спешит, суетится, боится, что косу забьет трава, и чаще, чем надо, орудует вилами. Надо дать передохнуть ей, иначе свалится. Вот доберемся до конца поля, сделаю поворот — и пусть садится за руль, а я подменю ее. Но сейчас, пока идем по лощине, надо сбавить ход — переключить с третьей на вторую скорость. Конечно, нельзя косить на этой скорости, и трактор вполсилы работает, и перерасход горючего большой получается, да что — не уморить же моих женщин.
Переключаю. Со второй скорости рычаг выбивает на нейтральную. Пробую еще раз — та же история, а в колобке скоростей такой грохот и рычание, что хоть с трактора убегай. Включаю еще раз вторую и, чтобы не выбило рычаг, держу его рукой. Трактор идет медленней, косари благодарно поднимают головы. Теперь они наконец могут перевести дух. Тетка Домна, опустив черенок вил на колени, перевязывает платок. Вера расправила спину и весело помахала мне рукой.
Только ради этого стоило затевать всю эту канитель с переключением. Будь что будет — поведу трактор на второй до самого поворота, пусть отдохнут. Ох, нет на меня бригадира. Если бы увидел — распушил. Рычаг, как в лихорадке, дрожит в моей руке. И все же дотянул до поворота, выключил скорость и позвал Веру.
Та обрадованно соскочила на землю и, развязав платок, заспешила к трактору. Лицо красное, запотевшее, словно после бани, а глаза быстрые, прыгают в них колючие искорки. С такими глазами Вера обычно подходит к Шурке, и я тайно завидую ему. А сейчас она одарила и меня этим взглядом. Даже растерялся. Усадил ее на свое место и предложил трогать. Она так резко отпустила сцепление, что трактор, рванувшись с места, чуть не порвал сцеп жаток. Я захохотал. Тетка Домна, еле удержавшись на сиденье, закричала сердито на нас:
— Черти вас надирают! Убьете...
Трактор пошел ровно, нам было весело обоим. Ей весело оттого, что она управляет машиной, а мне — смотреть на нее,
Мы хохочем, просто так, без всякой причины. Это в нас рвется наружу молодость. Мне — пятнадцать, Вере— двадцать два, И хотя она мне кажется чуть ли не старухой (ведь между нами семь лет—это половина моей жизни!), мне почему-то хорошо и легко с ней. Я бы вот так ехал и ехал рядом.
Окрик тетки Домны заставляет меня соскочить на землю. Ведь Верина жатка осталась без косаря. Скошенный ячмень уже давно перехлестывает через сбрасыватель. Вот-вот остановится полотно косы. Но я успеваю. Прыгаю на сиденье, хватаю вилы и несколькими взмахами переправляю охапки ячменя к сбрасывателю. Тут же дергаю веревку, и копна сползает с лобогрейки на стерню. Теперь можно и не спешить.
Мы уже неделю косим ячмень. Вчера начали молотить и тут же отправили первое зерно государству. Из города пришла машина, загрузили ее мешками, и наш председатель сам повез хлеб на заготовительный пункт.
За зиму и весну люди так наголодались, что сейчас берегут каждое зерно пуще глаза. Еще не начинали косить ячмень, а из района приехала комиссия. Обмерила все поле и определила, сколько должны собрать зерна.
В колхозе живет уполномоченный — однорукий капитан-артиллерист. Он так и ходит в военной форме, с погонами капитана. Прислал его наш райком партии, у него штатская должность — уполномоченный по хлебозаготовкам, а он не может расстаться с военной формой. А может, у него просто нет другой одежды?
Веселый, хороший дядька, он весь день торчит на току, помогая женщинам. То лихо крутит веялку, то ловко одной рукой, ухватив за узел, как рюкзаки, таскает мешки с зерном. Я поражался его силе и ловкости. Он даже попробовал одной рукой работать вилами.
— Мы тебя, Семен, в колхоз записываем,— шутят женщины.— Будешь над бабами командиром. А чтобы не сбежал, женим. Невест хоть отбавляй — выбирай любую!
Капитан в широкой, щедрой улыбке обнажает крепкие красивые зубы, картинно одергивает выгоревшую гимнастерку и в тон шутке отвечает:
— Человек я государственный, как прикажет начальство, так и будет. Жениться так жениться. Мне не привыкать.
Трактор шел легко, жатки мы поставили на низкий срез, Будет больше соломы, но работать стало тяжелее.
Теперь уже некогда смотреть на Веру, как она управля-С1ся с трактором.
Не разгибая спины, нужно сгребать и сгребать вилами скошенный ячмень. Становилось все жарче. Пот стекал из-под кепки уже не струйками, а лил так, что не успевал сохнуть. Кажется, чуть-чуть повеяло ветерком. Какое же это блаженство — прохлада! Сбрасываю кепку. Без нее немного легче. Авось не хватит меня еще раз. Это на тракторе я сижу почти без движения, а здесь, на лобогрейке, только успевай поворачиваться. Нет, это не ветерком потянуло, а Вера озорничает — прибавила газу, и трактор пошел быстрее. Тетка Домна может этого и не заметить, а меня не обманешь. Странный человек эта Верка. То она молчит, словно похоронила кого, а то как разойдется — не уймешь!
Живет Вера не в нашем поселке, а где-то в городе. В колхозе появилась месяц назад с Любой Добровой. С тех пор как у нас определились виды на урожай, в нашу бригаду пришли работники из города. Вряд ли они надеялись заработать хлеба, овощей или каких других продуктов. Даже мы, трактористы, которым была гарантирована оплата трудодня деньгами и хлебом, не особенно рассчитывали на это. И все-таки никто не ныл, не отлынивал от работы. Все объяснялось войной, все списывалось на нее же: и наш заработок, и скудный харч, и тяжелая — от зари до зари — работа, и то, что мы, мальчишки, по месяцу не бывали дома, и многие несуразности жизни. Ждали и не могли дождаться конца войны. Я был уверен, что, раз фрицев так турнули от Сталинграда, а сейчас в пух и прах размолотили под Белгородом и Курском, война обязательно окончится до Нового года. Теперь мы и без второго фронта расколошматим Гитлера.
Неужели придет время, когда люди смогут наесться вволю и не думать, что есть завтра? Неужели можно будет работать не от зари до зари и иметь еще в каждое воскресенье выходной день? Даже смешно подумать! Главное, не приходили бы с фронта похоронки да нашлись бы те, от которых сейчас ни писем, ни извещений о смерти, как от моих отца и брата. Только бы скорее!.. Только бы скорей!.. А мы ничего, потерпим, мы выдюжим. Вот кончится война, а мы и тогда останемся такими. Нам только вволю наесться бы хлеба, даже не хлеба, а хотя бы картошки, но наесться так, чтобы не думать о еде сразу, когда просыпаешься, не думать о ней днем и вечером, когда закрываешь глаза и не можешь заснуть.
И еще одно. Самое главное. Только бы отец объявился да брат весть подал, а там, как говорит моя мать, мы бы и горюшко покатили, То, что нет квартиры и нам в зиму негде жить, так эта печаль не у одних нас. Да и до зимы еще ой как далеко!
Такие мысли часто одолевали меня в то жаркое лето сорок третьего, когда мы только-только перевалили половину войны. Если бы нам кто сказал тогда, что прошла только половина, мы не поверили бы. Поверить было никак невозможно. Люди не могли пережить еще столько, сколько они уже пережили. Не могли, у них не хватило бы сил.
Трактор рокотал тяжело, точно ему не хватало дыхания. Перед поворотом был небольшой подъем из той самой лощины, где подорвался на мине Васька. Там недалеко от дороги и до сих пор стоит заднее колесо его трактора со скрюченными спицами и сорванными шпорами. Через несколько дней после похорон Васьки мы с Мартынком отбуксировали его трактор на стан, а это изуродованное колесо так и осталось лежать здесь.
Недели через две, уже после того, как зазеленел ячмень, который сеял Васька, мы подняли это колесо и написали на нем: «Здесь погиб тракторист-комсомолец Василий Попов. 23 июня 1926 г.— 29 мая 1943 г.». Вырубили из железа большую пятиконечную звезду и приварили ее к колесу. Вот только не нашли краски покрасить звезду. Мы и надпись-то сделали нигролом. Бригадир обещал привезти краски из МТС, и тогда мы напишем другие, высокие слова. Я их уже придумал. Мы напишем, что на этом месте после войны будет сооружен памятник комсомольцу-трактористу, отдавшему свою светлую жизнь за свободу, счастье и независимость нашей Родины.
Слова мы напишем и памятник поставим, а вот Васьки Попова уже не будет никогда. И тетке Домне ничто не вернет сына. Только лишние слезы. На днях мы опять видели эти слезы. Влетел на своем велосипеде на стан бригадир. Лицо бледное, руки дрожат. Хотел закричать и не смог, только с каким-то простуженным хлипом раскрывал и закрывал старчески перекошенный рот. Потом поднял руку и, указав в сторону ячменного поля, прохрипел:
— Что вы натворили, разбойники, что натворили?!
Все не на шутку перепугались. Таким видели Василия Афанасьевича только раз, в день смерти Васьки. И я сразу понял, сорвался с места и кинулся в поле, к нашему колесу-памятнику. Рядом со мной бежал Шурка. Он испуганно шептал:
— Не надо было ставить это колесо, не надо было писать. Я знал, я боялся...
— Не ной! — крикнул я, но сам думал о том же и ругал себя последними словами: мы поняли, что там что-то произошло. Но что? И бежали как угорелые.
...Тетка Домна потерянно сидела на траве. Рядом стояли женщины, тихо переговаривались. По всему было видно, что буря только что прошла. Женщины бросали короткие взгляды на безмолвную тетку Домну и ждали. Л она сидела отрешенная, такая убитая горем и несчастная, что я весь похолодел. По тому, как безвольно были опущены ее руки, скорбно согнута спина, можно было догадаться, что у нее уже не осталось сил ни кричать, пи говорить, ни двигаться. Она лишь тяжело вздрагивала, "как это бывает с детьми, которые долго плакали и теперь никак по могут успокоиться.
Женщины встретили нас недобро. Злая на язык тетка Мария даже прикрикнула:
— Зачем же казнить человека! Бессердечные...— Ненавистно посмотрела на колесо трактора и сердито повернулась к нам спиной.
Тетка Домна слышала эти слова. Она словно проснулась, тяжело поднялась на одно колено, потом, покачиваясь, встала на ноги. Когда мы со Славкой подбежали к ней, она отстраняюще провела рукой:
— Сама дойду...— постояла, сделала несколько нетвердых шагов к колесу и стала гладить уже взявшийся ржавчиной металл.— Вы, ребята, не убирайте его. Пусть стоит...
Хотела еще что-то сказать, но не смогла, только беззвучно шевелила губами, превозмогая новый приступ отчаяния. Так и пошла от нас. Вслед пошли женщины. Они заговорили негромко, но все сразу.
Мы смотрели вслед подавленно, растерянно, не зная — убирать колесо или оставить, как сказала мать Васьки. Решили оставить все до вечера. Она уже больше сегодня сюда не вернется, а за ужином на общем бригадном совете порешим, как быть. Но еще днем к моему трактору подъехал на велосипеде Василий Афанасьевич.
— Вы эту штуку,— и он кивнул в сторону тракторного колеса,— не троньте. Домне Ивановне дал слово. Просила очень.— Постоял, поскреб своими негнущимися пальцами пепельную голову и добавил: — А памятник ваш — лишние слезы. Не надо было затевать. Но так уж неладно вышло... Уйти бы ей отсюда, чтоб не бередить сердце постоянно... Да разве от жизни уйдешь?..
А у Домны Ивановны еще двое малых детей, их на ноги ставить надо...
Я сижу на второй жатке и сбоку смотрю на тетку Домну. Лица не видно. Только щелка в платке для глаз. Ей ведь еще нет и сорока, а она уже старуха. Хотя и пережили мы нелегкую голодную зиму, а еще весной она была здоровой, крепкой женщиной. И вот что сделала с ней смерть мужа и сына. Только сила да злость до работы у Домны Ивановны не старушечьи. Если просижу еще круг без отдыха, то не выдержу, упаду, а она взмахивает и взмахивает перед собою вилами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43