Перемогая боль под ребрами и в груди, диктовал воевода дьячку челобитную, кою адресовал он дядюшке своему, воеводе томскому Федору Боборыкину:
«Господину Федору Васильевичю Тимофей Бабарыкин, Осип Оничков челом бьют. В нынешнем, господине, во 128-м году июня в 4 день пришел, господине, к нам в Кузнецкой острог ис Томсково города сын боярской Баженко Карташов с Томскими служилыми людьми. И мы, господине, служивым людем велели острог ставити за Томью рекою на угожем месте, у пашен и у сенных покосов и у рыбные ловли, где бы государю прибыльнее, наперед бы не переставливать. И служивые люди нас не послушали, за Томью рекою на угожем месте острогу не ставят: нам де пашни ненадобны, добро де нам старое место. И мы, господине, хотели послать с отписками к тебе в Томской город, и они, господине, прислали к нам ото всех служивых людей Иванка Недомолвина; и Ивашко Недомолвин сказал: мы де вам с отписками в Томской город отпустить неково не дадим, у нас де отрежены мимо Томской город свои челобитчики 4 человека, а Томской де нам указ сошел, у нас де з головами и с конными канаками говорено: мимо старое место (острога) нигде не ставити. И мы, господине, велели служивым людем Ивашка Недомолвина взять и хотели послать в Томской город, и служивые люди нас не послушали. И мы, господине, за Ивашка Недомолвина принялися сами, и служивые люди: Данилко Крюк, Митька Згибнев, Мишка Кобыляков, Путилко Кутьин меня Тимофея били и отписку твою у меня изодрали. А иные служивые люди: Кондрашко Березовской, Дружинка Щедра, Кормашка Михайлов, Ивашка Згибнев, Якушко Черногузов, Митька Черной, Еремка Степанов, Петрушка Осетр. Семейка Савицкой говорили: набейте де им бок, и они де вперед за служивых людей не приимаютца. А заводят, господине, тое статью Кондрашко Березовской да Дружннка Щедра для тово, чтоб на новом месте острогу не быть».
После этого случая отношения воеводы с казаками стали совсем никудышными. Несмотря на крутой характер, Тимофей понимал: жесточью тут не возьмешь. Острог и без того напоминал зелейный погреб: достаточно малой искры, чтобы все, что создавалось в течение двух с половиной лет, полетело к черту.
Серые зипуны Гурки Твердохлеба рыскали вкруг острога, и многие казаки к ним благоволили. Воевода подозревал даже, что кое-кто из казаков с зипунами знается, но поделать ничего не мог. Каждый необдуманный шаг теперь мог стоить ему жизни. В дремучих сих местах суд не долог...
И воевода, случалось, отыгрывался на аманатах. В прирубе воеводского дома висела плеть-шелепуга с железцовыми охвостьями, коей воевода порол ясачных самолично, выпытывая о замышлявшихся бунтах. Было тут побито-покалечено. Лилась тут татарская кровь да слезы улусных жонок.
История знает уйму примеров, когда мучители, попадая во власть собственной алчности, сами становились жертвами палача; иные же, избежав суда присяжных, кончали с собой, приговоренные к смерти собственной совестью. Боборыкин не относился ни к тем, ни к другим.
Боборыкин шел к богатству напролом. Кузнецкая тайга была его кладовой. При этом он не щадил ни казаков, ни ясачных. Аманатов воевода держал в черном теле, выдавая каждому по ведру воды и снопу необмолоченного овса на неделю, чем еще больше распалил ненависть кочевых князцов. Не раз кыргызы снаряжали послов к царю с явочными на воеводу, державшего заложниками их жен и детей. Все челобитные о Тимошкиных зверствах увязали в тысячеверстном сибирском бездорожье. Недовольных ждала дыба в подклетях съезжей избы.
В страхе можно держать человека, семью, даже целый улус. Весь народ в страхе не удержишь. Побежали татары с насиженных мест, опустели аилы. К кыргызам уходили татары, уходил и ясак. У кыргызов не мед, да все привычней. К тому же лета 1621-го в уезде случился неурожай кедрового ореха. Кочевала векша, переплывала речки. Соболи на берегу подстерегали и хватали мокрых белок. А когда белки ушли, за ними ушел соболь. Ясак оскудел. Зубатые палки Боборыкина бессильно лютовали.
Пользуясь недовольством татар, промышляли разбоем степняки. В пору боборыкинского воеводства кыргызы совершили один из самых опустошительных набегов на Кузнецкую землю, о котором речь у нас пойдет дальше.
Зачесали затылки бояре Казанского приказа*.
Три года простоял Кузнецк, а государевы «ясапшые кузнецкие волости» ясаку давали все еще мало и неохотно. Боборыкинские крутые меры довели до отчаяния улусную бедноту, но были бессильны привести в повиновение князцов. Русские по-прежнему контролировали лишь земли, прилегающие к Кузнецку. Далее, в предгорьях Алатау, паслись бесчисленные кыргызские табуны, кочевали белые калмыки, неучтенные, лепились друг к другу татарские аилы.
Осенью 1622 года, как гром средь ясного неба, грянула весть: боборыкинское воеводство кончается. И впрямь, молва права оказалась. Засуетился Тимофей, помягчал как-то, и уже не было в нем прежней замашки — чуть не то, в зубы давать.
Терялись в догадках служилые: кого же воеводой-то скажут? Наконец, стало известно, что в воскресной проповеди отец Анкудим произнесет нечто важное, что прольет свет на предстоящие события.
В воскресенье в церковь пришли все.
В полумраке церквушки волчьими глазами мерцали желтые огни лампад. На душе у прихожан было зябко и тревожно. Из всех углов тянуло плесенью, которую не в силах были перебить запахи ладана и лампадного масла. Голоса нескольких певчих из казаков, из коих выделялся дискант Омели Кудреватых, звучали напуганно и уныло. И хотя в проповеди отца Анкудима не прозвучало ничего, кроме туманных упреков в адрес некоего «властолюбца злосотворшего предержащего», все отнесли это к Боборыкину и были рады сим намекам, как предвестнику скорой смены воеводы, ибо раньше такие слова могли кончиться для попика плохо. Проповедь свою отец Анкудим кончил, будто камень бросил, совсем уж зловеще — словами писания:
— «Близко погибель Моава, и сильно спешит бедствие его».
Казаки красноречиво переглядывались. Старики, глухо постукивая палочками, говаривали:
— Гумага прийшла — новый воевода едет.
Уж и поименно узнали: Евдоким Иванов сын Баскаков зовут воеводу. А еще сказывали, добряк новый воевода, и нет у него в заводе служилым зубы считать. Гоже так-то.
Отец Анкудим готовился к торжественному богослужению — каждодень прополаскивал сивухой глотку, дабы достойно гаркнуть новому властителю «многая лета». Мздоимцы из боборыкинской канцелярии поспешно придумывали способ переложить вину со своих голов на Тимохину. Благо репутация его давала к этому предостаточно поводов.
Боборыкин торопливо заметал следы. Двери подклетей и аманатской были открыты: из затхлых, земляных нор выползали изможденные сидельцы. Иные были седы и с пепельными серыми лицами, иные молоды, но в новых морщинах. Выходили, не веря в освобождение.
СМЕНА ВОЕВОДЫ
С последними стругами с понизовья, из Томского, нагрянул сотник со стрельцами: привез в Кузнецк партию колодников. Партия была невелика: тяглые мужики числом семь, сосланные за пожоги, худородный помещик, в разбое уличенный, да три пленных немчина. А главное, привез сотник грамоту за царевыми печатями.
Гроза татар, мучитель служилых, воевода брал свиток, и руки его мелко дрожали, и липкий пот проступал на бледном челе. Запоздалое раскаяние проснулось в дремучей душе воеводы. Жизнь, вставшая на дыбы, как норовистая кобыла, била его по зубам.
— Чти! — сунул Тимофей свиток подьячему и стал раздирать душивший его ворот рубахи, словно то была петля, а не ворот. Подьячий, как ему показалось, слишком мешкотно распечатывал грамоту, и Боборыкин выхватил ее из рук канцеляриста. Дрожа, как в лихорадке, искрошил черные печати, перескакивая с буквы на букву, стал читать длиннущую склейку с росписями дьяков на каждом скреплении:
«От царя и великого князя Михаила Федоровича всеа Ругии в Сибирь, в Кузнецкий острог, воеводе нашему Боборыкину Тимофею».
Смысл писаного ускользал от него, мысли в голове путались. Мозг безотчетно отметил: склейка долгая, не пожалели гумаги. А гумага добрая, немецкая… Стопа — четыре гривны. Не к добру это.
Комкая фразы, почти не понимая смысла, с трудом добрался до середины. Мозг бессознательно ухватился за главное:
«... А ждать Боборыкину Тимофею приезда в Кузнецкий острог нового воеводы Баскакова Евдокима Ивановича и сдать тому острог и всякое строенье запасы...»
Боборыкин дочитал грамоту до конца. Свиток кончался обычной фразой:
«Писан на Москве лета 7129-го октября в 3 день».
На обороте красовалась выведенная полууставом витиеватая роспись: «Дьяк Федор Апраксин».
У Тимофея будто гора с плеч свалилась. Даже зубы перестали стучать. Слава те, господи, пронесло! Не на чепи, не в железах отбудет грабитель ясачных Тимошка Боборыкин.
Тимоха-хват догадывался, что стоны ясачных долетели-таки до ушей думных бояр. И учинили бы сыск бояре, да, к счастью воеводы, Сыскной приказ в те поры более был занят розыском утеклецов. Правительству было не до крошечного Кузнецка, бунты сотрясали провинцию.
Недавняя польская интервенция и опустошительные походы на Москву гетмана Сагайдачного вконец разорили кормильца мужика. А попытка казны залатать прорехи с помощью новых обложений довершила разорение крестьян. Последние времена настали.
«...А по заводу литовских и русских воров учинилась великая смута и воровстве на Москве», — говорится в «Актах исторических»; «Акты Московского государства» вспоминают: «как грех ради наших в смутное время литовские люди сидели в Москве».
Ногаи пустошили украйны, переплывали Оку, воевали земли коломенские, серпуховские, боровские. На подмосковную Домодедовскую область дерзнули пойти! А тут и свои, голодные ратники, без жалованья сидючи, учали грабить. Тиуны, емцы (Тиуны, емцы — сборщики податей), сбирая ратникам жалованье, грабили тоже. Дума принуждена была отозвать их и на самих тяглецов-крестьян возложила сбор и доставку денег в Москву. Крестьяне оказались честнее тиунов, погрязших в посулах — взятках.
Ограбленные иноземные купцы выговаривали льготы, и государь, боясь лишиться остатков торговых связей, шел на уступки «для иноземцев, для бедности и разорения».
Церковь во все времена умела обращать беды народные в звонкую монету. В тяжкие годы приходы ломились от страждущих. Церковная скарбница жадно пожирала бедняцкие гроши. Церковь не упускала случая отхватить кусок пожирней и от царева пирога. Жалуясь на разоренье от литовских людей, монастыри просили вернуть им льготы старые и подарить новые.
Зорена была Московия многожды, да не пала, не загибла и гордость не утеряла. Напротив того, находила в себе силы обживать и осваивать цинготные, неверстанные сибирские землицы». В бесчисленных бранях выковывался свободолюбивый и гордый русский характер. Национальная гордость русичей восставала всякий раз, когда на горизонте являлась угроза иноземного вмешательства, «...царствующий град Москва и государство наше от воров, от польских и от литовских людей и от наших изменников очистилось... немцам же аглицким, кои было пошли к Архангельскому городу Московскому государству на помочь... повелел отказати: бог очистил и русскими людми».
Как равные среди равных, держали себя с иноземцами русские послы даже в тяжкие для Руси годы.
В Мадриде послов русских без околичностей спрашивали:
— То верно ли, что Москву зорят почасту чужестранцы?
Послы сдержанно ответствовали:
— Брани случались. Ан всему свету ведомо: на Москву с войною быть — дело неприбыльное. Этто ваши, гишпанские пристани зорят арапы каждогодно. Сами мы, лодьями идучи, ваши зореные морские города зрили и об том печаловались.
Королева испанская готовила на Москву грамоту ответную. Послы и тут свое дело правили: «...чтоб в грамоте, какову шлют с нами на Москву, титлы преименитого Московского государства были писаны сполна». Несчетное число раз переписывала королевская канцелярия грамоту. Но и тут послы недовольны остались: грамота подчищена оказалась. «И нам такой чищеной хартии казать на Москве не доведетца». Грамота переписана в сотый раз, но тут оказывается, что «хотя титульные речи написаны сполна, а не по чину. И вы бы которы слова у вас писаны позади, поставили напереди».
Испанцы объясняли: «Российских титулов гишпанскою речью нельзя перевесть слово в слово, для того, что грамматика не сходствует». Послы упорствовали: «Хоша и не сходствует, но вы для всемирного спокою и тишины и для первого, любительного к вам приезду учините в грамоте по-нашему».
Российские государи зело болезно принимали любое сокращение или описку в долгих их титулах. Велось сие еще с Ивана Грозного, исчислявшего свой род от римского цезаря Августа и считавшего многих монархов худородными.
«Нам твои титулы дьяк до обеда вычесть не поспел, — издевался Грозный над «звягливым» поеланьем шведского короля. — В которых ты своих чуланах откопал, что твой род от кесарей римских? А на Москве добре ведомо, что твой род сермяжный. Ты забыл, а мы знаем: твой родитель, в рукавицы нарядяся, по рынку ходит, коней меняет, жеребцам в зубы смотрит. И ты над твоими думными боярами не больше и не краше старосты в деревне. И потому тебе непригоже с нами, великим государем Московским, лицо в лицо грамотами ссылатись. А пиши ты к нам через наместника...
...Еще звонишь ты в большой звон, что Москва твои рубежи воюет. Мы про то не слыхали. Знатца, порубежны мужики спьяна подрались, а твому величеству война приснилась...
...Не затевай! Не мастери кроволитья. А некоторы плачевны гласы во вселенну пущены, что московский де царь великость новгородску потоптал, и я спрошу: «Тем ли Новгород велик был, что с Литвою стакався, на Московское государство злоумышлял? То ли теперь Новгороду бесчестье, что со всею Русией в единомыслии стоит? «Еще пишешь, будто Москва украинные города от латинских королей отлучить замышляет. А и то бы не дико: вера едина, язык един... А что твое величество, взяв собачий рот, лаю пишет, будто я твою жену у тебя отымаю, и о том у нас много смеху было... А твоя королева нам не надобна. Никто ее у тебя не хватает».
Прошедшие с той поры семь десятилетий были окрашены кровью беспрестанных сражений.
Не единожды вставали русичи, забыв обиды старые, спасать землю отцов. Иноземцы с удивлением примечали: «У них обиды внутренние минуются, едва накатятся страхи посторонние».
А обид накопилось от веку премного.
Мизинные люди крамолились, что бояре друг другу норовят и государство разоряют, что лучшие люди и в осадное время сытно живали, запасясь черных людей трудами. Тяглецы жаловались на мытарей: «Насильствами оброк на нас кладут». Изнывали пригороды: «пятинною деньгою мучат посадских» да к тому же «черный бор (Черный бор — единовременный экстраординарный налог) имают».
Гнев народный дремлет чаще всего в глубине, внутри, подобно огню, что остается в тайге после того, как пройдут по ней огненные языки пала. Огонь вроде бы утих, утихомирился, пламени не видно, но стоит разрыть золу, и вспыхнет жаром слой смолистой хвои, сухого мха и торфа, накопленный временем.
Польская интервенция расшатала до корня хозяйство кормильца-хлебопашца. Разоренные хлебопашцы разбрелись по Руси до самого Камня, и многие за Камень перевалили. Неверстанные, тучные земли Сибири виделись крестьянину последней пристанью. В Сибири, слышали они, никто не обложит их податью «от дыма, от рала, от каждого злака».
Дозорные книги пестрели отметками: «пустошь, что была деревня», «двор пуст, холопи збрели без вести», «кормятся христовым именем», «скитаются меж двор».
Сибирские князцы были хорошо осведомлены обо всем происходившем в Русской земле. Стоило Руси попасть в беду, как это сейчас же отдавалось эхом за Камнем. Тотчас там находились любители половить рыбку в мутной воде. Мизинные улусные владыки начинали науськивать на русичей улусную бедноту, набеги и кроволитья учащались. Казаки тоже шалили: грабежи стали делом обычным. Умыкали и татарских жонок, жили с ними, с некрещеными. Некоторые — из начальных — целые гаремы содержали, а перед походами закладывали жонок, словно шубы, на срок, проигрывали их в зернь да в карты. И не помогали тут ни отлученья от церкви, ни указы правительства. Их теперь никто не слушал. Кому до этого было дело! Воспользовавшись неразберихой, некоторые сибирские воеводы под видом усмирения ясачных принялись грабить улусы, чем надолго поссорили инородцев с русскими.
На Москве в Сыскном да в Разбойном приказах денно и нощно разбирали бояре дела гилевщиков. Из пыточных раздавались стоны, ползли предсмертные хрипы задушенных, в поте трудились заплечных дел мастера. В монастырских да острожных подклетях, среди прозеленевших осклизлых стен раздавалось эхом: «милосердие государя... каторга навечно... в Сибирь ссылка... четвертование.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
«Господину Федору Васильевичю Тимофей Бабарыкин, Осип Оничков челом бьют. В нынешнем, господине, во 128-м году июня в 4 день пришел, господине, к нам в Кузнецкой острог ис Томсково города сын боярской Баженко Карташов с Томскими служилыми людьми. И мы, господине, служивым людем велели острог ставити за Томью рекою на угожем месте, у пашен и у сенных покосов и у рыбные ловли, где бы государю прибыльнее, наперед бы не переставливать. И служивые люди нас не послушали, за Томью рекою на угожем месте острогу не ставят: нам де пашни ненадобны, добро де нам старое место. И мы, господине, хотели послать с отписками к тебе в Томской город, и они, господине, прислали к нам ото всех служивых людей Иванка Недомолвина; и Ивашко Недомолвин сказал: мы де вам с отписками в Томской город отпустить неково не дадим, у нас де отрежены мимо Томской город свои челобитчики 4 человека, а Томской де нам указ сошел, у нас де з головами и с конными канаками говорено: мимо старое место (острога) нигде не ставити. И мы, господине, велели служивым людем Ивашка Недомолвина взять и хотели послать в Томской город, и служивые люди нас не послушали. И мы, господине, за Ивашка Недомолвина принялися сами, и служивые люди: Данилко Крюк, Митька Згибнев, Мишка Кобыляков, Путилко Кутьин меня Тимофея били и отписку твою у меня изодрали. А иные служивые люди: Кондрашко Березовской, Дружинка Щедра, Кормашка Михайлов, Ивашка Згибнев, Якушко Черногузов, Митька Черной, Еремка Степанов, Петрушка Осетр. Семейка Савицкой говорили: набейте де им бок, и они де вперед за служивых людей не приимаютца. А заводят, господине, тое статью Кондрашко Березовской да Дружннка Щедра для тово, чтоб на новом месте острогу не быть».
После этого случая отношения воеводы с казаками стали совсем никудышными. Несмотря на крутой характер, Тимофей понимал: жесточью тут не возьмешь. Острог и без того напоминал зелейный погреб: достаточно малой искры, чтобы все, что создавалось в течение двух с половиной лет, полетело к черту.
Серые зипуны Гурки Твердохлеба рыскали вкруг острога, и многие казаки к ним благоволили. Воевода подозревал даже, что кое-кто из казаков с зипунами знается, но поделать ничего не мог. Каждый необдуманный шаг теперь мог стоить ему жизни. В дремучих сих местах суд не долог...
И воевода, случалось, отыгрывался на аманатах. В прирубе воеводского дома висела плеть-шелепуга с железцовыми охвостьями, коей воевода порол ясачных самолично, выпытывая о замышлявшихся бунтах. Было тут побито-покалечено. Лилась тут татарская кровь да слезы улусных жонок.
История знает уйму примеров, когда мучители, попадая во власть собственной алчности, сами становились жертвами палача; иные же, избежав суда присяжных, кончали с собой, приговоренные к смерти собственной совестью. Боборыкин не относился ни к тем, ни к другим.
Боборыкин шел к богатству напролом. Кузнецкая тайга была его кладовой. При этом он не щадил ни казаков, ни ясачных. Аманатов воевода держал в черном теле, выдавая каждому по ведру воды и снопу необмолоченного овса на неделю, чем еще больше распалил ненависть кочевых князцов. Не раз кыргызы снаряжали послов к царю с явочными на воеводу, державшего заложниками их жен и детей. Все челобитные о Тимошкиных зверствах увязали в тысячеверстном сибирском бездорожье. Недовольных ждала дыба в подклетях съезжей избы.
В страхе можно держать человека, семью, даже целый улус. Весь народ в страхе не удержишь. Побежали татары с насиженных мест, опустели аилы. К кыргызам уходили татары, уходил и ясак. У кыргызов не мед, да все привычней. К тому же лета 1621-го в уезде случился неурожай кедрового ореха. Кочевала векша, переплывала речки. Соболи на берегу подстерегали и хватали мокрых белок. А когда белки ушли, за ними ушел соболь. Ясак оскудел. Зубатые палки Боборыкина бессильно лютовали.
Пользуясь недовольством татар, промышляли разбоем степняки. В пору боборыкинского воеводства кыргызы совершили один из самых опустошительных набегов на Кузнецкую землю, о котором речь у нас пойдет дальше.
Зачесали затылки бояре Казанского приказа*.
Три года простоял Кузнецк, а государевы «ясапшые кузнецкие волости» ясаку давали все еще мало и неохотно. Боборыкинские крутые меры довели до отчаяния улусную бедноту, но были бессильны привести в повиновение князцов. Русские по-прежнему контролировали лишь земли, прилегающие к Кузнецку. Далее, в предгорьях Алатау, паслись бесчисленные кыргызские табуны, кочевали белые калмыки, неучтенные, лепились друг к другу татарские аилы.
Осенью 1622 года, как гром средь ясного неба, грянула весть: боборыкинское воеводство кончается. И впрямь, молва права оказалась. Засуетился Тимофей, помягчал как-то, и уже не было в нем прежней замашки — чуть не то, в зубы давать.
Терялись в догадках служилые: кого же воеводой-то скажут? Наконец, стало известно, что в воскресной проповеди отец Анкудим произнесет нечто важное, что прольет свет на предстоящие события.
В воскресенье в церковь пришли все.
В полумраке церквушки волчьими глазами мерцали желтые огни лампад. На душе у прихожан было зябко и тревожно. Из всех углов тянуло плесенью, которую не в силах были перебить запахи ладана и лампадного масла. Голоса нескольких певчих из казаков, из коих выделялся дискант Омели Кудреватых, звучали напуганно и уныло. И хотя в проповеди отца Анкудима не прозвучало ничего, кроме туманных упреков в адрес некоего «властолюбца злосотворшего предержащего», все отнесли это к Боборыкину и были рады сим намекам, как предвестнику скорой смены воеводы, ибо раньше такие слова могли кончиться для попика плохо. Проповедь свою отец Анкудим кончил, будто камень бросил, совсем уж зловеще — словами писания:
— «Близко погибель Моава, и сильно спешит бедствие его».
Казаки красноречиво переглядывались. Старики, глухо постукивая палочками, говаривали:
— Гумага прийшла — новый воевода едет.
Уж и поименно узнали: Евдоким Иванов сын Баскаков зовут воеводу. А еще сказывали, добряк новый воевода, и нет у него в заводе служилым зубы считать. Гоже так-то.
Отец Анкудим готовился к торжественному богослужению — каждодень прополаскивал сивухой глотку, дабы достойно гаркнуть новому властителю «многая лета». Мздоимцы из боборыкинской канцелярии поспешно придумывали способ переложить вину со своих голов на Тимохину. Благо репутация его давала к этому предостаточно поводов.
Боборыкин торопливо заметал следы. Двери подклетей и аманатской были открыты: из затхлых, земляных нор выползали изможденные сидельцы. Иные были седы и с пепельными серыми лицами, иные молоды, но в новых морщинах. Выходили, не веря в освобождение.
СМЕНА ВОЕВОДЫ
С последними стругами с понизовья, из Томского, нагрянул сотник со стрельцами: привез в Кузнецк партию колодников. Партия была невелика: тяглые мужики числом семь, сосланные за пожоги, худородный помещик, в разбое уличенный, да три пленных немчина. А главное, привез сотник грамоту за царевыми печатями.
Гроза татар, мучитель служилых, воевода брал свиток, и руки его мелко дрожали, и липкий пот проступал на бледном челе. Запоздалое раскаяние проснулось в дремучей душе воеводы. Жизнь, вставшая на дыбы, как норовистая кобыла, била его по зубам.
— Чти! — сунул Тимофей свиток подьячему и стал раздирать душивший его ворот рубахи, словно то была петля, а не ворот. Подьячий, как ему показалось, слишком мешкотно распечатывал грамоту, и Боборыкин выхватил ее из рук канцеляриста. Дрожа, как в лихорадке, искрошил черные печати, перескакивая с буквы на букву, стал читать длиннущую склейку с росписями дьяков на каждом скреплении:
«От царя и великого князя Михаила Федоровича всеа Ругии в Сибирь, в Кузнецкий острог, воеводе нашему Боборыкину Тимофею».
Смысл писаного ускользал от него, мысли в голове путались. Мозг безотчетно отметил: склейка долгая, не пожалели гумаги. А гумага добрая, немецкая… Стопа — четыре гривны. Не к добру это.
Комкая фразы, почти не понимая смысла, с трудом добрался до середины. Мозг бессознательно ухватился за главное:
«... А ждать Боборыкину Тимофею приезда в Кузнецкий острог нового воеводы Баскакова Евдокима Ивановича и сдать тому острог и всякое строенье запасы...»
Боборыкин дочитал грамоту до конца. Свиток кончался обычной фразой:
«Писан на Москве лета 7129-го октября в 3 день».
На обороте красовалась выведенная полууставом витиеватая роспись: «Дьяк Федор Апраксин».
У Тимофея будто гора с плеч свалилась. Даже зубы перестали стучать. Слава те, господи, пронесло! Не на чепи, не в железах отбудет грабитель ясачных Тимошка Боборыкин.
Тимоха-хват догадывался, что стоны ясачных долетели-таки до ушей думных бояр. И учинили бы сыск бояре, да, к счастью воеводы, Сыскной приказ в те поры более был занят розыском утеклецов. Правительству было не до крошечного Кузнецка, бунты сотрясали провинцию.
Недавняя польская интервенция и опустошительные походы на Москву гетмана Сагайдачного вконец разорили кормильца мужика. А попытка казны залатать прорехи с помощью новых обложений довершила разорение крестьян. Последние времена настали.
«...А по заводу литовских и русских воров учинилась великая смута и воровстве на Москве», — говорится в «Актах исторических»; «Акты Московского государства» вспоминают: «как грех ради наших в смутное время литовские люди сидели в Москве».
Ногаи пустошили украйны, переплывали Оку, воевали земли коломенские, серпуховские, боровские. На подмосковную Домодедовскую область дерзнули пойти! А тут и свои, голодные ратники, без жалованья сидючи, учали грабить. Тиуны, емцы (Тиуны, емцы — сборщики податей), сбирая ратникам жалованье, грабили тоже. Дума принуждена была отозвать их и на самих тяглецов-крестьян возложила сбор и доставку денег в Москву. Крестьяне оказались честнее тиунов, погрязших в посулах — взятках.
Ограбленные иноземные купцы выговаривали льготы, и государь, боясь лишиться остатков торговых связей, шел на уступки «для иноземцев, для бедности и разорения».
Церковь во все времена умела обращать беды народные в звонкую монету. В тяжкие годы приходы ломились от страждущих. Церковная скарбница жадно пожирала бедняцкие гроши. Церковь не упускала случая отхватить кусок пожирней и от царева пирога. Жалуясь на разоренье от литовских людей, монастыри просили вернуть им льготы старые и подарить новые.
Зорена была Московия многожды, да не пала, не загибла и гордость не утеряла. Напротив того, находила в себе силы обживать и осваивать цинготные, неверстанные сибирские землицы». В бесчисленных бранях выковывался свободолюбивый и гордый русский характер. Национальная гордость русичей восставала всякий раз, когда на горизонте являлась угроза иноземного вмешательства, «...царствующий град Москва и государство наше от воров, от польских и от литовских людей и от наших изменников очистилось... немцам же аглицким, кои было пошли к Архангельскому городу Московскому государству на помочь... повелел отказати: бог очистил и русскими людми».
Как равные среди равных, держали себя с иноземцами русские послы даже в тяжкие для Руси годы.
В Мадриде послов русских без околичностей спрашивали:
— То верно ли, что Москву зорят почасту чужестранцы?
Послы сдержанно ответствовали:
— Брани случались. Ан всему свету ведомо: на Москву с войною быть — дело неприбыльное. Этто ваши, гишпанские пристани зорят арапы каждогодно. Сами мы, лодьями идучи, ваши зореные морские города зрили и об том печаловались.
Королева испанская готовила на Москву грамоту ответную. Послы и тут свое дело правили: «...чтоб в грамоте, какову шлют с нами на Москву, титлы преименитого Московского государства были писаны сполна». Несчетное число раз переписывала королевская канцелярия грамоту. Но и тут послы недовольны остались: грамота подчищена оказалась. «И нам такой чищеной хартии казать на Москве не доведетца». Грамота переписана в сотый раз, но тут оказывается, что «хотя титульные речи написаны сполна, а не по чину. И вы бы которы слова у вас писаны позади, поставили напереди».
Испанцы объясняли: «Российских титулов гишпанскою речью нельзя перевесть слово в слово, для того, что грамматика не сходствует». Послы упорствовали: «Хоша и не сходствует, но вы для всемирного спокою и тишины и для первого, любительного к вам приезду учините в грамоте по-нашему».
Российские государи зело болезно принимали любое сокращение или описку в долгих их титулах. Велось сие еще с Ивана Грозного, исчислявшего свой род от римского цезаря Августа и считавшего многих монархов худородными.
«Нам твои титулы дьяк до обеда вычесть не поспел, — издевался Грозный над «звягливым» поеланьем шведского короля. — В которых ты своих чуланах откопал, что твой род от кесарей римских? А на Москве добре ведомо, что твой род сермяжный. Ты забыл, а мы знаем: твой родитель, в рукавицы нарядяся, по рынку ходит, коней меняет, жеребцам в зубы смотрит. И ты над твоими думными боярами не больше и не краше старосты в деревне. И потому тебе непригоже с нами, великим государем Московским, лицо в лицо грамотами ссылатись. А пиши ты к нам через наместника...
...Еще звонишь ты в большой звон, что Москва твои рубежи воюет. Мы про то не слыхали. Знатца, порубежны мужики спьяна подрались, а твому величеству война приснилась...
...Не затевай! Не мастери кроволитья. А некоторы плачевны гласы во вселенну пущены, что московский де царь великость новгородску потоптал, и я спрошу: «Тем ли Новгород велик был, что с Литвою стакався, на Московское государство злоумышлял? То ли теперь Новгороду бесчестье, что со всею Русией в единомыслии стоит? «Еще пишешь, будто Москва украинные города от латинских королей отлучить замышляет. А и то бы не дико: вера едина, язык един... А что твое величество, взяв собачий рот, лаю пишет, будто я твою жену у тебя отымаю, и о том у нас много смеху было... А твоя королева нам не надобна. Никто ее у тебя не хватает».
Прошедшие с той поры семь десятилетий были окрашены кровью беспрестанных сражений.
Не единожды вставали русичи, забыв обиды старые, спасать землю отцов. Иноземцы с удивлением примечали: «У них обиды внутренние минуются, едва накатятся страхи посторонние».
А обид накопилось от веку премного.
Мизинные люди крамолились, что бояре друг другу норовят и государство разоряют, что лучшие люди и в осадное время сытно живали, запасясь черных людей трудами. Тяглецы жаловались на мытарей: «Насильствами оброк на нас кладут». Изнывали пригороды: «пятинною деньгою мучат посадских» да к тому же «черный бор (Черный бор — единовременный экстраординарный налог) имают».
Гнев народный дремлет чаще всего в глубине, внутри, подобно огню, что остается в тайге после того, как пройдут по ней огненные языки пала. Огонь вроде бы утих, утихомирился, пламени не видно, но стоит разрыть золу, и вспыхнет жаром слой смолистой хвои, сухого мха и торфа, накопленный временем.
Польская интервенция расшатала до корня хозяйство кормильца-хлебопашца. Разоренные хлебопашцы разбрелись по Руси до самого Камня, и многие за Камень перевалили. Неверстанные, тучные земли Сибири виделись крестьянину последней пристанью. В Сибири, слышали они, никто не обложит их податью «от дыма, от рала, от каждого злака».
Дозорные книги пестрели отметками: «пустошь, что была деревня», «двор пуст, холопи збрели без вести», «кормятся христовым именем», «скитаются меж двор».
Сибирские князцы были хорошо осведомлены обо всем происходившем в Русской земле. Стоило Руси попасть в беду, как это сейчас же отдавалось эхом за Камнем. Тотчас там находились любители половить рыбку в мутной воде. Мизинные улусные владыки начинали науськивать на русичей улусную бедноту, набеги и кроволитья учащались. Казаки тоже шалили: грабежи стали делом обычным. Умыкали и татарских жонок, жили с ними, с некрещеными. Некоторые — из начальных — целые гаремы содержали, а перед походами закладывали жонок, словно шубы, на срок, проигрывали их в зернь да в карты. И не помогали тут ни отлученья от церкви, ни указы правительства. Их теперь никто не слушал. Кому до этого было дело! Воспользовавшись неразберихой, некоторые сибирские воеводы под видом усмирения ясачных принялись грабить улусы, чем надолго поссорили инородцев с русскими.
На Москве в Сыскном да в Разбойном приказах денно и нощно разбирали бояре дела гилевщиков. Из пыточных раздавались стоны, ползли предсмертные хрипы задушенных, в поте трудились заплечных дел мастера. В монастырских да острожных подклетях, среди прозеленевших осклизлых стен раздавалось эхом: «милосердие государя... каторга навечно... в Сибирь ссылка... четвертование.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33