А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Тайга квелых не любит. Мне б сюды поболе крепышей вроде Деки — горы б своротил. Да где их взять? Во всем остроге токмо и работников, что Федьша Дека, Лучка Недоля, Пятко Кызылов да Остап Куренной. Остальные так, видимость одна, хиляки, муха крылом перешибет. Работа на лесоповале разве что лошади под силу. Тайга коварна, человек от голоду вял. Не успел отвернуться от падающей лесины — окровянит острым суком, а страшней того — перебьет хребет. А свалился казак, зацинжал, и кыргызец — вот он. Некому и захоронить будет...»
В бескормицу приварка ради лучших охотников из новокрещенных наряжал Харламов на добытки, лесовать, освобождая от плотницких работ. Томские татары — плотники неважнецкие, зато к охотницкому ремеслу зело успешны. Боровую дичь из лука на подслух за полета шагов бьют порато — добрей, чем иной из самопала, да и кулемки ставить горазды. И, случалось, кузнецкая тайга потчевала служилых нескупой рукой. По весне уток да гусей с крылец стреляли. С мясом, известное дело, голод — не голод, горе — не беда. В иные семицы дичина в острожке не переводилась, и тогда отъедались мясом, урезая хлебушко.
Сиротам казачьим Харламов указал давать «зверя мерного, а не детыша, и шкурье на оном не колото чтоб и не рвано было. Потому как сироты казачьи — и наши младени. Казачишкам, которы от трудные службы в хворость пришли, давали по тому же».
...День за днем одевались избы острога стропилами, стены дыбились зубчато, островерхие башни целились в самое небо. Зацинжавших до смерти, загибших погребали по весне старым обычаем — главою на всхожее, ногами — на закатимое солнце в долбленых колодах-домовинах, посеред цветущей елани.
В ту первую весну строились небогато. Допрежь всего о крепленье крепостцы пеклись, после — об удобствах. Попервости избы казачьи срубили торопливо да кособоко, без окон и с малой, словно пчелиный леток, дверью — тепла ради. Иные с топкою по-черному. В потолочный продух дым и смород выходили.
К маю у казаков были не только жилье, но и поветье, и кузница, и зелейный погреб.
Не какой-то там станок или заимка — надежная крепость выросла на виду у хмурой тайги. С мрачным любопытством разглядывала крепостцу кузнецкая черневая тайга, и люди к ней, к тайге, привыкали.
ТАИНСТВЕННЫЙ И ВЛАСТНЫЙ ЛИСТ БУМАЖНЫЙ
Когда на деревах стали лопаться почки, острог был сработан. Кокорев и Лавров с товарищами в Томский город в обрат с попутной водой сторопились... И то сказать, Кузнецк — крепостца малая, Томскому городу не чета. Вокруг юртовщики рыщут, числом многие. Того и жди пожог учинят либо резню. В Томском много спокойней. Да и корма в Кузнецке съедены, голодом сидят казачки. На одной, почитай, колбе сидят кузнечане, благо тут ее — косой коси. С горькой издевкой прозвали служилые дикий этот чеснок «казацким салом».
С превеликим трудом добрались казаки до Томского острога. Полая вода несла утлые шитики, будто щепу. Полили обычные в это время года затяжные дожди, и разбухшая Томь жадно слизывала с берегов деревья, татарские хижины.
Несколько раз Кокорев с Лавровым посылали людей в побережные аилы на поиски съестного. Татары, завидев причаливавшие шитики, разбегались кто куда, и казаки ничего, кроме закопченных стен, в аилах не находили. Лишь однажды за все это время казакам повезло: в одном аиле они нашли берестяные короба талкана и связку вяленой рыбы. Рыба была несоленой, от нее лоснились бороды и губы. И муку ели прямо руками, она ложилась желто-серым слоем на масляные бороды. Короба были вместительные, насытились все. И только наевшись, заметили, сколь смешон вид их. Сидя на берегу, тыкали друг друга в припудренные бороды, гоготали ленивыми, сытыми голосами, потом пили до вздутия животов воду. Сытости этой им хватило ненадолго, и казаки добрались до Томского в чем жива душа от голода.
Однако и в Томском их ждал не мед. Долгая зима подобрала дочиста припасы томичей. Прибывшие из Кузнецка сразу же залезли в долг к начальным казакам. Назревала смута, которая приходила каждый раз, когда наступал голод.
Чуя ее приближение, томские воеводы умело повернули казачье недовольство в нужную для себя сторону.
— Осударю-царю об жалованье писать надобно,— смиренно отводя глаза в сторону, гугнявил воеводин писец.
— А кто ее повезет на Москву, гумагу эту? Уж не ты ли? — припечатал кулак к столешнице Митька Згибнев.— У нас не токмо коней, сбруи конской и той нетути — всю сожрали. Пехтурой, што ль, до Москвы-то шмыгать?.
— Будут кони! — рванул на груди рубаху писец.— Будут кони. Пишите челобитную. Сам к Федору Васильичу пойду, в ноги бухнусь, а добьюсь и коней, и нарочных.
Несколько дней ушло на обдумывание и сочинение челобитной. Пока шумели да кричали, все вроде просто было, а как дело дошло до бумаги, так все нужные мысли и слова куда-то выветрились. Попробуй-ка собери их вместе да запиши буквами — ничего не падает на бумагу. Казаку свычней саблей махать, а не пером водить. Робеет казачина перед бумажным листом...
Сидели служилые, потели, опасливо поглядывая на чертову бумагу. Уж и не рады, что связались с челобитной. Спасибо, писец подсказал — что и как.
А он, писец, драгоценной бумаги не жалел. Много листов было исписано и перечеркано, и вот, наконец, челобитная набело переписана.
«Царю государю и великому князю Михаилу Федоровичу всеа Русии бьют челом холопи твои Томсково города пешие казаки Федька Борисов, да Данилка Анисимов, да Стенька Ядринский, да Митька Згибнев, да Васька Казаков и во всех своих товарыщей место 45 человек. В нынешнем, государь, во 126-м году* по твоему царскому указу и по отписке твоего государева боярина и воеводы князя Ивана Семеновича Куракина твои государевы воеводы Федор Васильевич Бабарыкин да Гаврило Юдичь Хрипунов посылали нас холопей твоих на твою царскую службу в Кузнецы с сыном боярским с Остафьем с Харламовым, а велено нам холопем твоим на усть Кондобы в Кузнецкой земле острог поставить. И мы холопи твои пошли из Томскова города поздо, и до усть Кондобы, государь, не дошли, и зазимовали в Тюрюберской волости. И в Тюрюберскую, государь, волость пришли к нам ис Томского города тотарская голова Осип Кокорев да казачья голова Молчан Лавров, а с ними пришли на лыжах конные казаки. И из Тюрюберской волости, государь, пошли мы холопи твои с Остафьем Харламовым, да с Осипом Кокоревым, да с Молчаном с Лавровым и с конными казаками вместе в Кузнецкую землю и пришли на усть Кондобы реки и острог поставили, и крепи учинили, и кузнецких людей под твою царскую высокую руку привели и иные новые земли, и твой государев ясак с них взяли и привезли в Томской город к твоим государевым воеводам. А пошли мы холопи твои на твою царскую службу в Кузнецы без твоего царскаго жалованья. А дано нам холопем твоим твоего царского денежново жалованья на прошлой 125-й год полтретья рубля. И мы холопи твои, пошотчи на твою царскую службу в Кузнецы, должилися великими долгами, давали на себя кабалы, а имали в долг платье и обуви и харчь, и головы свои позакабалили, и животншков своих избыли, и в долгу, государь, погибли до конца без твоего царского жалованья. Милосердый царь, государь и великий князь Михайло Федорович всеа Русин, смилуйся, пожалуй нас холопей своих за нашу службишко и работу своим царским жалованьем, вели, государь, нам додати свое царское денежное жалованье на прошлой на 125-й год и на нынешний на 126-й год, чтоб нам холопем твоим без твоего царского жалованья на правеж в долгу в конец не погинуть и твоей царской службы впредь не отбыть. Царь государь, смилуйся, пожалуй».
Написали челобитную, излили в ней свои беды-печали, и вроде как на душе легче стало. Челобитная ходила из рук в руки; изжелта-белые листки шевелили казаки заскорузлыми пальцами, неумело царапая по буквам, по строчкам, читали по складам... И хотя никто толком не знал, когда и чем пожалует их государь и дойдет ли вообще эта челобитная до царя, каждый верил в магическую силу письменного слова, каждый казак с суеверным почтением и даже страхом глядел на белый бумажный столбец. С нее, с бумаги, начинались войны, читались смертные приговоры,— и летели отрубленные головы. Все важнейшие указы, оглашаемые на площадях бирючами-глашатаями, записывались на бумагу. Как же было не верить в ее всемогущую силу!
Воеводы Хрипунов и Боборыкин потирали руки:
— Пишите, пишите, забубённые головы! Все одно ваша галиматья в приказных бумагах завязнет... Ножей да пищалей не пужаются, перед бумажным листом робеют.
— Молодец, Ортюшка! — потрепал Боборыкин писаря по загривку.— Все как надо сработал. Дам я им лошадей. Не им дам, сам снаряжу нарочных в Москву. Все одно мне ясак в казну везть.
Федор Васильевич щелчками указательных пальцев снизу взбодрил торчащие кончики усов:
— И пущай казачки заместо того, чтоб гиль (Гиль — мятеж, бунт) заводить, ждут да надеются. Блажен, кто верует!..
— К вере-то еще и хлеб надобен,— вставила воеводнха,— а у них не токмо хлеба, отрубей нетути. Голодом оне сидят, будто не знаешь.
— На сей случай у нас с Гаврилой Юдичем кой-какой запасец имеется,— подмигнул Боборыкин Хрипунову. — И готовая мучица, и жито припасены. Милости просим, господа служилые, приходите, берите, ешьте на здоровье. Денег нету — берите в долг.
— Уж какие деньги! — хихикнул писец.— Не было их у казаков и не будет.
— Мне ихни копейки и не надобны,— отмахнулся воевода.— Соболей пущай мне несут. Копейка нонеча — зыбкая вещица, един соболь в цене. Рушатся царства, слетают короны, един соболь вечен и незыблем.
— Господь с тобой, господь с тобой, батюшка Федор Васильич! — мелко закрестилась воеводиха. — Словеса-то какие глаголишь. (И скосила глаза в сторону Ортюшки-писца.)
— Полно, матушка, тут все свои. Да ежели от кого навет на нас и изыдет, то кто тому поверит! А что касаемо мягкой рухляди, так мы с Гаврилой Юдичем стали бы нищебродами, уповая токмо на государево жалованье. А соболь што? Соболь, он сам в руки прет. Токмо не ленись, набивай им сундуки. Особливо сейчас, с прибавлением землиц Кузнецких. Дай-то бог Осташке Харламову крепостцу там добрую изладить!
А в это время Остафий Харламов с малыми людьми достраивал острог, валил лес да строил избы. Так уж вышло, что стал он, боярский сын, первым воеводой им самим сработанной крепости.
ПЕРВЫЙ ВОЕВОДА КУЗНЕЦКА
Сильные люди всегда просты.
Л. Толстой
Работы в острожке подходили к концу, и Остафий уже присматривался к землицам, что лежали вкруг крепостцы, цепким крестьянским глазом прикидывал, где быть пастбищным и покосным угодьям, подмечал сугревные солнечные елани, гожие под пашню. Только он один не боялся бродить сам-друг с самопалишком по просыпающимся от сна перелескам. Жила в нем ненасытная любопытинка, пересиливавшая опаску получить стрелу в грудь.
Много занятного может подсмотреть в тайге одинокий человек. Остафий понимал так: в каждом человеке, как в матрешке, живут две души. Одна — напоказ людям, когда знаешь, что на тебя сторонние глаза зрят, другая — для себя, когда наедине с собой, к примеру, в тайге остаешься. На природе люди сбрасывают привычные маски, которые нацепили они для удобства общения с подобными себе.
Воевода нагибается и срывает голубовато-блеклый цветок сон-травы, стоящий в натаявшей лужнце-снеговице, нежно трогает заскорузлыми пальцами это первое лесное диво. При казаках он этого не сделал бы.
Из-под его ног фыркнул рябчик и, будто выстреленный, умчался, панически вереща, в елушники.
Остафий поддает ногой прошлогоднюю шишку, нюхает пьянящий весенний воздух, и морщины на его черном обмороженном лице разглаживаются, он чувствует себя двадцатилетним. В курчавой с проседью бороде заблудилась детская улыбка. На лице застыло выражение рассеянности, которое обычно бывает отражением внутренней сосредоточенности.
«Места какие, лепота! Экая глухмень-тайбола! — восторженно думает Остафий. — Воздухи ровно меды стоялые».
Его охватывает беспричинная радость, точно сосны, и небо, и дальние горы в оторочке туч сотворены и угоены им, Остафием, и вот он осматривает свое хозяйство, радуясь тому, как удачно все это у него получилось.
Цурюкнула белка, нагнулась, посмотрела налево-направо и вскочила на лесину. Прыгая с пня на пень, с сучка на сучок, ни разу не коснувшись земли, не оставив следа, ничего, кроме легкого, едва уловимого запаха, прыгнула в дупло мертвого, убитого молнией кедра. И скрылась. Тут ее дом.
Здесь, в тайге, отступали каждодневные заботы о кормах, об ясаке, хлопоты с постройкой и на душу накатывало безоблачное, счастливое ощущение полноты жизни.
Те, кому привелось Остафия в наготе зреть, дивились тому премного. Дивились и устрашались: с головы до ног покрывали Остафия шрамы. Чье только железо не метило воина! Татарские сабли и стрелы кыргызиев, калмыцкие копья и засапожный нож беглого татя. Но по-прежнему надменно и прочно сидел он в седле. Смерть будто заигрывала с Харламовым. Однажды два коня были убиты под ним в одном бою. Последний конь, красный конь, неистовым костром метался на белом снегу. Окруженный со всех сторон смертями, бился Остафий, пока сабля в его руке не обломилась почти у самого эфеса. После этого бежал он по первому тонкому льду Черной речки. Лед не выдержал семипудовой тяжести его тела. Чудом выбравшись на противоположный берег, покрываясь на ветру ледяной коркой, добрался Остафий до Томского острога, переоделся, взял сухого зелья и со свежими людьми пустился в погоню за юртовщиками. Кыргызов настигли, полонили их князца и взяли крупный дуван.
— Видать, кто-то порато молится за тебя, Харламыч, — завидовали ему казаки и удивлялись равнодушию, с каким Остафий относился к собственному спасению.
И когда в очередной брани совсем уж чудом уцелел он и даже вышел из нее без единой царапины, тронуло дремучие казацкие души подозрение: не иначе, слово знает! Крути не крути, а не от мира сего человек. Тайну какую-то от людей для бога имеет.
За свою жизнь Остафий Харламов истопал бессчетно таежных верст, в таких задебряных местах бывал-живал, где человеком до него и не пахло, а вот кузнецкая тайга приглянулась ему сразу. Особенная она, тайга предгорий Кузнецкого Алатау. С лохматыми раскидистыми кедрами, с темнохвойными густющнми пихтами, с цепким, ползучим «подшерстком»-стлаником.
По весне, когда гудели над предгорьями расхристанные ветры, любил Остафий слушать этот могучий и слитный гул, проникающий в самое нутро человечье, в душу, в мысли, под который так хорошо вспоминать о былом, уносясь мыслями в недавнее и давнее прошлое. Вся косматая тайга, распростершаяся медвежьей рваной шкурой от самого Камня до Кузнецких земель, представлялась Остафию в такие минуты.
«И сколько же русаков полегло в сих гиблых местах! Сколько нас еще поляжет в тысячеверстной лесной пустыне!» — удивлялся и холодел сердцем Остафий.
Невесть когда, еще задолго до Ермака Тимофеича, россияне хаживали за Камень, шаг за шагом продвигались встречь солнцу. Безвестны имена их, забыт их подвиг, но остались тропы, пробитые ими, по которым потом прошли другие. Приходили чужане, перехлестнутые лямками холщовых сумок, в места дикие, необжитые, приплывали на утлых шитиках с распяленной вместо паруса сырой шкурой. Которые и под чужими именами, с обрывками цепи на ногах. С кряком, всласть, со всего плеча деревья рубили. Подставляли спины могутные под смолистые хлысты, треща хребтинами, оклады ставили. Отрезанные от родных мест тысячеверстной беспутицей, мучимые цингой и голодом, обихаживали землицу в малолюдье, в чужом краю. Многие мысленно не раз возвращались на родину по тому пути, которым пришли сюда, в мыслях одолевая гиблые лесные пустыни. Но сибирская земля накрепко приковывала крестьянина к новому месту. Каждодневные заботы о хлебе постепенно поглощали память о покинутой сторонушке. Неулыбчивый и суровый край платил добром за заботу о нем. И оживала жизнь в медвежьих задебряных углах, вырастали срубы избяные. Запестрели на еланях вкруг тесовых деревень, станков да заимок черные клинья запашек. До надсады, с трудом подымали русские люди сибирскую целину. По весне неуверенной рукой бросали зерно в маслянистую загадочную почву. Хлеба всходили, лето бежало. Молодая луна нарождалась.
Над крутым убережьем Притомья сшибались хмурые лбы туч в золотых окоемах, ветерки рябили воду; долго копилась тишина, и где-то предупреждающе рокотал бархатистый гром, и вдруг огненная трещина в дюжину разломистых колен распарывала с треском купол, крупные капли цыплятами склевывали рябь на воде. Сверху тянулись стеклянные пальцы ливня, вздрагивали травы, и земля, счастливая, простоволосая, покорно и охотно мокла, впитывая в себя ласку дождя, набирая влагу в тарбаганьи норы про запас.
Весело полоскались в струях прибрежные ивняки. Из тайги тянуло грибным духом, прелью, промытой сосновой хвоей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33