Оттого, видно, лесные работы почитались на Руси с землепашеством да с рыбацким промыслом наравне.
«Сибирский мужик топором думает»,— говаривали в старину. А датчанин Ольс признавался: «Сколь земель проехал, а такого узорочья и рукоделья доброго не зрел. У них де на Руси и плотник рубит с вымыслом». В подрядных грамотах плотницких артелей писано было: «Рубить высотою, как мера и красота скажут». Топором и в бунтах скорый суд вершили, и кусок хлеба заробляли. Даже царская благосклонность к камню не могла отвратить русского человека от дешевого, а в Сибири — дармового и привычного лесного материала. Позднее государь указал: «Которые люди похотят ставить палаты каменны, и тем людям от Государя и Отца Его Государева Великого Государя Святейшего Патриарха будет милостивое слово». Даже специальный Приказ каменных дел был учрежден. Однако бедность самого многочисленного застройщика-крестьянина и вековечная привычка к дереву оказались сильнее Приказа и «всемилостивейшего слова». Ни царские указы, ни пожары, пожирающие целые города, не убавили любви простолюдина к дереву. Говаривали так: «В сосновой избе воздухи легки и духовиты, в строенье каменном дышанье сперто».
В Сибири плотничье рукомесло пригодилось спервоначалу — благо лес под рукой, да и потом все больше деревом обстраивались...
А реки здешни рыбой обильны. Исстари татары тут рыбой живут. Тута бы езы (Ез, или кол — сплошная перегородка из кольев и прутьев через реку с одним отверстием посередине для прохода рыбы, через которое она попадала в вершу или кошель. Езы устраивали весной или осенью во время хода рыбы) изладить — полный кошель рыбы навалило бы. Верный улов, без промаху — прикинул Федор, услышав всплески крупной рыбы, то и дело доносившиеся с реки. И уже мысли его неслись дальше, за леса, за урманы, за синие шиханы, обнимая всю сибирскую землю, населенную бесчисленными зверями, землю щедрую, но дикую в нетронутой своей красоте. Хочешь — землю паши, хочешь — белкуй, соболюй, сбирай грибы, ягоды, бортничай. Все бери от земли, пользуй. Земля не оскудеет. И отчего в копченых татарских аилах нужда селится?..
КАЗАК ОТДЫХАЕТ
«На пути своем сюда видел я бани деревянные, и разожгут их докрасна, и разденутся, и будут наги, и обольются квасом кожевенным, и поднимут на себя прутья гибкие, и бьют себя сами, и до того добьют, что едва слезут еле живые, обольются водою студеною, и тогда только оживут. И творят так всякий день, никем не мучимы, но сами себя мучат, и этим совершают омовение себе, а не мучение».
Летопись о путешествии апостола Андрея по Руси.
Кузнецк с нетерпением ждал возвращения отряда. Зная скорометливость Деки, воевода Баскаков послал его в дальний улус. Лишь смельчакам удавалось собрать ясак с беспокойных аилов, разбросанных вдоль Мундыбаша. То была вотчина кыргызов, и они на смерть дрались за своих кыштымов.
Хожденье в Кузнецы для казаков — дело свычное. В разъездах постоянно находилось большинство служилых Кузнецка. И все же о походе Деки говорили больше, чем обычно.
Однажды в полдень над большой башней острога грохнула пищаль. Выстрел раскатился над Кондомой, троекратно отозвавшись эхом. Казаки, хватая ружья, побежали к воротам. Чиркая концом шашки по пыли, подошел пятидесятник, уставился на дозорного.
— Пошто палишь, зелье тратишь, мочальна борода?
— Дека гуляет из улусов! — показал вдаль дозорный.
На пустынной дороге маячили четыре верхоконных и четыре пеших фигуры. Сзади в поводу плелась лошаденка с грузом.
— Ты, паря, обознался, — не поверил дозорному пятидесятник. — У Деки в отряде десять казаков, а не осемь, и лошадь у его всего одна, а не пять, как у этих. Пехтурой они все уходили... Одначе кто ж это может быть? — гадал пятидесятник. — На кыргыз вроде не походят, на татар тоже.
— Да Федька это, Дека! — упорствовал дозорный. — Он и есть. И лошаденка та, котора сзади, евоная.
— Соопчал уже, — отмахнулся пятидесятник.
Спорили до хрипоты, покуда отряд не подошел саженей на четыреста, так что можно было рассмотреть фигуры всадников.
Обитатели острога высыпали из ворот.
— Ай да Федор! Легок на ногу!
— Видать, добрый дуван ухватил. Эвон, лошадь огрузил, идет еле.
— Да ишшо четырех коней добыл. Стоило ясачникам войти в крепость, как
их обступили плотной стеной. Скрипнув кожей седла, Федор устало слез с коня. Майдан гудел растревоженным ульем.
— Сколь сороков взяли?
— Улусные мужики как, не крамолятся?
— Торгунаков аил сразу ли нашли, не блукали?
— Про кыргыз-то, про Ишейку что слышно? Шатости не примечали?
Самые нетерпеливые на руках взвешивали переметные сумы, в которых, чаяли они, лежал ясак немалый. Дека был мрачен и на расспросы отвечал с угрюмым равнодушием.
— А где Ваньша? — спохватились казаки. — И вожа нету...
Федор скользнул по лицам казаков сухими глазами:
— Нету Ваньши, и вожа тоже нетути. Обоих... кыргызцы...
Все молча сняли шапки.
Как и было заведено, тотчас, еще не сняв оружия, серые от дорожной пыли, ясатчики пошли на поклон к воеводе. Подошли к хоромам, в оконнице мелькнуло мясистое лицо самого Евдокима Ивановича. Справили челобитье большим обычаем.
Воевода встретил ясачных сборщиков по-царски. На крыльцо с пузатыми балясинами выходила красна девка с серебряным подносом в руках. Тонкая ферязь стекала с ее плеч к земле. Сочные губы, собранные в клубничку, скромно поджаты. На подносе восемь чарок, по числу казаков, с уважительной закуской — клинышами румяного пирога.
— Откушайте... — сказала она отдаленным своим грудным голосом. — Сделайте ваше одолжение.
Каждый чарку осушивал, косясь на девицу, ползая по ней взглядом, зелье похваливал, воеводе кланялся.
Евдоким Иванович расщедрился, зазвал молодцов в горенку, каждого одарил ефимком, а Деке сверх того четыре деньги на вино дал. Воеводихе гугнит:
— Не удумай жадать, открывай поставец: иной убыток — прибыток. Скупость твоя нонче не к месту.
— Скупость — не глупость, — поджала губы воеводиха. однако все сделала, как «Сам» велел.
Потчует казаков воевода, а глазами щупает объемистую торбу, что висит на плече у Деки, да две торбы поменьше — в руках Омельки. На губах у воеводы кривое подобие улыбки, и явилась в лице перемена.
Федор шевельнул небрежно плечом, торба перевернулась, падая. В горнице душно запахло зверями. С мягким шорохом просыпался к ногам воеводы ворох мехов: пожар лисиц полыхал средь монаршей проседи бобров, чернобурки оттеняли коричневый блеск соболя. Жадные глаза воеводы перескакивали со шкурки на шкурку. Равнодушно отметили лису-огневку и вдруг скользнули по нежному меху цвета таежных сумерек, восхищенно прищурились: лиса-крестовка с черным крестом на спине. Отменная шубная лиса. Цена ей — дороже соболя.
В пушистом хаосе выделялись голубоватые с тёмным подшерстком шкурки белок. Впрочем, белок Баскаков всерьез за пушнину не считал. Однако похвалил и белок.
— Ишь, белка какая спелая, добрая!
Словно по зову, из-за спины воеводы выскользнули два подьячих. Крючковатые пальцы их потонули в мехах. С ловкостью ярмарочных фокусников они сортировали, прощупывали и раскладывали шкурки: сорок соболей ясачных, двадцать семь собольих пластин государевых поминок (Государевы поминки — «подарки» царю, собираемые принудительно), шесть бобрей, да восемь чернобурок поклонных, а уже беличьи и считать не след. При виде сего пушного изобилия усы воеводы дрогнули в улыбке, вспыхнули глаза несытым блеском. Хвалит Баскаков удачливого Деку, а сам соболя поглаживает. Нежно этак, как родное дитя.
— Вы, Гаврюшка с Ортюшкой, — повернулся он к подьячим, — разложите меха сии чинов достойно. Перво-наперво бобрей отложите. Эфти, которые сединою густо тронуты, думным боярам, стряпчим, а может, и самому постельничему поглянутся. Те, у коих сединки поменьше, на подношения иноземным послам пойдут. Ну, а которы вовсе без седины, теми государь бояр да воевод за заслуги жалует. Тоже и мех соболий. Темней да глянцевитей мех — цена дороже, и чин выше, коему надлежит носить его.
— Ты, батюшка, и зверей всех по чинам разложил, — хихикнула воеводиха.
— А как же иначе? Мы ить и сами люди чиновные и во всем порядок любим. Я вот, к примеру, до бобрей не дослужился — собольими обхожусь. Над моей головой есть головы повыше, есть кому бобрей носить. Да и то сказать, много ли кузнецкому воеводе надо! — заскромничал воевода. — Как о прошлом годе шубенку из трех сороков соболей справил, так и ношу вторую уж зиму. Мы ить люди служилые, без выкрутасов. Дека вон и вовсе без мехов обходится, — подмигнул Баскаков Федору. — Истинный казак воинством, а не богачеством славен.
Федор вспыхнул, хотел такое воеводе брякнуть! Однако вовремя сдержался. Только желваки на скулах заиграли.
«Вольно тебе, толстомясому ироду, над казачшгкамн изгаляться! А тут не токмо шубу — сермяжину купить не на что, — со злостью подумал Дека. — Тряхануть бы тебя хорошенько, соболишек из тебя повытрясти, кои мы всем Кузнецком тебе таскаем. Про государеву казну речь ведешь, а сам токмо и мыслишь, как из той казны в свой сундук поболе переложить...»
— А что же, батюшка, ты про крестовку-лису ничего не сказал? Ее-то кому прочишь? — промурлыкала Растопыриха.
— Про лисицу ту сказ особ. Из всех сибирских богачеств сего бесценного меха я наибольшой поклонник. Не иначе как на облаченье самому государю-царю нашему пойдет редкий сей зверь.
...Интересовался Евдоким Иванович, далече ль казачки зашли и где сей бесценный мех крестовки взят был?
— До юртов тех, ежли конно, — будет два дни, а в лаптях по бестропью без оглядки все пять ден отшлепаешь. Верных верстов полтораста туды будет, — прикинул Федор.
— Дак ведь ране токмо сто тридцать было, — вспомнил подьячий Ортюшка.
— То ране. Ране, правда, что сто тридцать верстов туды было. Воевода Харламов туды ходил — сто тридцать было. Пущин ходил Иван — сто тридцать, сам я сколь разов видал — сто тридцать было.
— Ну и?.. — не понял Ортюшка.
— Вот те и ну! О прошлом годе воевода пленного немца-розмысла туды посылал. Так он, сукин сын, полтораста верстов насчитал. С той вот поры двадцать лишних верстов туды и топаем.
Воевода шутку Федора оценил по достоинству: не глупый Дека казачок. Экую фарсу отмочил!
Посмеялись Декиной шутке все, и сам Дека улыбнулся. Про себя же мыслит: «Поспрошал бы, пес, как мы за меха сии мало-мало животов не решились...»
Будто заглянув в его мысли, Баскаков насупился, мясистое лицо его стало багровым:
— А про разбой кыргызский будет сказ особ. Приспела пора имать вора Ишейку. От его вся смута в улусах. За кажного же убиенного ими казака десять лутчих нехрещеных голов побивать стану.
Воевода пожевал губами:
— Что ж, казак, справно службу нес. Ежли и впредь государев ясак сполна сбирать будешь — жалую чином казацкого головы. Да ты, паря, глазами-то не лупай! Девять рублев годовых в головах огребать будешь. Ну да ладно, ступай, мужик, ступай. Ты поди ишшо и в мовне не был? С дороги оно оченно пользительно...
Пряча в землю дерзкие глаза, Федор поклонился, будто боднул воеводу. Идет, в усы усмехается: «Эк, его соболя умаслили! Девять рублев годовых посулил...»
Федора догнал Омелька Кудреватых:
— Молодайка-то воеводина каково вымахала! Привез он ее отрочицей долгоногой, поглядеть было не на что, а ныне не узнаешь. Бело-розова, кровь с молоком. Щеки-то маков цвет, да и только. Лицо бело принаполнила, русу косу поотрастила. Приманчивая!
Старик засмеялся, будто закашлял:
— Надо же, такому страховидному, толтомясому, господь такую дщерь послал!
— А ты, старый хрен, все еще на девок пялишься, — беззлобно пошутил Дека.
— Куды нам! — замахал на него руками Омеля. — Мое дело таперя на кладбище пялиться. Эх-ма!..
Старику и в самом деле подумалось вдруг, что вот он постарел, исхудал, стал, должно быть, смешон, и в нем видно теперь все жалкое и срамное, что вылазит из человека под старость.
Нескладно размахивая руками, старик двинулся к избе Ивана Лымаря, Федор зашагал на задворки.
В углу городьбы, близ реки, баня стояла.
«Еще Остафием Харламовым рублена... — вспомнил с приятным волнением Дека, — любил Харламыч попариться. Возьмет, бывало, два веника и оба до голых прутьев исхлещет».
Среди суеверных стариков ходило даже поверье, что, уезжая, Остафий вселил в свою баньку душу умершего шамана. По ночам в баньке скрипели половицы, и что-то кряхтело и вздыхало. Скрип и кряхтенье порою слышны были за десять шагов. И однажды неугомонный Дека, движимый дерзостным любопытством, решил выследить шамана-кряхтуна. Целую ночь просидел в предбаннике, слушая, как в ночной прохладе остывают и ссаживаются стены баньки, поскрипывая и покряхтывая в пазах. Федор понял, что никакого загробного шамана Остафий Харламов в баньке своей не оставлял. А вот память о себе людям оставил. И банька, и избы, и сам острог, сработанные Харламовым, долго будут напоминать людям о первом воеводе Кузнецка.
Дека всегда с восторгом вспоминал об этом сильном человеке, заставлявшем уважать себя людей разных чинов. Было нечто былинное, могутное в основателе Кузнецка — от темно-русой, крупных колец, бороды до кряжистой, но ладной его фигуры. Что-то роднило первого воеводу с опальным кузнецом Недолей, хотя и не было людей более не похожих внешне и по поступкам. Остафия легко было представить и на боевом коне, и в застолье, с братиной в руках, и за рубкой хлыстов. Такие, как первый воевода, люди везде приходились к месту, и всем становилось светло и празднично от общения с ними, и нечеловеческая работа делалась споро, без принуждения. И хотя крут и суров был порою Остафий, служилые понимали: в суровое время и в суровом краю живут, суровую службу служат. Воеводство вести — не чубом трясти. Только сильная рука может держать в справном виде трудное кузнецкое воеводство. Воистину, первопроходцем рожден был Остафий Харламов, сын Михалевский.
Харламовская банька была махонькая, ладная, с топкою по-черному. Печки в ней и не ищи — не было вовсе печки. Даже кирпича ни одного не было. Но очаг был знатный. Из камней круглобоких, гладких, не щелястых сложенный. Оттого, видно, и звался он «каменкой». Снизу топка, а над ней толстопузо восседал котел, тем же камнем обложенный. Близ двери, на полу — липовая кадь под студену воду. Рядом с каменкой, вверху — полок. А вдоль стен, понизу, широкие лавки — для того, кто слаб на верхнем полке париться. Трубы в баньке не было. Дым через дверь да через волоковое окно вытягивало.
Чтоб баню прогреть, топить ее начинали часа за три до мытья. Наблюдал банщик: поленья в каменке прогорели, но еще шает в топке синее марево угара. Упаси бог закрыть дверь — угоришь в одночасье. Часа два выстаивалась банька. В открытую дверь да в дымницу угар выходил...
Подошел Федор к бане в предвкушении великого удовольствия.
О, духмяная, несравненная чудодейница, русская баня! Не мытья единого ради, но лекарством от всякой хворости, целительницей и источником удовольствия несравненного служила ты для всякого русского во все времена. От простуды, с похмелья, с устатка, от сглазу лучше всяких снадобий почитались каменка, полок да березовый веник.
Потянул казак дверь на себя — стрельнуло в него молочным облаком, распаренными березовыми вениками, духовитым воздухом бани. Обволокло Федора сладкой дремой, очурбанило голову, чуть не пал. Тут только почувствовал: ослаб в походе. Сунул заросшую голову в кадь с холодной водой, сел на подлавок, отошел малость. Поднялся Федор, взошел на третью ступеньку полка. Обняло духмяным теплом сморенные его телеса. Знойно в баньке, ан казаку показалось пару маловато. Плеснул на каменку полшайки воды с квасом — зашипела, взъярилась, взорвалась каменка паром, стрельнул пар в потолок. Об него ударившись, разбилось молочное облако, растаяло, с потолка вода закапала. Сотни жгучих иголок в тело впились. Схватил Федор веник разлапистый, потянулся с хрустом и давай себя злобно стегать: по плечу с кровоподтеком от пищальной отдачи, по груди, багровой от зноя. До тех пор стегал, покуда не застучало в висках молоточками: дзинь-бух, дзинь-бух. Потихоньку слез на пол, шатаясь, вышел в предбанник.
Сидел блаженный, расслабленный, рассеянно витая мыслями где-то далеко отсюда, в событиях давних, и возвращаясь в день сегодняшний, сюда, в эту же баньку. И выплыл, надвинулся на него случай чудной и потешный, вышедший в этой же самой парной в бытность еще Остафия Харламова...
Как-то, осмотрев крепкие казачьи избы да заплоты, пришел Остафнй в редкое для него шутливое расположение.
— Богатое строенье сладили. Впору гостей принимать.
— Куды нам, грешным! — ворчали казаки. — И рады бы гостю, да где его взять. Вкруг нас на тыщу верст одне татарове. А татарина к нам силком не затащишь...
Гость оказался легок на помине. Однажды дозорный приметил пыливших по дороге путников:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
«Сибирский мужик топором думает»,— говаривали в старину. А датчанин Ольс признавался: «Сколь земель проехал, а такого узорочья и рукоделья доброго не зрел. У них де на Руси и плотник рубит с вымыслом». В подрядных грамотах плотницких артелей писано было: «Рубить высотою, как мера и красота скажут». Топором и в бунтах скорый суд вершили, и кусок хлеба заробляли. Даже царская благосклонность к камню не могла отвратить русского человека от дешевого, а в Сибири — дармового и привычного лесного материала. Позднее государь указал: «Которые люди похотят ставить палаты каменны, и тем людям от Государя и Отца Его Государева Великого Государя Святейшего Патриарха будет милостивое слово». Даже специальный Приказ каменных дел был учрежден. Однако бедность самого многочисленного застройщика-крестьянина и вековечная привычка к дереву оказались сильнее Приказа и «всемилостивейшего слова». Ни царские указы, ни пожары, пожирающие целые города, не убавили любви простолюдина к дереву. Говаривали так: «В сосновой избе воздухи легки и духовиты, в строенье каменном дышанье сперто».
В Сибири плотничье рукомесло пригодилось спервоначалу — благо лес под рукой, да и потом все больше деревом обстраивались...
А реки здешни рыбой обильны. Исстари татары тут рыбой живут. Тута бы езы (Ез, или кол — сплошная перегородка из кольев и прутьев через реку с одним отверстием посередине для прохода рыбы, через которое она попадала в вершу или кошель. Езы устраивали весной или осенью во время хода рыбы) изладить — полный кошель рыбы навалило бы. Верный улов, без промаху — прикинул Федор, услышав всплески крупной рыбы, то и дело доносившиеся с реки. И уже мысли его неслись дальше, за леса, за урманы, за синие шиханы, обнимая всю сибирскую землю, населенную бесчисленными зверями, землю щедрую, но дикую в нетронутой своей красоте. Хочешь — землю паши, хочешь — белкуй, соболюй, сбирай грибы, ягоды, бортничай. Все бери от земли, пользуй. Земля не оскудеет. И отчего в копченых татарских аилах нужда селится?..
КАЗАК ОТДЫХАЕТ
«На пути своем сюда видел я бани деревянные, и разожгут их докрасна, и разденутся, и будут наги, и обольются квасом кожевенным, и поднимут на себя прутья гибкие, и бьют себя сами, и до того добьют, что едва слезут еле живые, обольются водою студеною, и тогда только оживут. И творят так всякий день, никем не мучимы, но сами себя мучат, и этим совершают омовение себе, а не мучение».
Летопись о путешествии апостола Андрея по Руси.
Кузнецк с нетерпением ждал возвращения отряда. Зная скорометливость Деки, воевода Баскаков послал его в дальний улус. Лишь смельчакам удавалось собрать ясак с беспокойных аилов, разбросанных вдоль Мундыбаша. То была вотчина кыргызов, и они на смерть дрались за своих кыштымов.
Хожденье в Кузнецы для казаков — дело свычное. В разъездах постоянно находилось большинство служилых Кузнецка. И все же о походе Деки говорили больше, чем обычно.
Однажды в полдень над большой башней острога грохнула пищаль. Выстрел раскатился над Кондомой, троекратно отозвавшись эхом. Казаки, хватая ружья, побежали к воротам. Чиркая концом шашки по пыли, подошел пятидесятник, уставился на дозорного.
— Пошто палишь, зелье тратишь, мочальна борода?
— Дека гуляет из улусов! — показал вдаль дозорный.
На пустынной дороге маячили четыре верхоконных и четыре пеших фигуры. Сзади в поводу плелась лошаденка с грузом.
— Ты, паря, обознался, — не поверил дозорному пятидесятник. — У Деки в отряде десять казаков, а не осемь, и лошадь у его всего одна, а не пять, как у этих. Пехтурой они все уходили... Одначе кто ж это может быть? — гадал пятидесятник. — На кыргыз вроде не походят, на татар тоже.
— Да Федька это, Дека! — упорствовал дозорный. — Он и есть. И лошаденка та, котора сзади, евоная.
— Соопчал уже, — отмахнулся пятидесятник.
Спорили до хрипоты, покуда отряд не подошел саженей на четыреста, так что можно было рассмотреть фигуры всадников.
Обитатели острога высыпали из ворот.
— Ай да Федор! Легок на ногу!
— Видать, добрый дуван ухватил. Эвон, лошадь огрузил, идет еле.
— Да ишшо четырех коней добыл. Стоило ясачникам войти в крепость, как
их обступили плотной стеной. Скрипнув кожей седла, Федор устало слез с коня. Майдан гудел растревоженным ульем.
— Сколь сороков взяли?
— Улусные мужики как, не крамолятся?
— Торгунаков аил сразу ли нашли, не блукали?
— Про кыргыз-то, про Ишейку что слышно? Шатости не примечали?
Самые нетерпеливые на руках взвешивали переметные сумы, в которых, чаяли они, лежал ясак немалый. Дека был мрачен и на расспросы отвечал с угрюмым равнодушием.
— А где Ваньша? — спохватились казаки. — И вожа нету...
Федор скользнул по лицам казаков сухими глазами:
— Нету Ваньши, и вожа тоже нетути. Обоих... кыргызцы...
Все молча сняли шапки.
Как и было заведено, тотчас, еще не сняв оружия, серые от дорожной пыли, ясатчики пошли на поклон к воеводе. Подошли к хоромам, в оконнице мелькнуло мясистое лицо самого Евдокима Ивановича. Справили челобитье большим обычаем.
Воевода встретил ясачных сборщиков по-царски. На крыльцо с пузатыми балясинами выходила красна девка с серебряным подносом в руках. Тонкая ферязь стекала с ее плеч к земле. Сочные губы, собранные в клубничку, скромно поджаты. На подносе восемь чарок, по числу казаков, с уважительной закуской — клинышами румяного пирога.
— Откушайте... — сказала она отдаленным своим грудным голосом. — Сделайте ваше одолжение.
Каждый чарку осушивал, косясь на девицу, ползая по ней взглядом, зелье похваливал, воеводе кланялся.
Евдоким Иванович расщедрился, зазвал молодцов в горенку, каждого одарил ефимком, а Деке сверх того четыре деньги на вино дал. Воеводихе гугнит:
— Не удумай жадать, открывай поставец: иной убыток — прибыток. Скупость твоя нонче не к месту.
— Скупость — не глупость, — поджала губы воеводиха. однако все сделала, как «Сам» велел.
Потчует казаков воевода, а глазами щупает объемистую торбу, что висит на плече у Деки, да две торбы поменьше — в руках Омельки. На губах у воеводы кривое подобие улыбки, и явилась в лице перемена.
Федор шевельнул небрежно плечом, торба перевернулась, падая. В горнице душно запахло зверями. С мягким шорохом просыпался к ногам воеводы ворох мехов: пожар лисиц полыхал средь монаршей проседи бобров, чернобурки оттеняли коричневый блеск соболя. Жадные глаза воеводы перескакивали со шкурки на шкурку. Равнодушно отметили лису-огневку и вдруг скользнули по нежному меху цвета таежных сумерек, восхищенно прищурились: лиса-крестовка с черным крестом на спине. Отменная шубная лиса. Цена ей — дороже соболя.
В пушистом хаосе выделялись голубоватые с тёмным подшерстком шкурки белок. Впрочем, белок Баскаков всерьез за пушнину не считал. Однако похвалил и белок.
— Ишь, белка какая спелая, добрая!
Словно по зову, из-за спины воеводы выскользнули два подьячих. Крючковатые пальцы их потонули в мехах. С ловкостью ярмарочных фокусников они сортировали, прощупывали и раскладывали шкурки: сорок соболей ясачных, двадцать семь собольих пластин государевых поминок (Государевы поминки — «подарки» царю, собираемые принудительно), шесть бобрей, да восемь чернобурок поклонных, а уже беличьи и считать не след. При виде сего пушного изобилия усы воеводы дрогнули в улыбке, вспыхнули глаза несытым блеском. Хвалит Баскаков удачливого Деку, а сам соболя поглаживает. Нежно этак, как родное дитя.
— Вы, Гаврюшка с Ортюшкой, — повернулся он к подьячим, — разложите меха сии чинов достойно. Перво-наперво бобрей отложите. Эфти, которые сединою густо тронуты, думным боярам, стряпчим, а может, и самому постельничему поглянутся. Те, у коих сединки поменьше, на подношения иноземным послам пойдут. Ну, а которы вовсе без седины, теми государь бояр да воевод за заслуги жалует. Тоже и мех соболий. Темней да глянцевитей мех — цена дороже, и чин выше, коему надлежит носить его.
— Ты, батюшка, и зверей всех по чинам разложил, — хихикнула воеводиха.
— А как же иначе? Мы ить и сами люди чиновные и во всем порядок любим. Я вот, к примеру, до бобрей не дослужился — собольими обхожусь. Над моей головой есть головы повыше, есть кому бобрей носить. Да и то сказать, много ли кузнецкому воеводе надо! — заскромничал воевода. — Как о прошлом годе шубенку из трех сороков соболей справил, так и ношу вторую уж зиму. Мы ить люди служилые, без выкрутасов. Дека вон и вовсе без мехов обходится, — подмигнул Баскаков Федору. — Истинный казак воинством, а не богачеством славен.
Федор вспыхнул, хотел такое воеводе брякнуть! Однако вовремя сдержался. Только желваки на скулах заиграли.
«Вольно тебе, толстомясому ироду, над казачшгкамн изгаляться! А тут не токмо шубу — сермяжину купить не на что, — со злостью подумал Дека. — Тряхануть бы тебя хорошенько, соболишек из тебя повытрясти, кои мы всем Кузнецком тебе таскаем. Про государеву казну речь ведешь, а сам токмо и мыслишь, как из той казны в свой сундук поболе переложить...»
— А что же, батюшка, ты про крестовку-лису ничего не сказал? Ее-то кому прочишь? — промурлыкала Растопыриха.
— Про лисицу ту сказ особ. Из всех сибирских богачеств сего бесценного меха я наибольшой поклонник. Не иначе как на облаченье самому государю-царю нашему пойдет редкий сей зверь.
...Интересовался Евдоким Иванович, далече ль казачки зашли и где сей бесценный мех крестовки взят был?
— До юртов тех, ежли конно, — будет два дни, а в лаптях по бестропью без оглядки все пять ден отшлепаешь. Верных верстов полтораста туды будет, — прикинул Федор.
— Дак ведь ране токмо сто тридцать было, — вспомнил подьячий Ортюшка.
— То ране. Ране, правда, что сто тридцать верстов туды было. Воевода Харламов туды ходил — сто тридцать было. Пущин ходил Иван — сто тридцать, сам я сколь разов видал — сто тридцать было.
— Ну и?.. — не понял Ортюшка.
— Вот те и ну! О прошлом годе воевода пленного немца-розмысла туды посылал. Так он, сукин сын, полтораста верстов насчитал. С той вот поры двадцать лишних верстов туды и топаем.
Воевода шутку Федора оценил по достоинству: не глупый Дека казачок. Экую фарсу отмочил!
Посмеялись Декиной шутке все, и сам Дека улыбнулся. Про себя же мыслит: «Поспрошал бы, пес, как мы за меха сии мало-мало животов не решились...»
Будто заглянув в его мысли, Баскаков насупился, мясистое лицо его стало багровым:
— А про разбой кыргызский будет сказ особ. Приспела пора имать вора Ишейку. От его вся смута в улусах. За кажного же убиенного ими казака десять лутчих нехрещеных голов побивать стану.
Воевода пожевал губами:
— Что ж, казак, справно службу нес. Ежли и впредь государев ясак сполна сбирать будешь — жалую чином казацкого головы. Да ты, паря, глазами-то не лупай! Девять рублев годовых в головах огребать будешь. Ну да ладно, ступай, мужик, ступай. Ты поди ишшо и в мовне не был? С дороги оно оченно пользительно...
Пряча в землю дерзкие глаза, Федор поклонился, будто боднул воеводу. Идет, в усы усмехается: «Эк, его соболя умаслили! Девять рублев годовых посулил...»
Федора догнал Омелька Кудреватых:
— Молодайка-то воеводина каково вымахала! Привез он ее отрочицей долгоногой, поглядеть было не на что, а ныне не узнаешь. Бело-розова, кровь с молоком. Щеки-то маков цвет, да и только. Лицо бело принаполнила, русу косу поотрастила. Приманчивая!
Старик засмеялся, будто закашлял:
— Надо же, такому страховидному, толтомясому, господь такую дщерь послал!
— А ты, старый хрен, все еще на девок пялишься, — беззлобно пошутил Дека.
— Куды нам! — замахал на него руками Омеля. — Мое дело таперя на кладбище пялиться. Эх-ма!..
Старику и в самом деле подумалось вдруг, что вот он постарел, исхудал, стал, должно быть, смешон, и в нем видно теперь все жалкое и срамное, что вылазит из человека под старость.
Нескладно размахивая руками, старик двинулся к избе Ивана Лымаря, Федор зашагал на задворки.
В углу городьбы, близ реки, баня стояла.
«Еще Остафием Харламовым рублена... — вспомнил с приятным волнением Дека, — любил Харламыч попариться. Возьмет, бывало, два веника и оба до голых прутьев исхлещет».
Среди суеверных стариков ходило даже поверье, что, уезжая, Остафий вселил в свою баньку душу умершего шамана. По ночам в баньке скрипели половицы, и что-то кряхтело и вздыхало. Скрип и кряхтенье порою слышны были за десять шагов. И однажды неугомонный Дека, движимый дерзостным любопытством, решил выследить шамана-кряхтуна. Целую ночь просидел в предбаннике, слушая, как в ночной прохладе остывают и ссаживаются стены баньки, поскрипывая и покряхтывая в пазах. Федор понял, что никакого загробного шамана Остафий Харламов в баньке своей не оставлял. А вот память о себе людям оставил. И банька, и избы, и сам острог, сработанные Харламовым, долго будут напоминать людям о первом воеводе Кузнецка.
Дека всегда с восторгом вспоминал об этом сильном человеке, заставлявшем уважать себя людей разных чинов. Было нечто былинное, могутное в основателе Кузнецка — от темно-русой, крупных колец, бороды до кряжистой, но ладной его фигуры. Что-то роднило первого воеводу с опальным кузнецом Недолей, хотя и не было людей более не похожих внешне и по поступкам. Остафия легко было представить и на боевом коне, и в застолье, с братиной в руках, и за рубкой хлыстов. Такие, как первый воевода, люди везде приходились к месту, и всем становилось светло и празднично от общения с ними, и нечеловеческая работа делалась споро, без принуждения. И хотя крут и суров был порою Остафий, служилые понимали: в суровое время и в суровом краю живут, суровую службу служат. Воеводство вести — не чубом трясти. Только сильная рука может держать в справном виде трудное кузнецкое воеводство. Воистину, первопроходцем рожден был Остафий Харламов, сын Михалевский.
Харламовская банька была махонькая, ладная, с топкою по-черному. Печки в ней и не ищи — не было вовсе печки. Даже кирпича ни одного не было. Но очаг был знатный. Из камней круглобоких, гладких, не щелястых сложенный. Оттого, видно, и звался он «каменкой». Снизу топка, а над ней толстопузо восседал котел, тем же камнем обложенный. Близ двери, на полу — липовая кадь под студену воду. Рядом с каменкой, вверху — полок. А вдоль стен, понизу, широкие лавки — для того, кто слаб на верхнем полке париться. Трубы в баньке не было. Дым через дверь да через волоковое окно вытягивало.
Чтоб баню прогреть, топить ее начинали часа за три до мытья. Наблюдал банщик: поленья в каменке прогорели, но еще шает в топке синее марево угара. Упаси бог закрыть дверь — угоришь в одночасье. Часа два выстаивалась банька. В открытую дверь да в дымницу угар выходил...
Подошел Федор к бане в предвкушении великого удовольствия.
О, духмяная, несравненная чудодейница, русская баня! Не мытья единого ради, но лекарством от всякой хворости, целительницей и источником удовольствия несравненного служила ты для всякого русского во все времена. От простуды, с похмелья, с устатка, от сглазу лучше всяких снадобий почитались каменка, полок да березовый веник.
Потянул казак дверь на себя — стрельнуло в него молочным облаком, распаренными березовыми вениками, духовитым воздухом бани. Обволокло Федора сладкой дремой, очурбанило голову, чуть не пал. Тут только почувствовал: ослаб в походе. Сунул заросшую голову в кадь с холодной водой, сел на подлавок, отошел малость. Поднялся Федор, взошел на третью ступеньку полка. Обняло духмяным теплом сморенные его телеса. Знойно в баньке, ан казаку показалось пару маловато. Плеснул на каменку полшайки воды с квасом — зашипела, взъярилась, взорвалась каменка паром, стрельнул пар в потолок. Об него ударившись, разбилось молочное облако, растаяло, с потолка вода закапала. Сотни жгучих иголок в тело впились. Схватил Федор веник разлапистый, потянулся с хрустом и давай себя злобно стегать: по плечу с кровоподтеком от пищальной отдачи, по груди, багровой от зноя. До тех пор стегал, покуда не застучало в висках молоточками: дзинь-бух, дзинь-бух. Потихоньку слез на пол, шатаясь, вышел в предбанник.
Сидел блаженный, расслабленный, рассеянно витая мыслями где-то далеко отсюда, в событиях давних, и возвращаясь в день сегодняшний, сюда, в эту же баньку. И выплыл, надвинулся на него случай чудной и потешный, вышедший в этой же самой парной в бытность еще Остафия Харламова...
Как-то, осмотрев крепкие казачьи избы да заплоты, пришел Остафнй в редкое для него шутливое расположение.
— Богатое строенье сладили. Впору гостей принимать.
— Куды нам, грешным! — ворчали казаки. — И рады бы гостю, да где его взять. Вкруг нас на тыщу верст одне татарове. А татарина к нам силком не затащишь...
Гость оказался легок на помине. Однажды дозорный приметил пыливших по дороге путников:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33