Вспомнился сродный брат, лишенный языка и приговоренный к ссылке за «государево слово». Все зломыслие его заключалось в единственной нечаянно оброненной фразе: «Государь, молодой да глупой, мыслит, что царует сам, а володеют всем бояре — мздоимцы и заворуи...» Слова эти, сказанные крестьянином на свадьбе, сей же час стали известны помещику, а через него Сыскному приказу.
Не прошло и месяца, как стрельцы поволокли беднягу в съезжую избу, а вскоре в черной книге Приказа появилась запись:
«...Генваря в осьмой день послана государева грамота, а в ней писано: «Указал великий государь и бояре приговорили камышловского бобыля Ивашку Деку за то, что он говорил про него, великого государя, непристойные слова, урезав язык, сослать з женой и тремя детьми в ледяную Сибирь на вечное житье в пашню. И велено ту казнь учинить при многих людях».
Казнь была совершена, но в Сибирь брат Федора не попал: истек кровью, помер. Детей Ивана по приказу воеводы отдали на «крепкие поруки до царева указу»...
— Пойдем, Пятко, — тронул Дека друга за рукав, — потолковать надо.
Попыхивая трубками, они неторопливо пошли вдоль крепостной стены. В крепость вползали сумерки, постепенно скрадывая очертания изб, амбаров и крепостных башен. Из воеводского дома доносились пьяные голоса купцов.
- Слышь, Пятко, — заговорил Федор, — чаю я, воевода вскорости нас вдругорядь в поход наладит — проверять посты да заимки. Допрежь чем в дорогу сряжаться зачнем, запасем железа...
— Ты хочешь сменять его кыргызцам?! — испугался Пятко. — Аль не слыхал, что воевода возбранил продавать железо инородцам?
— До ушей дошло, в башку не входит, — усмехнулся Федор. — Ништо. Воеводе от того порухи не будет. Не его, а нас почнут бить кыргызцы тем железом. А по мне лучше лечь от кыргызской сабли, чем исдохнуть с голодухи. Кыргызец да колмак завсегда железу рады, и ежли к ним с миром придти, то можно остаться при знатном прибытке. Мне с имя делить нечего.
Воеводе надо, чтоб кыргызская пастьба и иншая землица стала евоной. А земля, ить она ничейная — богова. Соболя, вишь, ему подавай. Вот и шлет он казацкие головушки под сабли кыргызцев. Татары — те смирней. Зюнгарам албан платят да ясак воеводе. Терпят и молчат. А коли взропщут, так у воеводы наготове и топор и дыба...
Я так смекаю: воеводам да боярам нашим без кровушки человецкой никак не можно. И укорот им государь не дает. Не ведает, какое лихо они деют. Эх, прежнего бы государя на лиходеев этих, Ивана Четвертого, Васильича. Лютой, грят, царь был. В ямах у его львы содержались, коих кормил он живыми людьми — злокозненными боярами-заворуями. Страшен во гневе был Грозный царь. А нонешний-то государь, Михаил, шибко уж ндравом кроток. Вот они, бояре, на мужицкой крови и жируют. То есть полная нонче для них воля.
Казна зорена поляками, а полнит ее мужик наш расейский. И дерут с него три шкуры царским именем. И сколько же их кормится государевым именем! Бояре-стольники да бояре думные, дьяки, стряпчие, да постельничий, да приказные люди, жильцы* и князья разные чином — всех не перечтешь. Все на золоте едят, все с казны тянут. Столько служб у казны, и хоть одна есть ли, коя за смерда али за казачишку радеет? Нету такой службы у казны и не будет! Вся боярска родова гнездами в господе сидит, и всех их, золотопузых, вкупе наш брат кормит. Покуда володетельные сильные бояре Русь, ровно пирог, делют, народ обидный русский ледяную Сибирь обживает, города строит, с иноверцами дружбу ладит. А литвины придут али тот же поляк, и служилые, кои многи лета жалованных не видют, не токмо последние животы — головы свои за Русию положат.
Федор говорил тяжело, с сердцем, словно выкорчевывал из себя слова.
— В награду за то обложили бояре мужика окладом подушным да иншими податями. Потому как считается: народу на Руси — что песку морского. Канут одне, на их место придут другие.
Одного они в толк не возьмут, что нету сплошного народу, а есть отдельные Митьши, Ваньши, а у тех Митек да Ванек есть сестры, жёны, матери, дети. Цопко народ весь кровями сцеплен, одного вырвешь — другим больно; без крови не расцепить. А боярину сверху глядеть — народ что песок бескрайний, серый. Кормим боярскую утробу всией Русией и накормить не могем. А они стравляют нас с иноверцами, и летят казацкие головы, что кочны капусты. За что Лымарь загиб? Да что Лымарь! Не един он, вона их целая кладбища. Все за них, золотопузых.
Федор ткнул рукой в сторону дюжины крестов, которыми успел Кузнецк обрасти за четыре года существования. Могильные кресты в сих гиблых местах растут втрое быстрей, чем на Руси. Мрачно и покинуто кресты чернели на фоне вечереющего неба. Чуть дальше невнятно белела малая часовенка Ильи Мокрого.
— А мы-то страждаемся, мстим друг дружке: кыргызцы нам, а мы кыргызцам. Доколе кровь людская будет литься, ровно водица? До бога высоко, до царя — далеко, а кыргызцы — вот они, подле. И нам с имя жить. Отвезем им железа, возьмем мяса, сыров да кож. По крайности, не будем пухнуть с голодухи. Дуракам-то лишь в сказках везет. Не разумеешь ты, сколь много может сделать смелый человек.
— Да ить я-то согласный, — поскреб в затылке Пятко. — Жисть, она, конешна, якорь ее, ежели, в обчем, так сказать... Ну, а как до дела доберись, оно и не так что уж и либо. Чево-то как-то сумнительно...
Произнеся такую сверхтуманную фразу, Пятко даже вспотел весь, будто из бани вышел.
— Ты пошто портянку жуешь? — не выдержал Дека. — Говори нараспашку, согласен али как?
— Я и говорю, согласный я. Только боязно, не пронюхал бы пятидесяцкий. Ить он, суконная харя, неровён час, доведет воеводе, а уж тот ременной лапшой попотчует.
— Не дознает. А коли дознает, беда не велика. Сам-то он не из тех ли квасов, что и мы с тобой? Пятидесяцкой, паря, эфтими самыми железами уж второе лето сам приторговывает. Так-то.
— А я-то мозгую: откуль у нашего пятидесяцкого соболья шуба? Вовсе то есть не по чину у него шубейка.
КАЗАКА ПОХОДЫ КОРМЯТ
Слабый скачет от врага
Или плачет от врага.
Береги секрет от друга,
А тем паче от врага.
Из восточной народной поэзии
Медлительно и мерно, как богомолки, тянулись острожные дни. Целую семицу друзья втае запасали железо, выменивая его, где можно, на табак-зеленуху и выпрашивая у Лучки Недоли. К осенинам у них уже были конские путы, медный котел, три кинжала, гиря, цепь, несколько наконечников для пик и копий и даже шелом. Все это богатство казаки прятали в тайнике под половицами Декиной избы.
На осенины Деку с семью казаками отрядили за ясаком в Сарачерскую волость. Друзья, как могли, неприметно погрузили вьюк с железом на лошадь. Впрочем, нет ничего тайного, что не стало бы явным. Один человек про железо все же проведал, и не кто-нибудь, а пятидесятник. Он будто давно уже знал о сговоре двух друзей, а может, и в самом деле знал и теперь караулил, выжидал, когда казаки попытаются вывезти железо из острога.
Когда казаки грузили вьюк на лошадь, железо негромко звякнуло. Пятидесятник подошел к Федору вплотную и, вскидывая головой, как туго взнузданная лошадь, процедил сквозь зубы:
— Тяжеловат вьючок-то. Гляди, Хведор, килу не наживи.
— Ништо. В подсобленье не нуждаемся, — с расстановкой ответил Дека, глядя в бесцветные глаза пятидесятника.
— Зри, слепой, тебе виднее! — ухмыльнулся тот. — Мне-то што, не мой конь — не мой и воз.
И Дека понял, что отныне будет в руках у хитрого казачины.
Выехали тотчас после заутрени. Осеннее солнце нехотя, словно покручник (Покручник — работник по найму) на работы, выползло из-за хребтов. Ночью неожиданно выпал снег, тяжело примял пожухлую траву и, сдутый с голых бугров в ложбины, празднично белел, еще больше подчеркивая хмурую неприветливость осенней земли.
Низовой ветер шевелил сухую траву, торчавшую из-под шапок снега. Воздухи были свежи и легки. Ветер вылепил слоеный пирог из туч. Земля, схваченная морозцем, глухо отзывалась на каждый удар лошадиного копыта. На душе у Федора было весело и тревожно.
Всякий раз, сряжаясь по ясак в немирные улусы, Дека заново переживал волнительный прилив азарта и тревоги. Игра в прятки со смертью, угроза плена, нынче сыт, завтра голоден — вот она, службишка казачья. В каждом казачьем дому завсегда к смерти готовы.
При конце зимы, к вешнему Егорию, едва ноги двигали, а иные в лежку лежали с голодухи. Ан казачий корень не выморишь. Кто-нибудь из начальных возьмет да и скажет:
— Что, лежни, гужееды, разъязви вас!.. Доколь бока править будем? Зиму обманули, пора и на добытки.
И, как это обыкновенно бывает перед жизненной крутой переменой, нападало на казачишек по весне возбужденное злое зубоскальство, круто сменявшееся сосущей зеленой тоской, которая вызывала звериное желание крушить, бить, ломать или упиться до чертиков в глазах. А поелику пить было не на что — каждый задолжал воеводе и кабатчику по самую маковку, — весеннего похода ждали острожане как избавления от голода и от зеленой той тоски.
И пошли-потянулись артельно, по пять-семь казачков, себе харчи, казне соболя промышлять. Походы казаков кормили.
Посулами задабривали воевод да прикащиков, выпрашивая себе соболиные речки, неоткрытые богатые землицы. Испросить позволение на поход значило учинить государю выгоду, а себе безбедное житье до следующего похода. За назначение в ясачные сборщики среди казаков случались тяжбы.
Ходил к воеводе Иван Пущин, просился на заветную речку — ясак сбирать. Воевода встретил сотника неласково.
— Нет, любезный, не могу я тебя на соболиную речку послать. Речка сия Деке обещана, — с глумливой радостью сообщил он, обращаясь будто и не к Пущину вовсе, а к бумажному листу, лежавшему перед ним. — Не ты един на ту речку норовишь.
На столе перед воеводой рядом с бумагой — татарские счеты: костяные шарики, вздетые на проволоку, — предмет особой гордости Баскакова. Казаки с суеверной робостью наблюдали, как ловко щелкает на счетах Баскаков. Пощелкает воевода костяшками — и, глядишь, уже весь казак с головы до ног долгами опутан. Полушка, одолженная у воеводы, с помощью счетов моментально превратится в гривенник. И отдавай, казак, за полушку гривенник.
Сейчас Баскаков счетами не щелкает, а лишь поглядывает на них, словно советуясь с ними, чего и сколько можно с сотника урвать. Взять с Ивана, пожалуй, нечего.
Воевода Баскаков откидывается назад и сладко зевает, хлопая мясистой ладонью по губам. Он давно привык к сценам человеческого унижения. Ох, и обрыдли ему эти людишки с их вечными докуками, стонами! Нигде от них не спрячешься, от голодных их глаз, от жалких просьб, от их лохмотьев. Богадельня, а не воеводство! Угораздило же его попасть в эту дыру. Одно название — воевода. А на деле — ключар у захудалого дворянишки. Токмо и делает, что разбирается вот с этими. На весь год пришлют тебе четыреста четей гнилой ржи, вот и дели ее промеж голодных сих ртов, как знаешь. Да еще и себе урвать умудряйся. С Пущиным ему явно скучно. Карманы сотника пусты, обнищал Иван в Кузнецком, и воевода о том ведает. Потертая до дыр однорядка Пущина, его исхудалое лицо раздражают воеводу. «Тоже, сотничек! Полукафтанье себе добыть не может. Худей нищеброда какого... — неприязненно разглядывает Ивана Баскаков. — Токмо и знает, что в Томский жалобиться. Обнаглел вконец. Надо поучить его хорошим манерам...»
Кровно обиженный воеводским отказом, жаловался Иван Пущин томскому начальству: «А здесь я живу ни в тех ни в сех, а будет куды служить, и меня на службу не хотят посылати...» На что из Томского отвечали ему язвительно: «Вельми пылко ты пишешь. И во всякой душе производит твоя пылкость холодность...»
— Сильный на земле этой прямо стоит. Слабый по ветру стелется, — сжимал кулаки Иван. — Вроде и не слабый я, а все одно — не дают мне прямо стоять. А может, не такой уж я и сильный? Тогда кто же, как не я, выдержал кыргызскую осаду? Кто казаков на драки водил? Кто на орду страху нагнал?
Пущин, сидевший, как и Дека, голодом, грозился заняться разбоем. Воевода Баскаков уже подумывал над тем, как бы попримернее наказать сотника за сии дерзкие угрозы. Однако потом понял, что Пущин только того и ждет, чтобы его наказали. Баскаков был весьма неглуп и сообразил, что тронь он сейчас сотника хоть пальцем — и голодные, озлобленные казаки, пожалуй, по бревнышку разнесут и воеводский дом, и съезжую избу. И он пустил Пущина в поход, но прежде пустил Деку.
Не един голод побуждал Деку проситься в походы. Стоило Федору месяц прожить размеренной домашней жизнью, как его охватывала дикая тоска. Не привык казак домоседничать. Отними у него мытарства и риск, труды походные, и покажется жизнь пресной и безвкусной, будто каша без соли. Одно слово, казак он, государев человек, а жизнь казака скроена из странствий и удач, невзгод и приключений.
Федор ехал позади всех, впереди на низкорослом бахмате ехал Пятко, рядом с ним — здоровяк Остап Куренной. Все они испытывали то же чувство, что и Федор,— непередаваемое чувство осенней дороги. Быть может, подобное испытывают перелетные птицы, покидающие осенью родные гнездовья. И хотя птицы верят, что весна снова позовет их в дорогу, кто знает, у всех ли выдюжат крылья, все ли вернутся обратно.
Остап, молчавший от самого острога, лихо сбил набекрень шапку, крикнул голосом балаганного шута, чтоб всем слышно было:
— Ох, и зажурилась теперь моя жонка!
— Была у собаки хата, — хихикнул Омелька Кудреватых.
А Дека, предвкушая занятную историю — одну из тех, кои так мастерски рассказывал Остап, спросил насколько мог серьезно:
— А де ж она теперь, твоя жонка?
— Да де ж ей быть. У бисов вона...
— Как у бесов?!
— Да так, звычайно просто, у бисов. Страховита вона була, ряба, — начал свою историю с жонкой Остап. — Це бы ще пустяк, а вот то горе, что оказалась вона злющей-презлющей. Не жонка, а сущее зелье. Життя мне от нее не стало. Вконец я измучився и решил сбыть ее куды-нибудь. Уговорил поихать по ягоды. Приихали в лис, баба почала по кустам шарить.
Шукает ягодку ежевику, а сама ругает мене. Я терплю, мовчу. А когда вона до самого краю бездонной пропасти пидошла, я поскорее столкнул ее туды. До дому из лиса приихав рад-радешенек. Теперь некому на меня гавкать, та и по спине никто не съездит железной кочергой.
Прошла семица, другая — и я про жонку вспомнил. Без нее погано, некому хлебов испечь, шти зварить. Везде по хозяйству одни убытки да ущерб. Почесав я затылок та и поихав к бездонной пропасти. Приихав, каменюку привязав к долгой веревке и зачал потихесеньку спущать ее в пропасть. Спущав, спущав и чую — камень обо что-то ударился. К себе я питягнув — важко. Смекаю — значит, уцепилась моя жонка. Вытащу. Тягнув, тягнув веревку, бачу — на камне бисенок маленький, горбатый. Хотел я его назад в пропасть сбросить. Та бисенок взмолився, зачав просить:
«Не бросай, казачок, меня, век служить тоби буду, а в пропасти мне верная погибель. Там объявилась у нас баба рябая, старые черти спужались да вси и разбежались от нее, а я никак не можу из пропасти выскочить — и, бачишь, мне она обгрызла нос да вухи».
Пожалел я бисенка, вытащил. Стали мы вдвоем жить, купно нужжу терпеть. Бисенок на мое життя подивился та и каже:
«Эдак дило не пийде, от бидности мы з тобой, того и гляди, зачахнем. Давай вот что зробим: пийду-ка я по домам справных казаков, учну у них по ночам кричать дурным голосом, по-собачьи, по-кошачьи царапать, скресть ногтями. Не дам життя, а ты объявишься знахарем, будешь нечистого духа — меня — выгонять. Вот тогда-то заживем без хлопот и мороки. Як сыр в масле будем кататься».
Так и зробыли. Швидко прослыл я мастером своего дела. Стало нам не життя — сплошна масленица, пей, ешь, що хочешь.
Вскоре из столицы в свое родовое поместье прикатил енерал. Бисенок к нему. Не дает покоя: то воет по-собачьи, то по-кошачьи ревет, а потом примется когтями скресть да так, що по спине у енерала мурашки идут. Что енерал ни делал — не помогает. Тоди пизвал он меня и просит:
«Выгони биса, не пожалею, отдам тебе бочонок с золотом».
Ну я, понятно, сразу за дело — походил по дому, пошептал, поплевал по углам, и бис сгинул.
Енерал не знал, как меня и благодарить. Бочонок с золотом отдал мне та ще сулил всяки блага. Прийшол я до хаты, тильки переступил порог, а бисенок з мышиной норы выскочил. Пищит:
«Знай, казак, теперь з тобою я за все расквитался, вышел срок моей службы. Доразу я пийду к царю, в его дворец, буду себя тешить. Запомни, если звать тебя к нему будут — не ходи, съем».
Сказал так чертенок и пропал.
Прошло два года. Енерал укатил до столицы. И бачит, в царском дворце суматоха, життя нема царю вид бисенка. Енерал и посоветовал за казачком, то бишь за мной, послать. Царь снарядил тут же гонцов. Явились они в станицу и з собою меня в столицу зовут, щоб выгнал биса из царского дворца. Та я уперся и ни в какую ехать не хотел. Так гонцы к царю ни с чем возвернулись. Чертенок же так царя допек, что он и слухать их не схотел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Не прошло и месяца, как стрельцы поволокли беднягу в съезжую избу, а вскоре в черной книге Приказа появилась запись:
«...Генваря в осьмой день послана государева грамота, а в ней писано: «Указал великий государь и бояре приговорили камышловского бобыля Ивашку Деку за то, что он говорил про него, великого государя, непристойные слова, урезав язык, сослать з женой и тремя детьми в ледяную Сибирь на вечное житье в пашню. И велено ту казнь учинить при многих людях».
Казнь была совершена, но в Сибирь брат Федора не попал: истек кровью, помер. Детей Ивана по приказу воеводы отдали на «крепкие поруки до царева указу»...
— Пойдем, Пятко, — тронул Дека друга за рукав, — потолковать надо.
Попыхивая трубками, они неторопливо пошли вдоль крепостной стены. В крепость вползали сумерки, постепенно скрадывая очертания изб, амбаров и крепостных башен. Из воеводского дома доносились пьяные голоса купцов.
- Слышь, Пятко, — заговорил Федор, — чаю я, воевода вскорости нас вдругорядь в поход наладит — проверять посты да заимки. Допрежь чем в дорогу сряжаться зачнем, запасем железа...
— Ты хочешь сменять его кыргызцам?! — испугался Пятко. — Аль не слыхал, что воевода возбранил продавать железо инородцам?
— До ушей дошло, в башку не входит, — усмехнулся Федор. — Ништо. Воеводе от того порухи не будет. Не его, а нас почнут бить кыргызцы тем железом. А по мне лучше лечь от кыргызской сабли, чем исдохнуть с голодухи. Кыргызец да колмак завсегда железу рады, и ежли к ним с миром придти, то можно остаться при знатном прибытке. Мне с имя делить нечего.
Воеводе надо, чтоб кыргызская пастьба и иншая землица стала евоной. А земля, ить она ничейная — богова. Соболя, вишь, ему подавай. Вот и шлет он казацкие головушки под сабли кыргызцев. Татары — те смирней. Зюнгарам албан платят да ясак воеводе. Терпят и молчат. А коли взропщут, так у воеводы наготове и топор и дыба...
Я так смекаю: воеводам да боярам нашим без кровушки человецкой никак не можно. И укорот им государь не дает. Не ведает, какое лихо они деют. Эх, прежнего бы государя на лиходеев этих, Ивана Четвертого, Васильича. Лютой, грят, царь был. В ямах у его львы содержались, коих кормил он живыми людьми — злокозненными боярами-заворуями. Страшен во гневе был Грозный царь. А нонешний-то государь, Михаил, шибко уж ндравом кроток. Вот они, бояре, на мужицкой крови и жируют. То есть полная нонче для них воля.
Казна зорена поляками, а полнит ее мужик наш расейский. И дерут с него три шкуры царским именем. И сколько же их кормится государевым именем! Бояре-стольники да бояре думные, дьяки, стряпчие, да постельничий, да приказные люди, жильцы* и князья разные чином — всех не перечтешь. Все на золоте едят, все с казны тянут. Столько служб у казны, и хоть одна есть ли, коя за смерда али за казачишку радеет? Нету такой службы у казны и не будет! Вся боярска родова гнездами в господе сидит, и всех их, золотопузых, вкупе наш брат кормит. Покуда володетельные сильные бояре Русь, ровно пирог, делют, народ обидный русский ледяную Сибирь обживает, города строит, с иноверцами дружбу ладит. А литвины придут али тот же поляк, и служилые, кои многи лета жалованных не видют, не токмо последние животы — головы свои за Русию положат.
Федор говорил тяжело, с сердцем, словно выкорчевывал из себя слова.
— В награду за то обложили бояре мужика окладом подушным да иншими податями. Потому как считается: народу на Руси — что песку морского. Канут одне, на их место придут другие.
Одного они в толк не возьмут, что нету сплошного народу, а есть отдельные Митьши, Ваньши, а у тех Митек да Ванек есть сестры, жёны, матери, дети. Цопко народ весь кровями сцеплен, одного вырвешь — другим больно; без крови не расцепить. А боярину сверху глядеть — народ что песок бескрайний, серый. Кормим боярскую утробу всией Русией и накормить не могем. А они стравляют нас с иноверцами, и летят казацкие головы, что кочны капусты. За что Лымарь загиб? Да что Лымарь! Не един он, вона их целая кладбища. Все за них, золотопузых.
Федор ткнул рукой в сторону дюжины крестов, которыми успел Кузнецк обрасти за четыре года существования. Могильные кресты в сих гиблых местах растут втрое быстрей, чем на Руси. Мрачно и покинуто кресты чернели на фоне вечереющего неба. Чуть дальше невнятно белела малая часовенка Ильи Мокрого.
— А мы-то страждаемся, мстим друг дружке: кыргызцы нам, а мы кыргызцам. Доколе кровь людская будет литься, ровно водица? До бога высоко, до царя — далеко, а кыргызцы — вот они, подле. И нам с имя жить. Отвезем им железа, возьмем мяса, сыров да кож. По крайности, не будем пухнуть с голодухи. Дуракам-то лишь в сказках везет. Не разумеешь ты, сколь много может сделать смелый человек.
— Да ить я-то согласный, — поскреб в затылке Пятко. — Жисть, она, конешна, якорь ее, ежели, в обчем, так сказать... Ну, а как до дела доберись, оно и не так что уж и либо. Чево-то как-то сумнительно...
Произнеся такую сверхтуманную фразу, Пятко даже вспотел весь, будто из бани вышел.
— Ты пошто портянку жуешь? — не выдержал Дека. — Говори нараспашку, согласен али как?
— Я и говорю, согласный я. Только боязно, не пронюхал бы пятидесяцкий. Ить он, суконная харя, неровён час, доведет воеводе, а уж тот ременной лапшой попотчует.
— Не дознает. А коли дознает, беда не велика. Сам-то он не из тех ли квасов, что и мы с тобой? Пятидесяцкой, паря, эфтими самыми железами уж второе лето сам приторговывает. Так-то.
— А я-то мозгую: откуль у нашего пятидесяцкого соболья шуба? Вовсе то есть не по чину у него шубейка.
КАЗАКА ПОХОДЫ КОРМЯТ
Слабый скачет от врага
Или плачет от врага.
Береги секрет от друга,
А тем паче от врага.
Из восточной народной поэзии
Медлительно и мерно, как богомолки, тянулись острожные дни. Целую семицу друзья втае запасали железо, выменивая его, где можно, на табак-зеленуху и выпрашивая у Лучки Недоли. К осенинам у них уже были конские путы, медный котел, три кинжала, гиря, цепь, несколько наконечников для пик и копий и даже шелом. Все это богатство казаки прятали в тайнике под половицами Декиной избы.
На осенины Деку с семью казаками отрядили за ясаком в Сарачерскую волость. Друзья, как могли, неприметно погрузили вьюк с железом на лошадь. Впрочем, нет ничего тайного, что не стало бы явным. Один человек про железо все же проведал, и не кто-нибудь, а пятидесятник. Он будто давно уже знал о сговоре двух друзей, а может, и в самом деле знал и теперь караулил, выжидал, когда казаки попытаются вывезти железо из острога.
Когда казаки грузили вьюк на лошадь, железо негромко звякнуло. Пятидесятник подошел к Федору вплотную и, вскидывая головой, как туго взнузданная лошадь, процедил сквозь зубы:
— Тяжеловат вьючок-то. Гляди, Хведор, килу не наживи.
— Ништо. В подсобленье не нуждаемся, — с расстановкой ответил Дека, глядя в бесцветные глаза пятидесятника.
— Зри, слепой, тебе виднее! — ухмыльнулся тот. — Мне-то што, не мой конь — не мой и воз.
И Дека понял, что отныне будет в руках у хитрого казачины.
Выехали тотчас после заутрени. Осеннее солнце нехотя, словно покручник (Покручник — работник по найму) на работы, выползло из-за хребтов. Ночью неожиданно выпал снег, тяжело примял пожухлую траву и, сдутый с голых бугров в ложбины, празднично белел, еще больше подчеркивая хмурую неприветливость осенней земли.
Низовой ветер шевелил сухую траву, торчавшую из-под шапок снега. Воздухи были свежи и легки. Ветер вылепил слоеный пирог из туч. Земля, схваченная морозцем, глухо отзывалась на каждый удар лошадиного копыта. На душе у Федора было весело и тревожно.
Всякий раз, сряжаясь по ясак в немирные улусы, Дека заново переживал волнительный прилив азарта и тревоги. Игра в прятки со смертью, угроза плена, нынче сыт, завтра голоден — вот она, службишка казачья. В каждом казачьем дому завсегда к смерти готовы.
При конце зимы, к вешнему Егорию, едва ноги двигали, а иные в лежку лежали с голодухи. Ан казачий корень не выморишь. Кто-нибудь из начальных возьмет да и скажет:
— Что, лежни, гужееды, разъязви вас!.. Доколь бока править будем? Зиму обманули, пора и на добытки.
И, как это обыкновенно бывает перед жизненной крутой переменой, нападало на казачишек по весне возбужденное злое зубоскальство, круто сменявшееся сосущей зеленой тоской, которая вызывала звериное желание крушить, бить, ломать или упиться до чертиков в глазах. А поелику пить было не на что — каждый задолжал воеводе и кабатчику по самую маковку, — весеннего похода ждали острожане как избавления от голода и от зеленой той тоски.
И пошли-потянулись артельно, по пять-семь казачков, себе харчи, казне соболя промышлять. Походы казаков кормили.
Посулами задабривали воевод да прикащиков, выпрашивая себе соболиные речки, неоткрытые богатые землицы. Испросить позволение на поход значило учинить государю выгоду, а себе безбедное житье до следующего похода. За назначение в ясачные сборщики среди казаков случались тяжбы.
Ходил к воеводе Иван Пущин, просился на заветную речку — ясак сбирать. Воевода встретил сотника неласково.
— Нет, любезный, не могу я тебя на соболиную речку послать. Речка сия Деке обещана, — с глумливой радостью сообщил он, обращаясь будто и не к Пущину вовсе, а к бумажному листу, лежавшему перед ним. — Не ты един на ту речку норовишь.
На столе перед воеводой рядом с бумагой — татарские счеты: костяные шарики, вздетые на проволоку, — предмет особой гордости Баскакова. Казаки с суеверной робостью наблюдали, как ловко щелкает на счетах Баскаков. Пощелкает воевода костяшками — и, глядишь, уже весь казак с головы до ног долгами опутан. Полушка, одолженная у воеводы, с помощью счетов моментально превратится в гривенник. И отдавай, казак, за полушку гривенник.
Сейчас Баскаков счетами не щелкает, а лишь поглядывает на них, словно советуясь с ними, чего и сколько можно с сотника урвать. Взять с Ивана, пожалуй, нечего.
Воевода Баскаков откидывается назад и сладко зевает, хлопая мясистой ладонью по губам. Он давно привык к сценам человеческого унижения. Ох, и обрыдли ему эти людишки с их вечными докуками, стонами! Нигде от них не спрячешься, от голодных их глаз, от жалких просьб, от их лохмотьев. Богадельня, а не воеводство! Угораздило же его попасть в эту дыру. Одно название — воевода. А на деле — ключар у захудалого дворянишки. Токмо и делает, что разбирается вот с этими. На весь год пришлют тебе четыреста четей гнилой ржи, вот и дели ее промеж голодных сих ртов, как знаешь. Да еще и себе урвать умудряйся. С Пущиным ему явно скучно. Карманы сотника пусты, обнищал Иван в Кузнецком, и воевода о том ведает. Потертая до дыр однорядка Пущина, его исхудалое лицо раздражают воеводу. «Тоже, сотничек! Полукафтанье себе добыть не может. Худей нищеброда какого... — неприязненно разглядывает Ивана Баскаков. — Токмо и знает, что в Томский жалобиться. Обнаглел вконец. Надо поучить его хорошим манерам...»
Кровно обиженный воеводским отказом, жаловался Иван Пущин томскому начальству: «А здесь я живу ни в тех ни в сех, а будет куды служить, и меня на службу не хотят посылати...» На что из Томского отвечали ему язвительно: «Вельми пылко ты пишешь. И во всякой душе производит твоя пылкость холодность...»
— Сильный на земле этой прямо стоит. Слабый по ветру стелется, — сжимал кулаки Иван. — Вроде и не слабый я, а все одно — не дают мне прямо стоять. А может, не такой уж я и сильный? Тогда кто же, как не я, выдержал кыргызскую осаду? Кто казаков на драки водил? Кто на орду страху нагнал?
Пущин, сидевший, как и Дека, голодом, грозился заняться разбоем. Воевода Баскаков уже подумывал над тем, как бы попримернее наказать сотника за сии дерзкие угрозы. Однако потом понял, что Пущин только того и ждет, чтобы его наказали. Баскаков был весьма неглуп и сообразил, что тронь он сейчас сотника хоть пальцем — и голодные, озлобленные казаки, пожалуй, по бревнышку разнесут и воеводский дом, и съезжую избу. И он пустил Пущина в поход, но прежде пустил Деку.
Не един голод побуждал Деку проситься в походы. Стоило Федору месяц прожить размеренной домашней жизнью, как его охватывала дикая тоска. Не привык казак домоседничать. Отними у него мытарства и риск, труды походные, и покажется жизнь пресной и безвкусной, будто каша без соли. Одно слово, казак он, государев человек, а жизнь казака скроена из странствий и удач, невзгод и приключений.
Федор ехал позади всех, впереди на низкорослом бахмате ехал Пятко, рядом с ним — здоровяк Остап Куренной. Все они испытывали то же чувство, что и Федор,— непередаваемое чувство осенней дороги. Быть может, подобное испытывают перелетные птицы, покидающие осенью родные гнездовья. И хотя птицы верят, что весна снова позовет их в дорогу, кто знает, у всех ли выдюжат крылья, все ли вернутся обратно.
Остап, молчавший от самого острога, лихо сбил набекрень шапку, крикнул голосом балаганного шута, чтоб всем слышно было:
— Ох, и зажурилась теперь моя жонка!
— Была у собаки хата, — хихикнул Омелька Кудреватых.
А Дека, предвкушая занятную историю — одну из тех, кои так мастерски рассказывал Остап, спросил насколько мог серьезно:
— А де ж она теперь, твоя жонка?
— Да де ж ей быть. У бисов вона...
— Как у бесов?!
— Да так, звычайно просто, у бисов. Страховита вона була, ряба, — начал свою историю с жонкой Остап. — Це бы ще пустяк, а вот то горе, что оказалась вона злющей-презлющей. Не жонка, а сущее зелье. Життя мне от нее не стало. Вконец я измучився и решил сбыть ее куды-нибудь. Уговорил поихать по ягоды. Приихали в лис, баба почала по кустам шарить.
Шукает ягодку ежевику, а сама ругает мене. Я терплю, мовчу. А когда вона до самого краю бездонной пропасти пидошла, я поскорее столкнул ее туды. До дому из лиса приихав рад-радешенек. Теперь некому на меня гавкать, та и по спине никто не съездит железной кочергой.
Прошла семица, другая — и я про жонку вспомнил. Без нее погано, некому хлебов испечь, шти зварить. Везде по хозяйству одни убытки да ущерб. Почесав я затылок та и поихав к бездонной пропасти. Приихав, каменюку привязав к долгой веревке и зачал потихесеньку спущать ее в пропасть. Спущав, спущав и чую — камень обо что-то ударился. К себе я питягнув — важко. Смекаю — значит, уцепилась моя жонка. Вытащу. Тягнув, тягнув веревку, бачу — на камне бисенок маленький, горбатый. Хотел я его назад в пропасть сбросить. Та бисенок взмолився, зачав просить:
«Не бросай, казачок, меня, век служить тоби буду, а в пропасти мне верная погибель. Там объявилась у нас баба рябая, старые черти спужались да вси и разбежались от нее, а я никак не можу из пропасти выскочить — и, бачишь, мне она обгрызла нос да вухи».
Пожалел я бисенка, вытащил. Стали мы вдвоем жить, купно нужжу терпеть. Бисенок на мое життя подивился та и каже:
«Эдак дило не пийде, от бидности мы з тобой, того и гляди, зачахнем. Давай вот что зробим: пийду-ка я по домам справных казаков, учну у них по ночам кричать дурным голосом, по-собачьи, по-кошачьи царапать, скресть ногтями. Не дам життя, а ты объявишься знахарем, будешь нечистого духа — меня — выгонять. Вот тогда-то заживем без хлопот и мороки. Як сыр в масле будем кататься».
Так и зробыли. Швидко прослыл я мастером своего дела. Стало нам не життя — сплошна масленица, пей, ешь, що хочешь.
Вскоре из столицы в свое родовое поместье прикатил енерал. Бисенок к нему. Не дает покоя: то воет по-собачьи, то по-кошачьи ревет, а потом примется когтями скресть да так, що по спине у енерала мурашки идут. Что енерал ни делал — не помогает. Тоди пизвал он меня и просит:
«Выгони биса, не пожалею, отдам тебе бочонок с золотом».
Ну я, понятно, сразу за дело — походил по дому, пошептал, поплевал по углам, и бис сгинул.
Енерал не знал, как меня и благодарить. Бочонок с золотом отдал мне та ще сулил всяки блага. Прийшол я до хаты, тильки переступил порог, а бисенок з мышиной норы выскочил. Пищит:
«Знай, казак, теперь з тобою я за все расквитался, вышел срок моей службы. Доразу я пийду к царю, в его дворец, буду себя тешить. Запомни, если звать тебя к нему будут — не ходи, съем».
Сказал так чертенок и пропал.
Прошло два года. Енерал укатил до столицы. И бачит, в царском дворце суматоха, життя нема царю вид бисенка. Енерал и посоветовал за казачком, то бишь за мной, послать. Царь снарядил тут же гонцов. Явились они в станицу и з собою меня в столицу зовут, щоб выгнал биса из царского дворца. Та я уперся и ни в какую ехать не хотел. Так гонцы к царю ни с чем возвернулись. Чертенок же так царя допек, что он и слухать их не схотел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33