Когда мы трое со своими узлами втиснулись в их десятиметровую комнатушку, то оказалось, что нашей маме нет места даже на полу. Тогда для нее соорудили специальную люльку. На ночь люльку подвешивали к потолку, и там мама спала.
Но теснота не была самым большим и самым страшным нашим неудобством и испытанием. Наоборот, она даже экономила нам топливо, которое доставали с таким трудом. Голодать мы тоже сильно не голодали: рядом солдаты (теперь уже солдаты, а не красноармейцы!).
Самым тяжелым было то, что война, как ненасытный молох, уносила людей. Унесла она и нашу бабушку — «святую Наталью». И двух недель не прожили мы вместе с нею.
Она была все такая же непоседливая, постоянно, как челнок, снующая по дому, двору, огороду. Сколько помню ее, бабушка никогда не была без дела. Вставала затемно, топила печь, стряпала, управлялась со скотиной, нянчила детей, стирала, шила, вязала, убирала дом, содержала огород...
Ей приводили и приносили соседи малых детей.
— Присмотри, бабушка.
— Присмотрю, присмотрю, милая. Иди с богом! Бабушка не разгибала спины. И когда ей пытались
помочь, она поспешно и как-то всполошенно вздрагивала;
— Я сама. Сама, сама,— и мягко отводила «помощника» в сторону.— Иди занимайся своим делом. Я управлюсь. Управлюсь.
Но только ей случалось присесть и взяться за вязание, как уже через пять минут из ее рук выскальзывали спицы, и она засыпала. То же случалось, когда она садилась у зыбки с ребенком. Уже через несколько взмахов рука замирала, сухонькая ее голова, аккуратно обтянутая стальным чепцом гладких волос, падала на грудь, и бабушка тихо, как сурок, спала. Так засыпать она могла на день по нескольку раз.
Просыпалась быстро — посвежевшая, бодрая — и опять принималась за бесконечную работу, которой, как она говорила, не было конца-краю. Видно, этот короткий сон помогал ей сохранить силы в течение долгого дня, который у нее начинался и кончался затемно.
Бабушка дожила до окончания Сталинградской битвы. Когда с улицы донеслась музыка духового оркестра и мы, высыпав со двора, увидели, что по шоссе со стороны Стал ГРЭС в сторону ценгра города идут колонны людей, несут знамена и флаги, за нами медленно вышла и бабушка.
— Хочется? — сузив лучики глаз, кивнула она в сторону колонн.— Ну и бегите, а я мамам скажу. Давайте! Когда еще такое посмотришь.— И она подалась вперед споим потемневшим и сухим, как наша земля, телом, подбадривая нас.
Мы побежали вслед за колоннами, которые шли в город, где на площади Павших борцов должен был состояться митинг в ознаменование победного окончания Великой (как ее сразу назвали) Сталинградской битвы. Все пятнадцать километров туда и столько же обратно мы шли вместе с рабочими и военными пешком.
Л потом уже ночью, когда вернулись усталые, продрогшие и голодные, но радостные и счастливые от всего, что видели и пережили за длинный февральский день, и, перебивая друг друга, начали рассказывать обо всем нашим, бабушка смотрела на нас своими добрыми, но мученическими глазами «святой». Боясь помешать нашему сбивчивому рассказу, она прижимала руку к своей иссохшей узкой груди, в которой «что-то пекло, как огнем», словно хотела смягчить эту боль. Добрейшие, полные боли и тоски глаза нашей бабушки и сейчас передо мною. Как же ей тяжело и трудно было расставаться с белым светом, со всеми нами и ее великой, никогда не убывающей работой, которую она так и не могла всю переделать. Бабушка Наталья умерла через неделю после того, как смолк последний выстрел в нашем истерзанном Сталинграде. Утром она позвала мою маму и тетю Феню и стала перебирать одежду в своем сундуке. Выложив стопку белья и одежды, сказала:
— Это все мое. Наденете потом. А это,— она устало повела рукой по жалкому барахлу, оставшемуся в сундуке,— все раздадите.
И стала называть, что кому надо отдать.
Я почувствовал недоброе и выбежал из избы.
Бабушка истопила печь, нагрела воды и помылась («Чтобы вам потом не возиться...»). Одеваться ей уже помогала мама, и, может быть, за всю ее трудную жизнь, длиною в восемьдесят лет, она впервые не отказалась от посторонней помощи.
А жизнь у нее была действительно трудной.
У бабушки пятеро детей. Старшему шел двенадцатый, а младшей не было и года, когда умер от тифа ее муж, наш дед. Ей было двадцать семь. Она больше не выходила замуж, сама воспитала всех пятерых, а потом нянчила почти всех внуков, которых было тринадцать.
Бабушка легла на свой сундучок (спала она теперь на нем, подставляя под ноги табуретку) и умерла ночью, не потревожив своей смертью наш сон. Мы все спали, входили и выходили в прихожей солдаты, сменяясь с караула, а бабушки уже не было в живых...
Мы, ее внуки, пошли на Отрадинский бугор, который и до сих пор все называют «Клюкой», рыть могилу. Место выбрали высокое, хорошее, откуда виден почти весь город. День выдался морозный, но солнечный, про такие дни бабушка говорила: «Зима спорит с летом». Земля глубоко промерзла, и мы долбили ее ломами и киркой, которая все время соскакивала с рукоятки.
Я требовал от своих двоюродных братьев рыть яму глубокую, не мельче двух метров. Почему двух? Не знаю. Мне казалось, что я где-то слышал, может, от той же бабушки— умерших собственной смертью по-христиански хоронят в могилах глубиною не менее двух метров. И я сквозь слезы, всхлипывая, выкрикивал:
— Надо два метра, два метра!
Прикладывал метровый черенок лопаты к стене ямы, а потом хватался за лом или кирку и запаленно долбил землю.
На следующий день из Гавриловки пришел Лазарь Иванович (тогда люди только ходили, ездить было не на чем). С нами в Бекетовку он не поехал, а жил вместе с тетей Надей, Вадиком и Люсей все в той же промерзшей насквозь кухоньке, ожидая из эвакуации свою дочь Варвару, которая работала дояркой и зимовала с колхозным скотом где-то в Заволжье.
И опять был такой же хороший, с легким морозцем солнечный день. Когда выносили бабушку со двора, дедушка сказал:
— Она заслужила такой день.— Две крупные слезы выкатились из его покрасневших глаз и спрятались в сивой, нечесаной бороде.
Опускали бабушку в могилу, а дедушка тер своими чугунными кулаками глаза, и через его сомкнутые, подрагивающие губы прорывался булькающий хрип:
— На-та-а-ли-я-а... Свя-та-а-я...
Ее смерть среди пугающей тишины умолкнувшего Сталинграда, к которой мы никак не могли привыкнуть, отозвалась во всех нас такой болью, была такой невосполнимой утратой, что мы долго не могли прийти в себя. Она была последним нашим потрясением в этом кошмаре, который длился более полугода, и она же, эта утра-га, делила нашу жизнь на жизнь на войне и жизнь, з какую мы возвращались опять. Война покатилась на запад.
И ее ой как еще было много...
СВОЙ ХЛЕБ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
МЫ С АНДРЕЕМ ВСТУПАЕМ В КОМСОМОЛ
Сын закрылся в комнате и не выходил больше часу. Сестра стучала в дверь, плаксиво просилась к нему, но он рассерженно отвечал:
— Отстань!
Но не такова наша Юля. Она все-таки разжалобила Андрея. Независимо прошла к своему столу и стала рыться в книгах. Андрей тут же разгадал Юлькину хитрость и выпроводил ее из комнаты. Сияя, она подбежала ко мне, заговорщически шепнула:
— Заявление пишет... В комсомол вступает..
Для меня это не было неожиданностью. Мы уже давно дома говорили об этом.
— Ты зачем ему мешаешь?! — прикрикнул я на дочь, но сам тоже заволновался.
Андрей пишет первое в жизни заявление. Почти тридцать лет назад ранней весной сорок третьего я тоже писал свое первое заявление, и тоже в комсомол. Но тогда было другое время. Мы только что пережили страшную сталинградскую осень и зиму, еще плохо верили, что остались живы в аду сгоревшего и разоренного дотла города. Жизнь чуть теплилась в пригородах, селах и деревнях, тоже разоренных, но там возрождались сельские подсобные хозяйства предприятий, колхозы, а вместе с ними и надежда на жизнь.
Шла весна, и наша семья вместе с другими городскими семьями потянулась туда. Мы работали в колхозе. Однажды к нам в бригаду приехал председатель Николай Иванович, а попросту Дед, и сказал:
— Вот что, хлопцы. Создаем комсомольскую организацию — пишите заявления.
...А сейчас тем же занят мой сын. Все повторяется, хоть и другая у них жизнь, совсем непохожая на нашу. Жизнь другая, а сходится в нас многое. В нем не только мое хорошее. Когда я сравниваю себя с сыном, меня часто берет оторопь. Недостатки моего характера с безжалостной точностью повторила природа в Андрее.
Вот теперь он заперся в комнате, пишет, мнет листы. Гадаю: подойдет ли ко мне? Может и не прийти.
А как бы сделал я? Когда я вступал в комсомол, шел мне пятнадцатый, ровно столько, сколько теперь Андрею. Я был старшим в семье, работал и считал себя вправе решать все сам. О вступлении в комсомол матери сказал, кажется, через месяц, когда из тракторной бригады приехал на общеколхозное комсомольское собрание. А вот от сына жду чего-то другого.
Пришел-таки! Весь напружинился, вихор на лбу торчит воинственно (у меня был точно такой — непокорный). Протягивает листок:
— Посмотри, правильно написал?
В руках типографский бланк. Его украшают ордена, которыми награжден комсомол. Вступающему надо написать свою фамилию, имя, год рождения да изложить мотивы вступления в комсомол. Интересно, какие же они у моего сына?
«...Хочу быть честным, справедливым, всегда гово» рить правду, любить свою С1рану и защищать ее».
Я, наверно, слишком долго вчитываюсь в эти слова, и Андрей тревожно спрашивает:
— Что, ошибки есть?
— Нет, все правильно.
— А то у Саньки Колчина была ошибка в заявлении, так ему Татьяна такой разгон устроила! В комитете комсомола сказала, что рано его принимать.
Татьяна — это их классный руководитель, учительница литературы. Ей почти пятьдесят, она ходит с ними э походы, катается на лыжах, а однажды ездила со всей оравой на велосипедах за город.
— На, держи, комсомолец,— протянул я заявление Андрею.
— Я еще не комсомолец.— Он свернул листок вдвое, опустил голову так, что его вихор теперь смешно торчал рогом, но не уходил. У него всегда эта поза, когда он хочет что-то спросить.— А что ты писал в заявлении?
— Тогда шла война, и я писал, что не пожалею сил, а если надо, го и жизни, для победы над немецко-фашистскими оккупантами.
— Л еще?..
— А еще писал, что буду верен делу Ленина — Сталина. Тогда мы писали так.
— А-а-а...— тянет Андрей.
Его темные широкие брови ползут к переносью, подбородок чуть подрагивает. Это он раздумывает. Чем взрослее мальчишки, тем больше у них вопросов. И на них надо отвечать прямо, так, как оно было. Чуть начнешь недоговаривать, в другой раз уже не спросит, а станет искать ответ в ином месте. У детей на неправду нюх особый.
— Я знаю,— говорит Андрей, порываясь уйти.
— Что ты знаешь?
— Все!
— Что все?
— Ну, как тогда было, я читал...
Глупое мальчишеское упрямство. Где-то что-то слышал, где-то урывками и прочел — и он уже все знает.
Видно, сын угадывает мои мысли, и лицо его вдруг деревенеет. Он поворачивается и уходит. Вижу, как остро поднялись его плечи под свитером. Смотрю ему вслед и не могу угадать, какие чувства он уносит с собой. Не знаю... «Раз злишься — значит, не прав»,— как-то сказал мне Андрей вычитанный афоризм. Я тогда не согласился с ним. Теперь повторялось то же. Хотелось остановить сына, но хватило благоразумия не делать этого. Сейчас от него не добьешься ни слова. Когда я раздражаюсь, он молчит. Я был тоже таким. Но отец мой говорил со мной иначе. Всему свое время. Мы жили так, они — по-другому...
Я хочу, чтобы день вступления в комсомол запомнился Андрею. Свой день помню и сейчас. Вернее, это был не день, а вечер 15 апреля сорок третьего.
Помню не только тот хмурый, сырой вечер, но и острое и чуть-чуть тревожное ощущение своего причастия к новой жизни. Мы, пятнадцатилетние мальчишки, сразу взрослеем и уже по-другому смотрим на мир и на себя. Мы теперь на одной ноге с нашим председателем Николаем Ивановичем Грачевым и бригадиром Василием Афанасьевичем Гуляевым. Мы — комсомольцы, они — коммунисты.
Месяц назад нас определили в тракторную бригаду к Василию Афанасьевичу. Ему было под шестьдесят, но выглядел он еще крепким, здоровым мужиком. Мог от зари до зари мотаться по полям, а вечером, после ужина, когда мы уходили спать, у него еще находилось много дел. С кашсваркой Олей нужно решить, чем кормить нас завтра, снарядить подводу за горючим, отремонтировать кому-то из нас — трактористов — магнето, карбюратор. А утром, когда еще чуть брезжит ранний весенний рассвет, он ходил по землянке и будил нас.
— Поднимайтесь, ребятки, поднимайтесь. День сегодня будет такой, что пожалеет тот, кто умер. Поднимайтесь...
Был в нашей бригаде еще один мужчина, татарин Халим Викулов. Худущий, как смерть, неопределенного возраста — ему можно было дать и тридцать и пятьдесят лет. Серое, землистое лицо, широкие кости, которые, казалось, вот-вот прорвут иссохшую кожу.
Василий Афанасьевич знал его до войны и говорил о нем в прошлом времени, точно и впрямь Викулова уже не было, а осталась его тень.
Когда Халим, жестоко закашлявшись, отходил от трактора, бригадир, глядя ему вслед, шептал нам:
— Какой механик был!.. Золотые руки! Теперь нет таких. Вы с ним того... поаккуратнее...
Трактора наши рассыпались на ходу, и вот тут-то мы узнали, кто такой Халим Викулов. У меня была самая старенькая машина, и я с ней больше торчал на стане бригады, чем работал в поле. Как несмышленыш телок, тычусь повсюду, отвинчиваю и завинчиваю гайки, снимаю и вновь ставлю на места детали. Подходит Викулов, берет из моих рук ключи и сердито бросает:
— Умному надо мигнуть, а глупого стегнуть! Отодвинув меня плечом, он склоняется над мотором.
Глядя на легкие, экономные движения его рук, я пристыженно молчу.
— Клапана ни к черту! — сердито скрипит его голос.— Снимай головку.
Суетливо мечусь вокруг Халима, подаю ему то один, то другой ключ, мчусь в землянку за инструментами, на лету ловлю каждое его слово, и он немного добреет.
Через полчаса головка мотора снята, и Халим учит меня, как надо притирать клапаны. Работа несложная и нетяжелая. Сиди себе и вращай коловоротом: пол-оборота вперед, пол-оборота назад...
Я поудобнее усаживаюсь на ящик из-под снарядов и начинаю притирать. Проходит час, другой, а я все шмыгаю и шмыгаю коловоротом. Работа однообразная, выматывает жилы. Навалившись грудью на рукоятку, тру и тру. На минуту прерываюсь, достаю из гнезда клапан, обмакивая его в масле, посыпаю толченым стеклом и опять тру. В поле стрекочут трактора ребят, а я здесь. Глаза заливает пот. Я уже в одной майке. От непросохшей после снега земли тянет сырым холодом, но мне жарко. Руки горят огнем, спину разламывает. Что же это у меня с руками? Бросаю коловорот и удивленно рассматриваю свои руки: грязные, в незаживающих ссадинах. На большом пальце сорвал кровавую мозоль. Вчера не заметил, как набил ее заводной ручкой трактора, а сегодня не заметил, как сорвал. Ну и жизнь! Невидимые ^слезы давят горло. Ко мне подходит бригадир, и я изо всех сил креплюсь, чтобы не расплакаться.
— Смолишь, Андрюха? Давай трохи пособлю... Молча передаю ему коловорот. Василий Афанасьевич
тоже молчит, видно, давая мне время справиться с подступившимися слезами, а потом вдруг весело предлагает:
— Знаешь что, Андрюха, переходи-ка ты в учетчики. Я растерянно смотрю на него, а он, хитровато улыбнувшись, продолжает:
— Ей-богу, переходи... А-а?
— А что учитывать? Вале и то делать нечего.
Валя —наш колхозный бухгалтер. Она дважды в неделю приезжала в бригаду и записывала нашу горе-работу.
— Что Валя, нам нужен свой учетчик. Он же и заправщик —такая должность теперь в бригаде вводится.
«А что? Это, пожалуй, мысль,—обрадовался я.— Возьму и уйду. Надоело мыкаться с моим трактором-развалиной».
— Давайте попробую...-— как можно равнодушнее сказал я Василию Афанасьевичу.
Но тут же подумал: «Почему именно мне предложил бригадир эту должность? Может быть, потому, что я был из города, а всем городским почему-то подыскивали работу «поинтеллигентнее». Если так — откажусь».
Но когда я спросил об этом у Василия Афанасьевича, он ответил:
— Не валяй дурака. При чем тут город. Твой трактор простаивает, ребята работают. Не буду же я их срывать! — И, сунув мне в руки сажень, добавил: — Иди замеряй пахоту.
С того дня каждый вечер, вскинув сажень на плечо, я шел в поле.
15 апреля мы весь день с Викуловым ремонтировали трактор, а вечером допоздна я пробыл в поле, замеряя вспаханные делянки. Василий Афанасьевич, как он выразился, «натаскивал меня на учетчика».
Трактористы прекращали работу только с наступлением полной темноты. А если вечер выдавался лунный и «ладили» — хорошо работали — трактора, то и прихватывали ночь. И тогда мне приходилось замерять работу на ощупь. Трактора уйдут на стан, а я еще битый час, а то и полтора спотыкаюсь по вывороченным плугами глыбам, кручу в руке сажень, считаю гектары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43