А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не понравился себе воевода. «Эх, Осташка, Осташка! Вытянула из тебя соки кузнецкая весна, острог Кузнецкий!» - вздохнул воевода.
Расчесав усы и бороду и намазав голову лампадным маслом, шагнул Харламов за порог.
В съезжей избе раздавался стук о доску — двое подьячих играли в тавлеи (шашки), изредка перекидываясь словами.
— Сам-то нонче не с той ноги встал, конюх сказывал. Лютует Остафий...
— Упаси бог, в таком разе попасть ему под руку. Очень даже просто зашибить могет. Позалонесь одного лихого так хватил по балде, что ушла выя в тулово.
— Да, брат, ндрав у его чи-и-желай, да и кулачищи, прости бог, что твои гири. Свое дело круто правит.
— Сущий ведмедь! Как глянет — душа уходит в голенишше. Глазишшами, коли гневен, так и стрижет, будто скрозь пронзает. Опасись, не позвал бы в таком разе пред очи.
— Оно, конешна. Плюнь на горяч камень, и камень зашипит. С пережитков эфто. Не однова смертушку в очи зрил...
Дверь распахнулась, пригнувшись, в ободверину шагнул Харламов в съезжую избу, и прихожая стала вдруг маленькой и жалкой от громадной его фигуры. Разговоры оборвались, как отрезанные ножом. Подьячие неуклюже вскочили и согнулись пополам в поклоне.
— Пушкаря сюды! — загремел Харламов.
— Чичас спроворим, — подьячие, кланяясь, попятились к выходу, задом открывая дверь.
— Спроворим, — передразнил Остафий, — мешкотны больно.
Воевода крупно шагал вдоль стен крепости, дотошно осматривая все до мелких деталей, за ним суетно поспешали пятидесятник, пушкарь и подьячие. И везде Остафий узрел изъяны. Ров у южной стены был размыт вешней водою, затинная пищаль у ворот крепости стояла без ядер (ядра лежали в двадцати саженях, в сарае). К тому же пищаль оказалась непригодной к бою и в ее кружале успели поселиться воробьи. Воевода приказал немедля прислать к орудию мастера Недолю, а пушкарю всыпать кнутов «до мокра»: наперед зелейный наряд пуще ока блюди! Для рытья рва отправил пять пленных татар под конвоем казака.
Выйдя из аманатской, татары щурились от яркого солнца и пужливо жались друг к другу.
— Пшли, пшли, двигай лаптями! И-и-иэх, воробьи вы, голуби-и! Будто рыбы снулые,— подталкивал их казак. — Не то Харламов и меня и вас недоуздком попотчует.
К вечеру ров был отрыт. Остафий обозрел самолично и остался доволен. Правда, крепостная стена, спускавшаяся к Тоому, показалась Остафию нескладно ставленной, и он велел сработать новую, векового леса лиственничного. От его догляду не ушли в тот день ни казацкие избы, ни зелейный погреб, ни иные строения. Даже било — железная балясина, подвешенная к укрепе, и та не избежала его придирчивого глаза: Остафий зачем-то постучал по железке ногтем и тихо слушал ее певучий звон, думая о чем-то отдаленном.
— По всяку снасть сам идет, все дозират самолично, — с восхищением и опаской косились в его сторону казаки.
И каждый старался вовсю, чтобы — опаси бог — не упасть в глазах Остафия. Воевода любил порядок во всем и требовал: «Чтоб метлы, лопаты и всякий запас и порядня по двору бы не валялась, все бы было прибрано и припрятано; сена бы класти в ясли, как лошадям съесть — чтоб ногами не рыли, а соломку под лошадей стлати да подгребати и каждодень перетряхивать. А допрежь того, как избу али мыльню топить, — наперед того вода припасена была бы пожарные притчи ради...»
Эх, и чертовское у него было самолюбие!
Однажды балагур Омелька Кудреватых осмелел и ляпнул:
— А что, Остафий Харламыч, чаю я, вскорости в боярах тебе ходить?
— Дура!.. — раздумчиво уставился на Омельку Харламов. — Рази в этом счастье? Счастье, брат, не в службе, а в людской дружбе. Чтоб человеком, значится, тебя считали и кланялись тебе не за высокую горлатную шапку, а за высокий ум твой. Вот теперь я — боярский сын. Для тебя сей чин — рукой не достать, да мне-то он в тягость. Потому как боярских детей по уездам — с голодухи на все готовых — премного. Только я не готов на все — понятие у меня, мужик, Об себе есть. Уразумел? Одна задумка засела в мой разум: чаю я казака на коня посадить, о золотой поре думаю, когда Кузнецкие дикие землицы взрежет крестьянская соха, заколосится тут пашеница и безбедно и сытно заживет самый распоследний казачонка. Не о наградах пекусь я, Омелька, не о шубах собольих забочусь, сбирая в казну соболя, — а как живу быть, думаю.
Позднее один томский боярский сын, приехав в Москву, написал: «В Кузнецком и Красноярском острогах людишки нужные (Нужные - живущие в нужде) и бедные, по два и по три на одной лошади, а иной пеш всегда бродит, и запас на себе таскают нартами, оголодают и от того голоду всегда ратные люди от киргиз погибают. А недругу — в посмех, что государевы ратные люди голодны в их землю приходят и, отходя, погибают на дороге без хлебных запасов».
Так жили покорители богатейшего Кузнецкого края, давшие царской казне сотни соболей в первые же годы.
По ночам Харламову блазнилось: будто течет на острог река. И в реке той не волны, а соболи — сотни, тысячи, много соболей. Мягкая рухлядь мчит на острог, перехлестывает стены и несет на волнах своих пищали, коней и людей, как щепу в половодье. Вот уж волна настигает его, Остафия. В отчаянии бросается он к конюшне, вскакивает на Гнедка, а вослед ему гонится хищная волна — вся из коготков, глазок и хвостов собольих.
Как ошпаренный, просыпался Остафий и сидел, вздрагивая под верблюжьими одеялами. На душе у него было сумеречно, как в татарской юрте. Мягкими шагами входила полонянка — красивая калмычка с грустным лицом: заприметив опасную дрожь, приносила двойного крепкого вина. Остафий сидел неподвижно, облапив ручищами голову, будто хотел вырвать ее с корнем. Очнувшись, выпивал чарку-другую, начинал, хмелея, бахвалиться: «Я ли не воевода соболиного края?» А трезвея, с похмельным гулом в голове, думал сумрачно: «Ратники! Худяки! Мужички косопузые, раздери вас пополам! С такой-то инвалидской командой татар не объясачишь... Сойдешь тут с вами с круга, ума решишься!»
— Микишка! — кликал Остафий слугу. — Принеси-ка, друже, похмелье (Похмелье — острое кушанье из кислой капусты, соленых огурцов и прочих острых овощей и приправ)! Голова, язви ее, быдто чугун гудет.
— Нетути похмельица, Евстафий Харламыч... — виновато разводил руками слуга. — Мы ить не в Томском. Откеда тут овощу быть!
— Бр-рр! — тряс головой Остафий. — И то правда. В этой дыре ни зелья доброго, ни закуски стоящей.
Некогда щеголеватый и статный, Остафий перестал фабрить усы, и они сразу поседели. Кузнец Недоля, которого Остафий призывал в тягостные, тоскливые часы, садился на столец подле воеводы, говорил глуховатым своим басом:
— Отчего душа твоя мятется, будто ветка на ветру? От нетвердой земли под тобой. Справедливый ты человек, а вокруг неправды много. С неправдой живем, неправде служим, неправде молимся. Пришли мы сюды и учали татар понуждать кресты класть да Христу поклоны бить. Табун-траву* с собой привезли, сивухой их спаиваем. А оне, татарове, ровно младени, и хорошее, и дурное от нас берут. Ровно воск — душа кузнеца, что хошь из нее лепи. На казаков наших глядя, им сподобляются.
— Так ить чем богаты, тем и рады, — пробовал пошутить Остафий, унимая похмельный гуд в голове. — А не приди мы сюды, колмаки да кыргызцы вовсе б кузнецов на нет перевели. Три шкуры степняки с кыштымов дерут и называют сие алман. Это тебе, паря, не ясак на государя, это хужей любой напасти. Выгребают оне у татар пушнину и кузнь — железо разное. А опричь татар юртовщикам ни оружья, ни доспеха добыть негде. Вот и получается, что, покудова кузнецы юртовщиков железом снабжают, — быть тут кроволитью. А прибрать бы нам Кузнецкие землицы — все одно, что у кыргызцев да колмаков оружье отнять.
У татар же мы не токмо ясаки имаем, ан и им-то премногое даем. В Томском мы их пахоте обучили? Обучили. Избы им заместо копченых юрт ставили. Бабы ихни халат себе сшить до нашего приходу не умели. Да что там говорить... Баниться они по сю пору не приучены. А мы их приучим. В Томском возьми...
— То другой разговор, — покрутил головой Недоля, — всякому доброе дело зачтется. И мы от них многому наущены. Возьми хучь рудознатство. Лутче кузнецкого татарина никто тяжел камень да железну землю и проведыват. Звериный нюх у них на железо-то. Тяжел камень отыщут, и оный камень на дровах раскалят да учнут молотами разбивать намелко и, раздробив, сеют решетом, а просеяв, сыплют понемногу в горн, и в том сливается железо. Все, вроде бы, как у нас, ан железо-то кузнецкое лутче нашего получается. Не в сем суть. Я об неправде речь веду. Ясаки вот, к примеру...
— А что ясаки? — уставился на коваля Остафий. — Ты думаешь, казна в государстве сама прибудет? Ты вот сам бусил: жалованья не шлют, зелье да припас кончаются. А откуль ему взяться, ежели не от ясаку?
— Да не об том я! Про неправду боярскую, про посулы речь веду.
— Ну, и я вот боярский сын, так что теперя?
— Ты — особ разговор. Ты купно с нами стужу и нужду терпел, в одной упряжке нарты тянул. Далеко ли ты ушел от меня, ссыльного?
Остафий хотел изобразить гнев, но кроме равнодушного «ишь ты куды загнул!» не нашел что сказать.
...В конце весны Остафия Харламова отозвали в Томский город.
Казаки столпились у крыльца съезжей. Остафий вышел, снял шапку, с каждым простился в охапочку:
— Прощевайте, робяты. В чем не уноровил да не вашим обычаем справил, и на том простите. Наперед блюдите дружбу милую, любовь заединую... Службу цареву правьте... — голос Остафия осекся, ком подступил к горлу.
— Прости и ты нас, Остафий Харламыч, — загалдели казаки, — не поминай худа.
Все посмурнели, засморкались, замолчали — всякое слово казалось теперь неуместным и ненужным.
Остафий набычил голову и, не говоря уже ни слова, страдая и все же не находя этих самых последних живых слов, зашагал к подводе, переставляя ноги с тем вниманием, когда готовят и помнят каждый свой шаг, опустошенно и грузно плюхнулся в телегу. Микита шевельнул вожжами, зачмокал губами — ляжки лошадей взбугрились мускулами, и лошади выдернули возок из хлябкой весенней грязи, повезли воеводу и нехитрый скарб его к Томи, к стругу. Казаки молчаливой толпой шли за возком до самой реки.
В роду Харламовых принято было долго жить, и боярский сын Остафий Харламов Михалевский жил долго. Ходил на приискание новых землиц для государя. Открыл в приобских степях соляное озеро, склонив калмыцкого тайшу Мангута к шерти России. В то время прекратился подвоз соли из Тобольска в Томский город и томские воеводы по достоинству оценили открытие Харламова. Однако заметных перемен в судьбе Остафия не произошло. Все так же ходил он замирять немирных калмыков, посылал из дальних улусов отписки, подписываясь уничижительно «Осташко Харламов».
Беспокойная и трудная служба швыряла Остафия из одного края Сибири в другой: то он оказывался под Тюменью, то в краю якутов.
Весна 1629 года застает его в должности прикащика Нижней Ницынской слободы — чине сколь малом, столь и обременительном. Как и в Кузнецке, неустанно хлопочет Остафий об укреплении этого казачьего городка, окруженного «ордами многими колмацких воинских людей».
Если бы досужий ум чей-то задался целью выдумать судьбу беспокойную и подверженную постоянным опасностям, то он должен был бы признать, что жизнь Остафия Харламова удивительней, опасней и беспокойнее любой придуманной судьбы.
В свитках 1631 года писано, что боярский сын Остафий Харламов с отрядом служилых людей послан на выручку Якова Тухачевского против чатского мурзы Тарлава. Харламов с товарищами «настигли Тарлава и убили его на побеге».
Последнее упоминание о нем встречается в якутских столбцах. Из них явствует, что в феврале 1642 года отряды русских ясачных сборщиков Воина Шахова, Алексея Гнутого, Осипа Галкина, Остафия Харламова и Григория Летнева были уничтожены восставшими ясачными якутами. Погиб ли славный землепроходец вместе со своим отрядом или судьба и на этот раз даровала ему спасение — неизвестно.
На этом обрываются сведения о славной жизни первого воеводы Кузнецка.
На место Остафия в Кузнецк прислали того же татарского голову Осипа Кокорева да боярского сына Бажена Карташова. Прислали не одного, а двух воевод, решив, что ум хорошю, а два — лучше. Однако Кузнецк более нуждался в военной силе, чем в лишнем воеводе. А с воеводами пришли всего восемь пешцев, да и те — годовщики.
Недолго смогли продержаться Кокорев с Карташовым на трудном Кузнецком воеводстве.
ПУРГА НАД МУНДЫБАШЕМ
Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи.
М Ю. Лермонтов
И дернул же Деку черт напроситься в неближний путь! Зимой. Аж в Сарачерский улус!
Вот всегда так. Едва воевода заведет речь о каком-нито рисковом деле — Деку будто за язык потянут. Тотчас напросится. Так и в сей раз случилось.
Завел Бажен Карташов об Сарачерском улусе речь:
— Супротив станков да заимок наших воровством сарачерцы промышляют. Связчиком кыргызцев мню я их. Надо бы об том все доподлинно да вборзе вызнать, да кого туды сейчас пошлешь? Снеги эвон какие! Разве что самому туды сходить?
— Да хоть и я схожу, — вырвалось у Деки. — В Сарачеры сходить — самая пустяковина. Это я мигом обернусь, это я вборзе.
У воеводы даже челюсть отвисла: это в Сарачеры-то «пустяковина»? Зимой, по бестропью, волоча на ногах снегоступы с пудовыми комьями налипшего снега? Да он шутит, что ль, этот Дека?
Однако воевода тут же поборол изумление и с видом самой дружелюбной и внимательной заинтересованности возразил Федору:
— Ай забыл, что сарачерцы Ишейке прямят? Иттить туды зимним целиком тяжело, вернуться же оттуда во сто крат трудней: голову там легко сложить. Лонесь там трое наших полегло. Так-то.
— Да слыхал я об том! — загорячился Федор. — И об дороге и об кознях паштыка ихнего Кызги ведаю. Токмо сам ты, Бажен, баишь, проведать надо, как там у них и что. Чтоб дурна какого не замыслили... Ты бы мне шубенку дал. Моя-то, вишь, дыра на дыре...
— Мил ты друг, Дека! — растрогался воевода. — Да я те не токмо шубейку, а и харчишек, и зелейный припас, ну и все такое протчее, что, значит, для похода требуется. Коня вот никак не могу дать, сам знаешь: все мы тута пешцы. Да он тебе и без надобности — не пройти туды на коне.
Из острога Дека выходил — было безветренно, спокойно; легкий мороз пощипывал щеки, и ничто не предвещало непогоды. Но стоило Федору спуститься в распадок, как ударили тугие волны ветра, затрясли чубами кедры, снег повалил густющий, и через час плотная пелена крутящегося снега обступила Федора со всех сторон. Здесь, у слияния Кондомы и Томи, в гигантском распадке, зарождались разгульные снежные ураганы, чтобы раскатиться буранами по долинам таежных речек.
Первою мыслью Федора было вернуться, пока еще не поздно, в острог, в манящее избяное тепло, и переждать непогоду. Однако перед глазами тут же встало улыбчивое, участливое лицо воеводы, вспомнился растроганный голос Бажена: «Федьша, мил друг! Да я те не токмо шубейку — душу не пожалею!» — и Федор решительно тронулся дальше, поплотнее запахнув шубу — подарок воеводы.
«Ох, и умеет же Бажен наш в душу влезть!» — умилился Дека.
...Он шел бесконечно долго, и с каждой верстой, да что там верстой — с каждой саженью! — все тяжелее становились снегоступы; теперь они казались пудовыми гирями, отрывать их от земли приходилось ценой мучительных усилий.
Ветер бесновался, вздымал верхушки сугробов кверху, закручивая снег столбами, и трудно было определить направление, откуда он дул: со всех сторон хлестала Федора по щекам колючая ледяная крупа. Он бы, верно, давно уже сбился с пути, если бы не русло замерзшей Кондомы, которое — Федор это знал точно — приведет его к Мундыбашу, а уж там-то он найдет аил сарачерского паштыка Кызги. Забрался же, холера, в тартарары!
Конечно, за четверо суток до Сарачер Федор вряд ли доберется. При такой погоде ему туда хотя бы за неделю дотопать. Как бы там ни было, а наказ воеводы Дека исполнит. Даже если ему придется месяц мерить сугробы, ночевать в снегу и обмораживать ноги. Постепенно он стал казаться себе не человеком, а неким снежным зверем с куском льда вместо сердца.
Руки, нос, губы Федора закоченели, и самое нутро застыло так, что он ощущал его, как нечто чужое, но на костер нынче надеяться не приходилось: в такой ветер костер разжечь — дело невозможное. Чертова падера! С ног валит.
Несколько раз Федор все же останавливался и принимался негнущимися пальцами шарить по карманам в поисках трута и огнива, но у него ничего не получалось, и он оставил мысль о костре совершенно.
Однако и в этом своем бедственном положении Дека находил выгодную сторону: непогода загнала все живое в укрытия, в тепло, и можно было не опасаться встречи с кыргызами. Встреча была неизбежна лишь с горцами — тау-телеутами, ибо в двух местах Федору предстояло волей-неволей пересекать их аилы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33