За несколько метров до нашего жилья опять большая остановка. Чертовская работа: вытащить все 19 повозок. В конце концов я бросил одного русского в воду. Парни ничего не понимают, и тогда приходится поступать несправедливо. Иногда стегнешь и кнутом, но я стараюсь бить только одетых в толстую шинель. Пришел в квартиру поздно ночью. Ругался последними словами. Однако говорить о войне — только бесцельно проводить время. Русские прорвали позиции итальянцев и румын, немецкие моточасти движутся беспрерывно опять через Дон. Русские должны быть уже в Бузиновке. В Африке Роммель продолжает отступать. Лучше всего было бы прекратить войну в Африке и добиться решения здесь. Что будет, если мы проиграем эту войну?
22 ноября. Взяли одного русского, отставшего от своей части. Из-за того, что он сбился несколько раз в своих показаниях, его заставили нагнуться, и Шпис бил его чолетым ремнем до чех пор, пока я не приказал прекратить. Живем в напряжении и тревоге. Русские энергично наступают. Пришел связной. Русские у Калача. К югу от Сталинграда наступают русские танки, которые направляются в Карповку. Ночью мы должны сняться и ехать через Питомник, Россошку, Алексеевку и Дмитриевку...
Только утром добрались до Гумрака. Здесь настоящая паника. Из Сталинграда идут потоком автомашины и обозы. Дома, продовольствие и одежда горят. Мы окружены! Ударом бомбы явилось для нас сообщение, что Калач, который, как мы полагали, в наших руках, снова у русских. Против нас наготове 18 русских дивизий. Согласно приказу Сталинград должен был быть очищен за 4 часа. Большинство повесило головы. Я им объясняю, что нас не оставят на произвол судьбы. Многие говорят, что они застрелятся... На пути от Карповки видели части, которые жгли бумагу и одежду...
Известия о том, что у Калача 76 тысяч русских взято в плен, и приказ фюрера удержать Сталинград. В этом Абольф мне нравится. Зачем уступать это важное место, когда мы его почти уже прочно взяли в свои руки? Кроме того, борьба за Сталинград стоила нам слишком больших жертв. Меня же такое тяжелое положение не привело в отчаяние, хотя я и не ура-оптимист... В таком положении лучше всего оставаться трезвым. Велел приготовшь себе пудинг, чтобы русским не достался пудинговый порошок.
25 ноября. По моему мнению, мы все же окружены. Носятся ужасные слухи, что свыше 360 отпускников захвачены русскими... Поражение в Африке, и здесь дела— дрянь.
26 ноября. Каждый раз, когда появляется связной, приходится выбегать по своим надобностям. Господа офицеры из штаба сидят теперь с расстройством желудка — от страха. Кольцо вокруг нас смыкается все теснее. А в сообщениях с фронта говорится только о прорыве на Дону. Нам уже много говорили чепухи, так и на этот раз. Получил, вероятно, последнюю почту.
Эти записки несколько опередили мой рассказ. Скоро я совсем оставлю этого незадачливого немецкого офицера одного, и он будет сам досказывать про конец сроей бесславной жизни и про то, что случилось с третью миллиона его сограждан в нашей степи на Волге. Судьба нае свела меньше чем на месяц, а потом вновь развела, и дальше у него будет почти еще два месяца агонии в железном кольце окружения, когда ему и таким, как он, воздастся за все, что они принесли на нашу землю. Н© это будет потом.
ОСВОБОЖДЕНИЕ
После лоездки в Сталинград я, наверное, сильно простудился и по утрам тяжело и неохотно вылезал из-под дедушкиного тулупа. А сегодня чувствовал себя особенно плохо и даже не поднялся к завтраку. Запах духовитой, горячей пшенной каши кружил голову, а я лежал и не мог разомкнуть век, Сон пересиливал голод. Йозже, когда мы действительно голодали, такого никогда не случалось, даже если мне нездоровилось, а теперь я лежал, к тому же хитрил: «Мою порцию никто не съест, еще и добрый добавок выделят».
Слышал, как несколько раз в кухню входил и выходил дедушка, чертыхался, костерил «супостатов», сообщил, сегодня сильнющий туман. Они поговорили с мамой, что, возможно, это последний, «сороковой» туман и тогда уже наконец окончательно «ляжет зима», А по* том все вдруг зашумели и засуетились в кухне.
— И я тоже, и я тоже,— захныкала маленькая Люся. Дверь несколько раз хлопнула, и я в кухне остался один.
Обрадовался, что все ушли: посплю, подумал, еще немного в тепле — и, наверное, тут же уснул, но только на миг, как бывает утром, когда ты смотришь на часы и тебе пора вставать, а сам медлишь и засыпаешь всего на несколько минут или даже секунд, а потом пробуждаешься.
Хлопнула дверь, опустела кухня, я глянул на отцовские часы (они все время со мной) — девять тридцать — и провалился в сон, но, видно, тут же проснулся, потому что часы показывали все те же девять тридцать. Проснулся от необъяснимой тревоги: проспал!
Но тут же понял, что разбудил меня гул. Несколько минут затаенно прислушивался к этому нарастающему и "какому-то всеобщему гулу. Он шел отовсюду — от земли, неба, он сотрясал саманные стены, потолок и даже земляной пол, в кухне все вибрировало. И меня опять будто пронзило: проспал!
Вскочил, в одну минуту оделся — и наружу. Во дворе никого. Выбежал на улицу. Здесь стояло несколько человек в каких-то странных, застывших позах. Люди слушали этот гул. А он все нарастал, волна за волною, со стороны Красноармейска.
«Началось! — Меня обдало такой радостью, что я не смог сдержать дрожь.— Началось! — клокотало все во мне.— Начала распрямляться пружина, которую столько долгих месяцев сжимали немцы... Сколько мы ждали этого часа! Сколько сделали нечеловеческой работы люди, чтобы пришел этот миг! — И сразу острая боль утраты, непоправимости: — А сколько так и не дождались!..»
Гул перерастал в сплошную канонаду, которая все сильнее сотрясала землю, небо, рвала вязкую пелену тумана. Испуганно залаяли и завыли собаки (а я считал, что их всех постреляли немцы), взревели моторы автомашин, послышались голоса чужой речи... Стоять на месте уже было нельзя, и я опять сорвался и побежал.
Видимо, в то утро у меня все же была температура, а может, и время смыло из памяти многие эпизоды, но этот день, двадцатого ноября сорок второго, когда с нашего, южного края началось Сталинградское наступление, помню, пусть и клочками, как будто передо мною прокручивают старую, изорванную киноленту.
Помню, кто-то бежал по хутору и кричал;
— Мэтэфэ горит, мэтэфэ горит!
Туман уже начал рассеиваться, но дома еще только
проступали. Я кинулся к Васькиному двору, по дороге столкнулся с ватагой хуторских мальчишек. Они бежали по улице в сторону молочной фермы. Среди них и наш Сергей. Он сразу отбежал в сторону, боясь, что я верну его домой. Но мне было не до него.
— Где Васька, где все?
— Они там, все там,— ответила ватага и понеслась дальше по улице.
Я побежал напрямик, через дворы, и оказался на пожаре раньше мальчишек. Еще не было видно огня и дыма, а уже по запаху почувствовал — горят пищевые продукты. Тяжелый, дурманящий запах горелого мяса забивал все другие пряные запахи, и только время от времени пробивался горький хлебный дух: так горели в городе продуктовые магазины в первые дни бомбежки.
Дней десять назад немцы ликвидировали бойню (видно, уже не стало скота) и разместили в помещении молочной фермы какой-то склад. А какой именно, мы узнали только сейчас.
Ферма пылала жарко.
— Подожгли, гады! — Васька бежал мне навстречу.— Открыли бочки с бензином и катали их вокруг МТФ. А одна сейчас взорвалась там! — Он ткнул рукой в сторону огня.— Слыхал, жахнуло? Там, наверное, еще есть, и опять жахнет...
Васькино лицо было в копоти, а вихор белого чуба, выбившегося из-под шапки, вился мелкими золотыми кудряшками.
— Смотри, сгоришь,— остерег я его.
— А-а! — отмахнулся он.— Ребята знаешь как ныряют в огонь. Там прорва всего. И сахар, и шоколад, и консервы разные. А как жахнула бочка, так все забоялись...
Мы обогнули огромный костер и вышли к ферме со стороны речки.
— Здесь не так жарко,— перевел дух Васька.
Я увидел ребят. Они стояли вокруг какого-то мужика в черной телогрейке и такой же черной шапке. Мужчину я не знал. В его руках был пустой мешок, и он торопливо заталкивал его в ведро с водой. Потом накрыл голову и плечи этим мокрым мешком и ринулся к проему двери, вокруг которого плясал огонь. Двое мальчишек, подхватив ведро, побежали к речке.
— Это что? — спросил я у Васьки,
— А вот,— кивнул он на горку консервных банок, лежавших в сторонке; здесь же валялись обгорелые, разбитые ящики, разорванные картонки, стружки и бумага.,.
Из дверного проема в клубах дыма и пара вылетели ящики, рассыпая снопы искр, и тут же оттуда выкатился тот отчаянный, в черной телогрейке. Он летел кубарем, догоняя скачущие по мерзлой земле банки, докатился до лужи, где на него начали лить воду, и стал хватать руками грязь. Шапка и телогрейка на нем дымились.
С речки прибежали ребята. Мужик выхватил у них ведро и сунул свои грязные руки в воду. Кривя измазанное копотью лицо, он приговаривал:
— Сколько там добра... Сколько добра погубили, сволочи...
Мы отошли, и Васька начал совать мне в карманы плоские банки консервов...
Тот день запомнился мне как день пожаров. Горели животноводческие помещения за селом, горели дома в селе, горела степь за бугром и речкой Червленой, куда отходили немцы и куда били «катюши».
Прибежал на свой двор и увидел: горит дедушкин дом. Полыхнув в низкое, клочковатое небо огромным снопом искр и языками огня, рухнула крыша. Гул и треск огня заглушали крики людей. Дедушкин дом, как и другие дома в хуторе, никто и не пытался тушить. Женщины кричали на детей. Вокруг пожара потерянно бродил дедушка.
— Сукин же он сын! — У него в бороде стыли бусинки слез.— Взял и запалил... Я его прошу> я его молю, а он канистру вылил и бегает с квачем... Та неужели ж у пего детей нет, что ж это за звери такие...
Я впервые видел дедушку плачущим. Когда умерла бабушка, мне кажется, он не плакал, а только ходил по двору, рычал и чертыхался, а теперь стоял у кривого столбика, на котором, сколько я помню себя, висел дырявый чугунок, и плакал. Плакал и ругался, проклиная супостатов.
Даже к вечеру то ли туман, то ли дым от пожарищ так и не рассеялся, висел над селом как туча. И тогда во двор к нам вошел невысокий крепыш красноармеец в обмотках и длинной шинели, полы которой были подсунуты под ремень.
На одном плече у него болтался тощий рюкзак, на другом висела винтовка. Красноармейцу было лет тридцать, а может, и меньше. Отворив низкую калитку, он шагнул во двор и громко сказал:
— Здрасте!
Теперь в наш двор можно было войти с любой стороны, потому что везде забор или сгорел, или был повален, оставалась только калиточка со стороны огорода, но он вошел в нее. Женщины недружно ответили;
— Здравствуйте.
И замолчали. Меня удивило это молчание, и я решил, что красноармеец только для меня первый в нашем хуторе. Другие скорей всего уже встречали здесь наших бойцов, которые выбили немцев. Однако нашего гостя не смутил холодноватый прием. Он стащил с плеча вещевой мешок, а затем и винтовку и повесил их на столбик с надетым сверху дырявым чугунком. Дедушка отошел на шаг, но все так же смотрел на догорающий дом.
— Не горюй, папаша,— сказал красноармеец,— дом можно построить и другой... И еще лучше...
— Где ж ты был, когда этот супостат палил его? — сердито повернулся дедушка.— Где? — В покрасневших глазах его стыли слезы. Он не вытирал их, а все время хватался рукою за ворот телогрейки и тянул вниз, точно кто-то давил ему горло.
Красноармеец пожал плечами и достал из кармана шинели пачку немецких сигарет.
— Да там же,— протянул он деду сигареты и опустил голову.
Дедушка даже не пошевелился, и я, чтобы сгладить неловкость, сказал:
— Он не курит.
— Тогда давай, папаша, помянем твой дом,— сказал красноармеец и стал снимать со столбика свой вещмешок.— Их много на земле пожгли, домов. Не горюй! — Он развязал лямки, потом расслабил веревочку и достал белый матерчатый сверток. Это была пара нательного бязевого белья. Выпростав из него бутылку, молча колыхнул ее в руке.
Я вспомнил про Васькины консервы, достал банку и протянул ее дедушке. Мне хотелось, чтобы он сменил гнев на милость.
— Сыновья есть? — как ни в чем не бывало продолжил красноармеец.
— У дедушки два сына,— заспешил я.
— В армии?
— Вот такие же, как ты,— наконец отозвался дедушка,— воины.— Он опять замолчал, продолжая смотреть на терявший силу огонь, но я уже понял, что та злоба и горечь обиды, которые все время рвались из него, стали утихать. Он переступил с ноги на ногу, оглядел красноармейца, будто только сейчас его увидел, и буркнул: — Чего мы тут стоим, пойдем до кухни, освободитель...
— А может, тут? — засуетился красноармеец.— У меня вот кружечка. Да и спешу я.— Но дедушка уже пошел к кухне, и красноармеец, подхватив свой рюкзак и винтовку, как провинившийся подросток, поспешил за ним.— Да ты не убивайся, папаша, построите дом-то, построите...
— Нет,— отозвался дедушка,— я уже отстроился, стройте теперь вы, если допустили его сюда...— И, повернувшись ко мне, добавил: — Попроси там у матери луковицу.
Они уселись под навесом, где стоял шаткий, грубо сколоченный стол и две лавки. Когда я принес луковицу, соль и кусок черствого хлеба, дедушка и красноармеец уже сидели за столом. Перед ними стояла бутылка, закопченная алюминиевая кружка и Васькина плоская банка консервов. Они уже открыли банку. Там лежало несколько серебристых рыбок, у которых были отрублены головы и хвосты.
— Сардины называются,— пояснил красноармеец и пододвинул дедушке кружку.
Я впервые слышал это слово и удивился, что невзрачную рыбешку, похожую на наших гольцов, называют таким красивым словом. Им можно было назвать страну.
— У них вся еда чужая,— сказал красноармеец и подцепил ножом рыбку.— Всю Европу ограбили. Это вот консервы датские, а есть французские, голландские, норвежские, греческие... Вот и повоюй с ними.— Он налил из бутылки в кружку и, подняв ее над столом, крикнул: — А мы их бьем и будем бить так, что внукам своим закажут...
Он выпил, подержал в руке хлеб с рыбкой и протянул его мне, а сам отрезал кусочек от луковицы и, макнув его в соль, стал жевать.
Рыба была на удивление вкусная, и я пожалел, что Васька дал мне всего две банки. Надо будет сгонять на пожарище, может, еще что осталось там.
А красноармеец уже не говорил, а кричал. Снял шапку, и я увидел, что он не такой уж молодой: на стриженой голове пролысины, на висках седина.
— Они еще заплачут, они еще кровавыми слезами.. Дедушка глядел на груду пышущих жаром головешек
и углей, и глаза его опять стали мокрыми.
— Да не горюй ты, папаша! Кто эту войну переживет, будет жить как царь! Кто переживет...— И тут же умолк, будто для его крика не хватило дыхания.
— А ее еще много,— вздохнул дедушка,— ой, как еще много. Он за год вас сюда допер, а за сколько вы его?
— Ну, мы его тоже, за нами не заржавеет! — И, уронив голос почти до шепота, красноармеец добавил: — Хочу, чтобы не убили до весны. Мне только до весны... За зиму отобьем у них Краснодар. Я, папаша, из-под станицы Лабинской. Слыхал про такую?
— Слыхал, слыхал.
— Там у меня двое малых деток, жена и мать старенькая. И мне до них обязательно надо. Вызволить их, а потом можно, как и другим...
В хутор тем временем входила колонна автомашин. Надрываясь, гудели моторы, перекрывая их, кричали люди, все, кто еще не решался выйти из дома, теперь высыпали на улицы. Видя мое нетерпение, дедушка кивнул:
— Беги, Андрюха, может, там и твой батько или кто из наших.
Я сорвался с места, и в груди моей, как колокол, забилось сердце. «Может, отец, может, дядя Ваня или дядя Коля. А может, Виктор?..»
ИЩУ ОТЦА
Машин и людей входило в хутор много. По дороге втягивались подводы. Выбежал навстречу этому обозу. Мне почему-то казалось, что отец может быть там. «Стариков определяют в обоз» — застряла в моей голове чья-то фраза. И хотя я не мог согласиться с тем, что мой отец старик, но его недоступные моему пониманию сорок шесть лет толкали к этому обозу.
— Ты кого встречаешь, хлопчик? — остановил меня красноармеец в заиндевевшей шапке-ушанке. Он шел рядом с подводой, и вожжи в его руках повисли почти до земли.— Отца, что ли? Эй, малец!
Я кивнул.
— Ну ищи, ищи... А фамилия как?
— Чупров.
— Не попадалась такая. Ты погоди. Слышь, погоди.— Он бросил вожжи на телегу и, не останавливая лошадей, которые были такие же заиндевевшие, как и он сам, стал рыться на дне брички.— Вот, на,— достал он большую банку.— Тушенка!
Подвода уехала. Я стоял с банкой в руках, и меня вдруг будто обожгло воспоминание: да это же тот самый пожилой красноармеец с ручным пулеметом, которого я видел у нашего сгоревшего дома! Летом. Тогда он мне тоже дал вот такую же вымазанную в солидоле банку тушенки. Точно, он! А где же его второй номер? Тот молодой, стриженый, с оттопыренными ушами. Где он? И где же все они так долго были?
Хотел догнать, спросить, но навстречу ехали другие подводы и машины, шли группами и в одиночку красноармейцы, и я скоро забыл про этого пулеметчика, бежал дальше, останавливался, заглядывал в лица людей, искал родное лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
22 ноября. Взяли одного русского, отставшего от своей части. Из-за того, что он сбился несколько раз в своих показаниях, его заставили нагнуться, и Шпис бил его чолетым ремнем до чех пор, пока я не приказал прекратить. Живем в напряжении и тревоге. Русские энергично наступают. Пришел связной. Русские у Калача. К югу от Сталинграда наступают русские танки, которые направляются в Карповку. Ночью мы должны сняться и ехать через Питомник, Россошку, Алексеевку и Дмитриевку...
Только утром добрались до Гумрака. Здесь настоящая паника. Из Сталинграда идут потоком автомашины и обозы. Дома, продовольствие и одежда горят. Мы окружены! Ударом бомбы явилось для нас сообщение, что Калач, который, как мы полагали, в наших руках, снова у русских. Против нас наготове 18 русских дивизий. Согласно приказу Сталинград должен был быть очищен за 4 часа. Большинство повесило головы. Я им объясняю, что нас не оставят на произвол судьбы. Многие говорят, что они застрелятся... На пути от Карповки видели части, которые жгли бумагу и одежду...
Известия о том, что у Калача 76 тысяч русских взято в плен, и приказ фюрера удержать Сталинград. В этом Абольф мне нравится. Зачем уступать это важное место, когда мы его почти уже прочно взяли в свои руки? Кроме того, борьба за Сталинград стоила нам слишком больших жертв. Меня же такое тяжелое положение не привело в отчаяние, хотя я и не ура-оптимист... В таком положении лучше всего оставаться трезвым. Велел приготовшь себе пудинг, чтобы русским не достался пудинговый порошок.
25 ноября. По моему мнению, мы все же окружены. Носятся ужасные слухи, что свыше 360 отпускников захвачены русскими... Поражение в Африке, и здесь дела— дрянь.
26 ноября. Каждый раз, когда появляется связной, приходится выбегать по своим надобностям. Господа офицеры из штаба сидят теперь с расстройством желудка — от страха. Кольцо вокруг нас смыкается все теснее. А в сообщениях с фронта говорится только о прорыве на Дону. Нам уже много говорили чепухи, так и на этот раз. Получил, вероятно, последнюю почту.
Эти записки несколько опередили мой рассказ. Скоро я совсем оставлю этого незадачливого немецкого офицера одного, и он будет сам досказывать про конец сроей бесславной жизни и про то, что случилось с третью миллиона его сограждан в нашей степи на Волге. Судьба нае свела меньше чем на месяц, а потом вновь развела, и дальше у него будет почти еще два месяца агонии в железном кольце окружения, когда ему и таким, как он, воздастся за все, что они принесли на нашу землю. Н© это будет потом.
ОСВОБОЖДЕНИЕ
После лоездки в Сталинград я, наверное, сильно простудился и по утрам тяжело и неохотно вылезал из-под дедушкиного тулупа. А сегодня чувствовал себя особенно плохо и даже не поднялся к завтраку. Запах духовитой, горячей пшенной каши кружил голову, а я лежал и не мог разомкнуть век, Сон пересиливал голод. Йозже, когда мы действительно голодали, такого никогда не случалось, даже если мне нездоровилось, а теперь я лежал, к тому же хитрил: «Мою порцию никто не съест, еще и добрый добавок выделят».
Слышал, как несколько раз в кухню входил и выходил дедушка, чертыхался, костерил «супостатов», сообщил, сегодня сильнющий туман. Они поговорили с мамой, что, возможно, это последний, «сороковой» туман и тогда уже наконец окончательно «ляжет зима», А по* том все вдруг зашумели и засуетились в кухне.
— И я тоже, и я тоже,— захныкала маленькая Люся. Дверь несколько раз хлопнула, и я в кухне остался один.
Обрадовался, что все ушли: посплю, подумал, еще немного в тепле — и, наверное, тут же уснул, но только на миг, как бывает утром, когда ты смотришь на часы и тебе пора вставать, а сам медлишь и засыпаешь всего на несколько минут или даже секунд, а потом пробуждаешься.
Хлопнула дверь, опустела кухня, я глянул на отцовские часы (они все время со мной) — девять тридцать — и провалился в сон, но, видно, тут же проснулся, потому что часы показывали все те же девять тридцать. Проснулся от необъяснимой тревоги: проспал!
Но тут же понял, что разбудил меня гул. Несколько минут затаенно прислушивался к этому нарастающему и "какому-то всеобщему гулу. Он шел отовсюду — от земли, неба, он сотрясал саманные стены, потолок и даже земляной пол, в кухне все вибрировало. И меня опять будто пронзило: проспал!
Вскочил, в одну минуту оделся — и наружу. Во дворе никого. Выбежал на улицу. Здесь стояло несколько человек в каких-то странных, застывших позах. Люди слушали этот гул. А он все нарастал, волна за волною, со стороны Красноармейска.
«Началось! — Меня обдало такой радостью, что я не смог сдержать дрожь.— Началось! — клокотало все во мне.— Начала распрямляться пружина, которую столько долгих месяцев сжимали немцы... Сколько мы ждали этого часа! Сколько сделали нечеловеческой работы люди, чтобы пришел этот миг! — И сразу острая боль утраты, непоправимости: — А сколько так и не дождались!..»
Гул перерастал в сплошную канонаду, которая все сильнее сотрясала землю, небо, рвала вязкую пелену тумана. Испуганно залаяли и завыли собаки (а я считал, что их всех постреляли немцы), взревели моторы автомашин, послышались голоса чужой речи... Стоять на месте уже было нельзя, и я опять сорвался и побежал.
Видимо, в то утро у меня все же была температура, а может, и время смыло из памяти многие эпизоды, но этот день, двадцатого ноября сорок второго, когда с нашего, южного края началось Сталинградское наступление, помню, пусть и клочками, как будто передо мною прокручивают старую, изорванную киноленту.
Помню, кто-то бежал по хутору и кричал;
— Мэтэфэ горит, мэтэфэ горит!
Туман уже начал рассеиваться, но дома еще только
проступали. Я кинулся к Васькиному двору, по дороге столкнулся с ватагой хуторских мальчишек. Они бежали по улице в сторону молочной фермы. Среди них и наш Сергей. Он сразу отбежал в сторону, боясь, что я верну его домой. Но мне было не до него.
— Где Васька, где все?
— Они там, все там,— ответила ватага и понеслась дальше по улице.
Я побежал напрямик, через дворы, и оказался на пожаре раньше мальчишек. Еще не было видно огня и дыма, а уже по запаху почувствовал — горят пищевые продукты. Тяжелый, дурманящий запах горелого мяса забивал все другие пряные запахи, и только время от времени пробивался горький хлебный дух: так горели в городе продуктовые магазины в первые дни бомбежки.
Дней десять назад немцы ликвидировали бойню (видно, уже не стало скота) и разместили в помещении молочной фермы какой-то склад. А какой именно, мы узнали только сейчас.
Ферма пылала жарко.
— Подожгли, гады! — Васька бежал мне навстречу.— Открыли бочки с бензином и катали их вокруг МТФ. А одна сейчас взорвалась там! — Он ткнул рукой в сторону огня.— Слыхал, жахнуло? Там, наверное, еще есть, и опять жахнет...
Васькино лицо было в копоти, а вихор белого чуба, выбившегося из-под шапки, вился мелкими золотыми кудряшками.
— Смотри, сгоришь,— остерег я его.
— А-а! — отмахнулся он.— Ребята знаешь как ныряют в огонь. Там прорва всего. И сахар, и шоколад, и консервы разные. А как жахнула бочка, так все забоялись...
Мы обогнули огромный костер и вышли к ферме со стороны речки.
— Здесь не так жарко,— перевел дух Васька.
Я увидел ребят. Они стояли вокруг какого-то мужика в черной телогрейке и такой же черной шапке. Мужчину я не знал. В его руках был пустой мешок, и он торопливо заталкивал его в ведро с водой. Потом накрыл голову и плечи этим мокрым мешком и ринулся к проему двери, вокруг которого плясал огонь. Двое мальчишек, подхватив ведро, побежали к речке.
— Это что? — спросил я у Васьки,
— А вот,— кивнул он на горку консервных банок, лежавших в сторонке; здесь же валялись обгорелые, разбитые ящики, разорванные картонки, стружки и бумага.,.
Из дверного проема в клубах дыма и пара вылетели ящики, рассыпая снопы искр, и тут же оттуда выкатился тот отчаянный, в черной телогрейке. Он летел кубарем, догоняя скачущие по мерзлой земле банки, докатился до лужи, где на него начали лить воду, и стал хватать руками грязь. Шапка и телогрейка на нем дымились.
С речки прибежали ребята. Мужик выхватил у них ведро и сунул свои грязные руки в воду. Кривя измазанное копотью лицо, он приговаривал:
— Сколько там добра... Сколько добра погубили, сволочи...
Мы отошли, и Васька начал совать мне в карманы плоские банки консервов...
Тот день запомнился мне как день пожаров. Горели животноводческие помещения за селом, горели дома в селе, горела степь за бугром и речкой Червленой, куда отходили немцы и куда били «катюши».
Прибежал на свой двор и увидел: горит дедушкин дом. Полыхнув в низкое, клочковатое небо огромным снопом искр и языками огня, рухнула крыша. Гул и треск огня заглушали крики людей. Дедушкин дом, как и другие дома в хуторе, никто и не пытался тушить. Женщины кричали на детей. Вокруг пожара потерянно бродил дедушка.
— Сукин же он сын! — У него в бороде стыли бусинки слез.— Взял и запалил... Я его прошу> я его молю, а он канистру вылил и бегает с квачем... Та неужели ж у пего детей нет, что ж это за звери такие...
Я впервые видел дедушку плачущим. Когда умерла бабушка, мне кажется, он не плакал, а только ходил по двору, рычал и чертыхался, а теперь стоял у кривого столбика, на котором, сколько я помню себя, висел дырявый чугунок, и плакал. Плакал и ругался, проклиная супостатов.
Даже к вечеру то ли туман, то ли дым от пожарищ так и не рассеялся, висел над селом как туча. И тогда во двор к нам вошел невысокий крепыш красноармеец в обмотках и длинной шинели, полы которой были подсунуты под ремень.
На одном плече у него болтался тощий рюкзак, на другом висела винтовка. Красноармейцу было лет тридцать, а может, и меньше. Отворив низкую калитку, он шагнул во двор и громко сказал:
— Здрасте!
Теперь в наш двор можно было войти с любой стороны, потому что везде забор или сгорел, или был повален, оставалась только калиточка со стороны огорода, но он вошел в нее. Женщины недружно ответили;
— Здравствуйте.
И замолчали. Меня удивило это молчание, и я решил, что красноармеец только для меня первый в нашем хуторе. Другие скорей всего уже встречали здесь наших бойцов, которые выбили немцев. Однако нашего гостя не смутил холодноватый прием. Он стащил с плеча вещевой мешок, а затем и винтовку и повесил их на столбик с надетым сверху дырявым чугунком. Дедушка отошел на шаг, но все так же смотрел на догорающий дом.
— Не горюй, папаша,— сказал красноармеец,— дом можно построить и другой... И еще лучше...
— Где ж ты был, когда этот супостат палил его? — сердито повернулся дедушка.— Где? — В покрасневших глазах его стыли слезы. Он не вытирал их, а все время хватался рукою за ворот телогрейки и тянул вниз, точно кто-то давил ему горло.
Красноармеец пожал плечами и достал из кармана шинели пачку немецких сигарет.
— Да там же,— протянул он деду сигареты и опустил голову.
Дедушка даже не пошевелился, и я, чтобы сгладить неловкость, сказал:
— Он не курит.
— Тогда давай, папаша, помянем твой дом,— сказал красноармеец и стал снимать со столбика свой вещмешок.— Их много на земле пожгли, домов. Не горюй! — Он развязал лямки, потом расслабил веревочку и достал белый матерчатый сверток. Это была пара нательного бязевого белья. Выпростав из него бутылку, молча колыхнул ее в руке.
Я вспомнил про Васькины консервы, достал банку и протянул ее дедушке. Мне хотелось, чтобы он сменил гнев на милость.
— Сыновья есть? — как ни в чем не бывало продолжил красноармеец.
— У дедушки два сына,— заспешил я.
— В армии?
— Вот такие же, как ты,— наконец отозвался дедушка,— воины.— Он опять замолчал, продолжая смотреть на терявший силу огонь, но я уже понял, что та злоба и горечь обиды, которые все время рвались из него, стали утихать. Он переступил с ноги на ногу, оглядел красноармейца, будто только сейчас его увидел, и буркнул: — Чего мы тут стоим, пойдем до кухни, освободитель...
— А может, тут? — засуетился красноармеец.— У меня вот кружечка. Да и спешу я.— Но дедушка уже пошел к кухне, и красноармеец, подхватив свой рюкзак и винтовку, как провинившийся подросток, поспешил за ним.— Да ты не убивайся, папаша, построите дом-то, построите...
— Нет,— отозвался дедушка,— я уже отстроился, стройте теперь вы, если допустили его сюда...— И, повернувшись ко мне, добавил: — Попроси там у матери луковицу.
Они уселись под навесом, где стоял шаткий, грубо сколоченный стол и две лавки. Когда я принес луковицу, соль и кусок черствого хлеба, дедушка и красноармеец уже сидели за столом. Перед ними стояла бутылка, закопченная алюминиевая кружка и Васькина плоская банка консервов. Они уже открыли банку. Там лежало несколько серебристых рыбок, у которых были отрублены головы и хвосты.
— Сардины называются,— пояснил красноармеец и пододвинул дедушке кружку.
Я впервые слышал это слово и удивился, что невзрачную рыбешку, похожую на наших гольцов, называют таким красивым словом. Им можно было назвать страну.
— У них вся еда чужая,— сказал красноармеец и подцепил ножом рыбку.— Всю Европу ограбили. Это вот консервы датские, а есть французские, голландские, норвежские, греческие... Вот и повоюй с ними.— Он налил из бутылки в кружку и, подняв ее над столом, крикнул: — А мы их бьем и будем бить так, что внукам своим закажут...
Он выпил, подержал в руке хлеб с рыбкой и протянул его мне, а сам отрезал кусочек от луковицы и, макнув его в соль, стал жевать.
Рыба была на удивление вкусная, и я пожалел, что Васька дал мне всего две банки. Надо будет сгонять на пожарище, может, еще что осталось там.
А красноармеец уже не говорил, а кричал. Снял шапку, и я увидел, что он не такой уж молодой: на стриженой голове пролысины, на висках седина.
— Они еще заплачут, они еще кровавыми слезами.. Дедушка глядел на груду пышущих жаром головешек
и углей, и глаза его опять стали мокрыми.
— Да не горюй ты, папаша! Кто эту войну переживет, будет жить как царь! Кто переживет...— И тут же умолк, будто для его крика не хватило дыхания.
— А ее еще много,— вздохнул дедушка,— ой, как еще много. Он за год вас сюда допер, а за сколько вы его?
— Ну, мы его тоже, за нами не заржавеет! — И, уронив голос почти до шепота, красноармеец добавил: — Хочу, чтобы не убили до весны. Мне только до весны... За зиму отобьем у них Краснодар. Я, папаша, из-под станицы Лабинской. Слыхал про такую?
— Слыхал, слыхал.
— Там у меня двое малых деток, жена и мать старенькая. И мне до них обязательно надо. Вызволить их, а потом можно, как и другим...
В хутор тем временем входила колонна автомашин. Надрываясь, гудели моторы, перекрывая их, кричали люди, все, кто еще не решался выйти из дома, теперь высыпали на улицы. Видя мое нетерпение, дедушка кивнул:
— Беги, Андрюха, может, там и твой батько или кто из наших.
Я сорвался с места, и в груди моей, как колокол, забилось сердце. «Может, отец, может, дядя Ваня или дядя Коля. А может, Виктор?..»
ИЩУ ОТЦА
Машин и людей входило в хутор много. По дороге втягивались подводы. Выбежал навстречу этому обозу. Мне почему-то казалось, что отец может быть там. «Стариков определяют в обоз» — застряла в моей голове чья-то фраза. И хотя я не мог согласиться с тем, что мой отец старик, но его недоступные моему пониманию сорок шесть лет толкали к этому обозу.
— Ты кого встречаешь, хлопчик? — остановил меня красноармеец в заиндевевшей шапке-ушанке. Он шел рядом с подводой, и вожжи в его руках повисли почти до земли.— Отца, что ли? Эй, малец!
Я кивнул.
— Ну ищи, ищи... А фамилия как?
— Чупров.
— Не попадалась такая. Ты погоди. Слышь, погоди.— Он бросил вожжи на телегу и, не останавливая лошадей, которые были такие же заиндевевшие, как и он сам, стал рыться на дне брички.— Вот, на,— достал он большую банку.— Тушенка!
Подвода уехала. Я стоял с банкой в руках, и меня вдруг будто обожгло воспоминание: да это же тот самый пожилой красноармеец с ручным пулеметом, которого я видел у нашего сгоревшего дома! Летом. Тогда он мне тоже дал вот такую же вымазанную в солидоле банку тушенки. Точно, он! А где же его второй номер? Тот молодой, стриженый, с оттопыренными ушами. Где он? И где же все они так долго были?
Хотел догнать, спросить, но навстречу ехали другие подводы и машины, шли группами и в одиночку красноармейцы, и я скоро забыл про этого пулеметчика, бежал дальше, останавливался, заглядывал в лица людей, искал родное лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43