А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z


 

Мы сейчас...
— Что это? — взяла в руки пузырек тетя Паша.
— Риванол. Его прямо на раны из пузырька. Засыпайте, и все. Сейчас мы еще...
Но нас остановили. Тетя Паша тихо поднялась, уступив мне место. Витька стоял рядом, отвернувшись к стене. Он плакал, вздрагивая всем телом.
Костя опять закрыл глаза. Я боялся дышать — не повредить бы Косте. Вернулась тетя Паша с миской воды Она отжала в ней тряпки и стала осторожно вытирать Косте лицо. Как только она касалась губ, тряпка краснела.
Все молчали. А Катька лопотала и лопотала, расхаживая по блиндажу. Когда она оказывалась у изголовья брата, тетя Паша молча отстраняла ее рукой. Но она через минуту опять подходила и, ухватившись за край топчана, вытягивала свою худенькую шею.
— Ты заболел? А чего ты заболел?
Косте было плохо, он то открывал, то закрывал глаза и смотрел прямо на нас с Витькой, наверное, ничего не видя, потому что в его глазах была только боль.
Мы поднялись и вышли. Светило наше жаркое южное солнце, стояла дивная пора бабьего лета, даже дымные тучи догорающего города не могли скрыть прозрачную синеву неба. Почему .я раньше не замечал этой удивительной синевы? Жил и не замечал. Солнце как солнце, небо как небо, а теперь, как только стихают стрельба и бомбежка, смотрю вокруг, будто вижу все это впервые. Как же Костя без всего этого?
Где-то глухо ухают раскаты взрывов, а в нашем поселке тихо, и опять летит паутина. Сколько же ее в этом году? Удивительная теплынь. А бедному Косте холодно под теплым одеялом. Я все же дотронулся до его пальцев — холодные как лед. Он даже не пошевелил ими.
Нас не бомбили уже несколько дней. Наверное, кончились у немцев бомбы. Теперь нас засыпали минами и снарядами. Бомбежки кончились, а людей убивает еще больше. Когда летит самолет, его видно, и все прячутся. А мину или снаряда не боятся, да и услышишь их только, когда разорвутся или пролетят мимо. «Свой снаряд не услышишь»,— говорил Степаныч. Вот Костя и не успел.
— Надо больше риванола и бинтов,— сказал я Витьке.— Ведь сорок семь.
И мы побежали на пустырь, где бомбой разбило санитарную повозку.
В этот день было еще несколько обстрелов, и мать мне не разрешила идти к Бухтияровым. Не пришел к нам в подвал и Витька. «А ведь уговаривались встретиться и идти к Косте. Наверное, и его не отпустила мать». Лежу под койкой. Свернулся калачиком. Колени у самого подбородка. Зубы стучат, как у Кости.
Все время думаю о нем. «Как он там? Сорок семь ран. Может ли быть у человека столько ран?»
В подвале душно. Безбожно коптит светильник «катюша». Мы все перепачканы в саже.
Только к рассвету стало прохладнее, и я уснул в своем закутке. Проснулся с тяжелым, тревожным чувством вины. Проспал! Костя! Предчувствие беды сильнее, чем ночью. Надо бы не слушать мать, не слушать.
— Поешь, там вчерашняя каша! — кричит она мне вслед.
Где там. Прямо с постели — во двор. Хорошо, не надо одеваться: в чем ходим, в том и спим. Ухватил сумку с лекарствами и бинтами и чешу через погорелье. Витька, наверное, уже там. Сегодня опять погожий день, опять солнце. Дыма над городом вроде меньше. Видно, и пожары выдохлись, гореть уже нечему. Днем паутина полетит. Может, немцев уже погнали? Что-то они присмирели. А Костя? И меня словно обожгло.
Выбегаю на Верхнюю улицу. Вот и дома. Они не сгорели чудом. Правда, все покорежены, снесены или сдвинуты крыши, повалены заборы, оборваны доски с обшивок и, конечно, выбиты стекла.
Скособочился и бухтияровский домик, пустыми глазницами окон смотрит на изрытую воронками улицу.
Около блиндажа две женщины, соседки Бухтияро-вых. Я замедляю шаг. Боюсь идти, ноги мои становятся ватными. Повернуть, убежать, забиться в щель? Костя, Костя...
— Опоздал, Андрюша,— прикладывая к глазам конец платка, говорит соседка.— Отмаялся. Еще ночью...
Все во мне затяжелело, не чувствую ни рук, ни ног, захотелось сесть прямо на землю.
Из блиндажа вышел Витька. Что-то сказал мне, а я стою, оглохший. Витька всхлипывает, тянет меня за руку.
Костя лежит на том же топчане, но уже не под теплым одеялом, а под простыней. Лицо совсем не его, нос заострился, глазницы запали, только белесый, выгоревший на солнце чуб — Костин. Все всхлипывают. Витька вытирает глаза кулаками, размазывая сажу по раскрасневшемуся лицу, а у меня закаменело горло. Подошла тетя Паша и стала совать в мою сумку бинты и пузырьки риванола. Что-то говорила, а потом, обхватив нас о Виктором, в голос заплакала, запричитала...
В МЫШЕЛОВКЕ
Бежим с Витькой в их блиндаж, и почти перед самым входом нас накрывают разрывы снарядов. Падаем со всего маху и, как ужи, отползаем к развалинам. Здесь замираем. Надо лежать, не шевелиться, и стрельба тогда стихнет. Мы знаем: если стреляют, значит, заметили нас. Теперь немцы, как только увидят человека, так и палят. Мы затаились, как мыши, но стрельба не стихает Видимо, кто-то бежит. Лежим в развалинах, и нас засыпает кирпичной пылью и землей.
— Давай! — кричит мне Витька.
Мы вскакиваем и в несколько отчаянных прыжков достигаем блиндажа.
— Хватит бегать, хватит! — выговаривает нам сквозь слезы мать Виктора.— Никуда больше не пущу. Сидите в блиндаже!
Потом она приходит к моей матери, жалуется.
— Пусть уж сидят вместе, а то они добегаются,— решают наши матери, и мы в тот же день, захватив свою постель и узел с барахлом, перебираемся к Горюновым.
Горюновы давно звали нас к себе, но мы оставались в подвале у Глуховых, потому что рядом был наш дом Теперь он сгорел, и нам не за что там держаться. Дома Глуховых тоже не стало, нет и всей нашей улицы. Да и всего поселка почти нет. Если бы сейчас вдруг окончилась война, все бы мы так и остались жить в блиндажах и убежищах. Но война продолжается, и нам нужно думать, как жить дальше, потому мы и у Горюновых.
У них отличный блиндаж, может, самый лучший во всем поселке. Строил его дядя Миша, а какой он мастер, знают все — первый на заводе.
— Его и в армию потому не брали, что без него нельзя,— объяснял нам Витька.— На заводе сейчас все больше женщины, он их всех учил ..
Теперь и дядя Миша, и Сенькин отец, и все другие, у кого была броня, на войне. Мой отец шел на нее, а к ним она пришла сама. Про рабочий батальон нашего поселка ходили слухи, будто его бросили за Тракторный завод,— туда, говорили, прорвались танки. Потом вроде бы ополченцы воевали на Мамаевом кургане. Кто-то из нашего поселка видел на переправе раненых из батальона. Они рассказывали, что половину людей выбило в первый же день, еще под Тракторным. Там вроде бы погиб и дядя Миша Горюнов.
Об этом с Витькой не говорю. Я уже знаю столько убитых, что нечего причислять к ним тех, кого не видел своими глазами. Для семьи Горюновых и для меня дядя Миша — живой. Кто-то же удерживает фашистов, не пускает сюда. Раз уж он здесь, под землей, такие хоромы соорудил, фашистам с ним нелегко справиться.
Блиндаж большой, в три наката бревен, внутри обшит строгаными досками, «вагонкой». Сделаны отличные нары, в стенах полочки, в большой нише — вроде погреба, там Горюновы хранят продукты. Все добротно, все надолго, словно дядя Миша знал, что сгорит их дом и семье придется жить в этом блиндаже.
Места хватило и нам, и нашим пожиткам. Мы пришли не с пустыми руками, у нас полмешка муки, большая сумка пшена, мы гордились этим богатством. Но когда все это поставили в нишу рядом с продуктами Горюновых, то поняли, насколько мы беднее их.
У Горюновых — сало, солонина, гречка и даже рис. Пышки они пекут из чистой муки, а наша мама, как только начались бомбежки и перестали выдавать продукты по карточкам, сразу начала подмешивать в муку тертую картошку, свеклу, отруби.
Горюновы люди нежадные, и мы зажили припеваючи. Только бабка Устя у них строгая, порядок во всем любит, на нас покрикивает. Но она незлая. А уж нам с Витькой благодать, весь день вдвоем, даже спим вместе.
У нас с ним свои обязанности по блиндажу: следить, чтобы в питьевом баке была вода, носим ее 6т Коршуновых, метров за шестьсот — семьсот. Научились бегать с ведрами на коромысле, и вода не расплескивается. Кроме того, каждый день должны разводить огонь и варить обед. Еду наши мамы готовят в блиндаже, а дальше уже наша забота. И вот тут-то требуется от нас настоящая сноровка и военная хитрость.
Горюновский блиндаж на погорелье, открытом месте. Значит, огонь и дым надо прятать. Огонь-то можно, а дым? В поселке гибли люди из-за этого проклятого ды-^а. Как только где-нибудь начинают варить еду, так сразу же туда летят снаряды или мины. Так погиб не только Костя Бухтияров.
— Солдаты в своих окопах могут обойтись без огня,— рассуждал Витька.— У них сухари, хлеб, консервы...
— Да и горячее им приносят,— поддержал Витьку Сергей.
— Приносят, если не сильно стреляют,— оживился Витька.— А нам как? Муку, пшено или сырую картошку есть не будешь. Надо варить.
Сергей, соглашаясь, кивает головой. Сергей наш помощник. Правда, мать его не выпускает из блиндажа, но он все же нет-нет да прорвется туда, где мы мастерим свою кухню, хитрим, обманываем фрицев. Вырыли яму и сложили в ней из кирпича печурку. Я видел, как Степаныч делал свою, и мы сделали нашу точь-в-точь по его образцу: положили металлическую плиту, приделали дверцы и поддувало, вывели дымоход.
— Все как в лучших домах,— хвастал Виктор. Пока стояли погожие дни, обходились углем — на любом погорелье его навалом. Уголь не дымит, его только надо разжечь. Но вот пошли дожди, и все раскисло. Даже дров сухих нет.
И мы с Виктором стали соображать, как бы избавиться от дыма. Начали собирать на погорельях трубы. Всякие: чугунные, из жести, даже приволокли длиннющую асбестовую. Сложили из них трубопровод и подвели его к нашей печурке. Трубопровод уходил в груду кирпичей и развалин, оставшихся от горюновского дома.
Боялись, не будет тяги. Даже матери не верили в нашу затею. А зажгли огонь, и все получилось — гудит, как в топке паровоза.
Дым идет по трубам и метрах в двадцати от печурки расползается по кучам битого кирпича.
Печка была нашей маленькой радостью, нашей победой над немцами.
Перебравшись к Горюновым, мы словно попали в западню. Жизнь с каждым днем ограничивалась, сжималась, и вот она уже загнана в горюновский блиндаж, будто в мышеловку, из которой некуда податься: позади Волга, а впереди враг.
— Провались они в тартарары, эти проклятые германцы,— сокрушенно говорила бабка Горюновых.— И когда уж их отгонят?
— Скорей нас здесь всех перебьют,— ответила ей тетя Нюра, Витькина мать.— Вон уже и Борисовых нет, и Сальниковых. Никого не остается на нашей улице...
Почти всегда такой разговор кончался спором, где сейчас наши, а где немцы, и тут чего только не говорили. Кто-то видел немецких автоматчиков в овраге. Вроде они уже вышли к Волге и ночью бродят по поселку. Где наши, тоже толком никто не знал. Одни говорили, что все еще по бугру держатся, другие уверяли, что скатились к шоссейной дороге, а третьи утверждали, что стрельба идет уже у «полотна». А это всего в полукилометре.
Последнее утверждение походило на правду: там мы сами еще недели полторы назад видели свежие окопы. Но по окопам нельзя определить линию фронта. Окопы везде, даже на нашей улице. На этой страшной войне ничего нельзя понять. Все вдыбки, все вверх дном.
Иногда казалось, что по заводскому району лупят из орудий и минометов и немцы и наши. Бьют, пока здесь все не сровняется с землей. Последний раз я видел красноармейцев, наверное, неделю назад. Вечером, когда уже совсем стемнело, по поселку брели раненые. Догорали дома на Верхней улице. Мы с Витькой стояли у входа в блиндаж. Запомнился мне здоровенный красноармеец. Он прыгал на одной ноге, опираясь на винтовку, как на костыль. Поравнявшись с нами, выпрямился, и я увидел, какой он большой.
— Уходите отсюда, пацаны,— сказал, переведя дыхание.— Вас же минами порежет.
Мы так были поражены этим молчаливым шествием раненых, что не заметили, как начался минометный обстрел. Красноармейцы брели медленно, ступая осторожно, но поддерживая друг друга, будто шли по тонкому и скользкому льду. Мы стояли и смотрели на них, они на нас. И только еще один спросил:
— Далеко до берега?
— Нет, метров шестьсот,— ответил Витька.
— Мне и это далеко,— отозвался красноармеец и, еще ниже опустив голову, побрел вниз к реке.
Как прошли те раненые в конец улицы, так здесь больше никого и не было.
Правда, теперь и мы уже не бегаем по поселку, как раньше, а сидим, словно суслики в своей норе. И поселок кажется вымершим, все затаились и ждут. Чего мы ждем? Хотим переждать войну. А ее, наверное, нельзя переждать. Она то обманчиво затухает, то вдруг остервенело вспыхивает, и тогда молотят по поселку и с бугра и из-за Волги.
А вчера мы с Витькой видели немца. Разжигали свою «печь-агрегат», и вдруг вдоль нашей бывшей улицы на бреющем прошмыгнул самолет.
— Во! — заорал Виктор.— Прямо пешком по го ловам.
Мне показалось, что летчик нарочно накренил маши ну, чтобы разглядеть нас. Он прошел так низко, что . заметил очки и черный шлем. Летчик был большой, почти упирался головой в «фонарь», а может, он приподнялся, разглядывая, что мы делаем в своей яме?
Витька уверял, что видел лицо летчика.
— Прямо зубы блеснули, а лицо чугунное, и очки здоровенные.
Мы долго спорили, какой это был самолет. Мне показалось, «мессершмитт», а Витька уверял — «хейнкель».
Этого события нам хватило обсуждать до самой ночи. А утром мы опять были в своей яме. День выдался пасмурный, срывался сеющий дождик, и наши матери решили, пока совсем не раздождилось, сварить обед. Вынесли из блиндажа сухие дрова и быстро развели огонь. Но «агрегат» работал неважно.
— Тяги нет,— заметил Витька и взялся за фанерку.
Размахивая ею, он нагнетал воздух через дверцу под дрова, и дело пошло быстрее. Я выглянул из ямы и увидел, как дым густо пополз по развалинам горюновского дома.
— Тише ты! — крикнул я ему.— Сейчас врежут. Витька перестал махать, и наш огонь сразу сник:
теперь пришлось мне самому браться за фанерку, а Витька следил за развалинами.
Так у нас огонь то затухал, то вспыхивал, и мы измаялись вконец. Но вот варево начало закипать.
— Еще немного,— шепнул Витька,— и понесем.
И вдруг послышался короткий свист мины, и почти одновременно — два взрыва. Наш дым засекли. Не сговариваясь, мы выпрыгиваем из ямы и летим к блиндажу. Витька впереди, я у него почти на плечах. Противный, хрюкающий свист, и мы сваливаемся в блиндаж. Я ныряю вниз головой, сбиваю с ног Витьку. Катимся вниз по ступеням.
— Проскочили! — хохочу я.— Только ногу сильно зашиб.
Поднимаемся. Меня разбирает смех.
— Как мы летели! Прямо ласточкой.
Иду за Витькой и на ходу сую руку под пояс штанов к ушибленному бедру. Выдергиваю руку — на ладони кровь. Все в блиндаже испуганно смотрят на нас. Я нащупываю в бедре липкую дырочку, в ней кусок гвоздя. Хватаю его ногтями и выдергиваю. Это не гвоздь. На выпачканной в крови ладони — тонкий, сантиметров в полтора, осколок. Чувствую в бедре режущую боль, нащупываю еще осколок, но вытащить нет сил — нога горит огнем.
Меня ранило! Но почему-то ко мне никто не подходит. Все возятся с Витькой. Окружили, снимают с него рубаху, как с больного, он начинает хныкать все сильней и сильней.
— Андрей! Где твоя сумка? — шепнула мама, когда я шагнул в полосу света.— А это что? — берет она мою руку.— Ты что? А ну...
Меня кладут на нары рядом с Витькой. Он уже лежит на спине, без рубахи. У него на груди три красных пятнышка. Из одного, ниже соска, выползает красный червячок.
— И тебя тоже? — перестает хныкать Витька.
— Добегались,— нарочито строго ворчит мама.— Теперь с вами нянчайся. А ну? — Она уже нашла мою сумку, быстро срывает гремящую бумагу с бинтов и промокает струйку крови на груди у Витьки.— Ничего страшного. Нюра! Давай водку.
Витькина мать метнулась к закутку в блиндаже. Приподнимаюсь на локтях, запрокидываю голову и вижу быстрые руки матери. Что же они так долго с ним возятся? Бедро горит.
— Все! — торопливо переводит дыхание моя мама.— Теперь за тебя...
Но за меня берется тетя Нюра. Она уже пришла в себя и, щедро плеснув на руки водки, смывает кровь с моего бедра.
Витька перетянут белыми бинтами, как пулеметными лентами, тянет шею, заглядывает, что там делают со мной.
— Ничего, до свадьбы заживет,— говорит тетя Нюра. Моя мама молча помогает ей.
И действительно, огонь в бедре стихает. Только в ранке моей что-то подергивается, будто туда переместился пульс. Но эту боль перетерпеть можно.
.— Перепояшьте меня вот здесь,— показываю я на поясницу.
— Зачем? — удивилась тетя Нюра.
— Бинт же не будет держаться на бедре,— поясня ей.— Надо к поясу его привязать.
— А-а,— весело подмигивает она моей матери.— Давай, давай. И тебя увяжем, как Витю. Давай.
УХОДИТЬ!
Это была, пожалуй, первая ночь, когда мне не хотелось спать. Даже во время бомбежек и обстрелов, выставив своих сторожей-хранителей, я ухитрялся спагь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43