Страшны горелые скалы! Пламя, когда-то пробившееся из преисподней, слизало с них все деревья. Почерневшие и причудливые, они, как медведицы шерстью, обросли корявыми соснами. Меж сосен торчали стволы без веток, скрученные в бараний рог. Все мертвенно и мрачно. Птицы избегали тех мест. Даже ключи, процеженные сквозь угли, сверкали мертвенной чистотой. Вода обнажала язвы и морщины, ключи в них оживали, начинали пульсировать и прокладывали себе новые русла, так отчетливо видимые на истерзанном, черном теле горы. Сколько этим горам лет? Многие миллионы, наверное. Сколько десятков, а может быть, сотен и тысяч раз пламя, прорвавшись из преисподней, пожирало все деревья и горы терпеливо и трудно обрастали деревьями и кустарниками заново, таежная живность с опаской и не вдруг возвращалась на место гигантских палов.
...Тропа вилась между пятнистыми глыбами, порою исчезая за поворотами. Смерть приняла здесь форму мрачных ущелий.
Куренной чихнул, и в ущелье тоже кто-то троекратно, громко, по-великаньи чихнул: «Апчхи-и! Пчхи! Чхи-и...»
— Наважденье! — пробормотал Остап.
«Жденье! Денье! Енье...» — отдалось в ущелье и вернулось к Остапу сотней громогласных его голосов.
Омелька втянул голову в плечи и посмотрел на Остапа, Остап на Омельку, и оба имели вид растерянный.
Остальные тоже притихли, вслушиваясь.
Внезапно огромная скала зашевелилась и стала с шумом оседать и падать, увлекая за собою множество камней. Лошади заржали взвились на дыбы. Казаки с ужасом обнаружили, что впереди проход наглухо закрыт. Едва казаки угомонили лошадей, как цоканье сотен копыт, визжанье и свист заполнили расселину.
— Ловушка! — одними губами, без голоса, прокричал Дека.
Шум становился все ближе. Сзади, из-за поворота выскочил всадник, за ним — еще и еще.
Отряд оказался зажатым в узкий каменный мешок. Дека лихорадочно шарил глазами по стенам каменного мешка. Тау-телеуты были уже совсем близко. Их кривые клинки вспыхивали голубыми молниями. Внезапно взгляд Федора уперся в черное пятно на фоне серой скалы.
«Ход в Чертову щель! — осенила Федора догадка.— Вот где можно спастись!»
— Айда за мной! — закричал он, разворачивая коня к зияющей пещере.
Черная пасть жадно поглотила людей с лошадьми.
Ущелье дохнуло на казаков колодезным мертвенным холодом. Каменная его утроба глухо рыдала и булькала. Вода, низвергавшаяся на острые камни с десятиметровой высоты, наполняла ущелье звуками, и оно гудело, как гигантская раковина. Кони спотыкались и дико всхрапывали, вырывая из рук поводья. Человеческий голос странно растворялся в этом хаосе звуков. Неверный сумеречный свет, преломленный водой, ниспадал откуда-то сверху, и оттого люди и лошади были окружены туманными нимбами. Волшебное освещение, сказочные чертоги! Иногда силуэты всадников двоились и расплывались подобно привидениям. Трудно было соизмерять движения в этом фантастическом освещении. Работая поводьями, удерживая коня в узде, направлял Федор по лабиринту сторожкий конский шаг. Острые уступы и сталактиты хищно тянулись к людям...
Через четверть часа езды казаки приметили, что своды каменного мешка стали шире. Внезапный и яркий свет хлынул в глаза, ослепив коней и всадников. Своды расступились, и гора выпустила своих пленников на волю. У ног их лежало глубокое и синее озеро, а вокруг, залитые солнцем, толпились кряжи Тегри-Тиши — Небесных Зубьев. Сахарною своею головой на двухверстную высоту взметнулась вершина Амзас-Таскыла. Солнце дробилось и множилось в неверном хрустале горных речек. Речки эти брали начало где-то в фирновых снежниках Амзас-Таскыла. Холодные и прозрачные, они звенели в гранитных своих ложах, словно стеклянные. Склоны Небесных Зубьев были усеяны каменистыми россыпями-курумниками. Ветер и стужа — извечные зодчие природы — основательно поработали над трезубцем. Путник неравнодушный и приметливый усмотрит в очертаниях скал то княжеский терем, то юрту кыргыза, то пляшущего шамана. И многие утесы так и зовутся: «Шаман-гора», «Юрта», «Три Быка», «Беркут».
Чудные мысли приходят к путнику в этом царстве каменных исполинов! Только что ты был Человеком, некоей значительной величиной, и вот ты уже — ничтожная песчинка, мелочь какая-то в каменных ладонях гор, этих невозмутимых и потрясающе громадных свидетелей вечности. Что может быть огромней и величественней гор? Что по сравнению с ними люди, со всеми их бедами, мелкими заботами и суетой? С их коротеньким веком и жалкими потугами хоть на день продлить его? Горы вечны. Горы невозмутимы. Горы бесстрастны и холодны...
Такие мысли возникают у каждого, кто впервые попадает в сердце Кузнецкого Алатау, во власть Тегри-Тиши.
Пятко, слышавший ранее о чудесных этих местах, объяснил:
— Вершина сия великая прозывается Матерью рек. Белый Июс, Бель-су, Караташ, Казыр и иншие реки питает она.
Ясатчикам, однако, было не до красот.
Сколь долго ехали казаки, никто определить не мог — временные понятия сместились в их сознании. Ясно было одно, что места эти им совершенно незнакомы. Крутолобые шиханы простирались во все стороны, а это значило, что отряд попал во владения тау-телеутов, племен сколь воинственных, столь и враждебных.
В КРАЮ ТАУ-ТЕЛЕУТОВ
Стрелу из раны вынешь.
Вражду из сердца — нет.
Восточная пословица
Однажды возле маленькой горной речушки они увидели медведя. Это было так близко, что до хозяина тайги можно было добросить камнем. Речушка была невзрачная, так себе — не река, а ручей. Даже имени себе не заслужила. Но была она, как рассказывал потом Дека, «какая-то заполошная, будто лишка хватила». Не текла, а прыгала очертя голову через пороги, ворочала валуны. Шум ее заглушал цоканье копыт, и медведь, занятый важным делом, не услышал приближения отряда. Отдирая кору от сосны, косолапый лакомился личинками короеда. Верхняя губа сластены ходила ходуном, обнажая желтые, как дольки чеснока, клыки. Видна была даже прилипшая к нервному его носу рыжая хвоинка.
Увидев зверя столь близко, Омелька Кудреватых задрожал, как в лихоманке, и по телу его пробежали мурашки.
Пятко, прирожденный охотник, торопливо навел заряженную пищаль: чуть выше хвоинки. Дека не успел остановить друга. Щелкнул кремневый замок, выстрел разбудил многократное эхо.
Маленькие глазки медведя с детским недоумением взглянули на пришельцев, и весь он, громоздкий и грозный, стал мирно оседать во мхи. В последний раз дернулись лапы в мохнатых штанах.
Храпели учуявшие зверя кони, и в воздухе разносились ругательства Деки:
— Пошто стрелил, мякинная твоя башка? Из-за стегна медвежатины колмаков скликаешь на нашу погибель! Да и медведь-от матерой, любого из нас мог по брюху погладить, ежли б промашка у тя вышла.
— Дак ить этта дело не впервой мне, — оправдывался Пятко. — Я ить не токмо из ружья, а и врукопашку их с дюжину порешил.
Деку эти его слова еще пуще распалили.
— Врукопашку! Мне твои замашки мало-мало живота не стоили. Забыл позалонешного зайца?!
Пятко конфузливо промычал:
— Чего уж старых-то зайцев поминать!
Всем был памятен тот случай. Как-то Дека с Пятком отправились по ясак. Спрямляя пути, ехали полем. И тут саженях в сорока от них поднялся с дневной лежки заяц. Похоже, что косому не давали покоя клещи. Он поднялся столбиком и стал зудливо почесывать себе возле уха. Проклятые клещи заставили зайца позабыть про опасность. Косой не заметил, как казаки спешились и оперли ружья о подсошки. Грянул выстрел, заяц кувыркнулся через голову и бросился бежать, смешно выбрасывая вперед задние ноги — лишь цветок мелькал. Второй выстрел уложил бедного русака. Казаки бросились к зайцу и едва сами не стали жертвой собственной горячности. Выстрелы по русаку обезоружили их. В это время на звуки выстрелов из-за березового колка принеслась ватага кыргызов-юртовщиков. Только выносливость лошадей помогла незадачливым охотникам унести ноги.
Дека перевел взгляд на медвежью тушу. Неожиданный успех друга раздражал его. Близость калмыков гасила радость от нечаянной этой удачи. Однако дело было сделано, и как тут ни верти, медведь — не заяц, риска стоит. Громадная туша мяса, добытая походя, без облав и приготовлений, лежала под сосной. Федор невольно ощутил на языке благоухающий сочный вкус жареной медвежатины. Доселе дремавший голод проснулся, и Дека окончательно сменил гнев на милость.
— Ладно, чего опосля драки руками махать, — проворчал он, спешившись и переводя коня через чертоломную речку. — Сымай шкурье, разделывай.
Омелька, как самый «трудолюбивый», команду не расслышал.
Казаки с радостной поспешностью приступили к туше. Зверя перевалили на спину, что-то в нем екнуло.
Пятко вспорол шкуру по животу и стал по-охотничьи проворно свежевать медведя, запуская под шкуру кулак и подрезая подкожные парные пленки. Нож весело крутился в его руках, ноздри трепетали, вдыхая запах солоноватой медвежьей крови.
Мощный в груди и лапах, хозяин тайги возлежал на спине, будто отдыхая. Вкруг него мелко суетились люди. Омелька тянул розоватую кромку шкуры. Обнажилась белая, с перламутровыми венами, туша. Ее переворачивали, тормошили, и вскоре поверженный лесной исполин странно белел, как бы являя всем огромную, умную работу природы, слепившей его из ягод и трав, предсмертных лосиных мычаний и пения диких пчел...
Пятко смахнул со лба пот, ловким движением ножа раскрыл брюшину. Грузно закачались мягкие мешки кишок, сукровичным, парным духом обдало Пятка. Он упоенно зажмурился и, глубоко запустив руку в теплую, гладкую требуху, подсек последнюю жилу. Требуха рыхло плюхнулась на мох, синяя печень колыхалась и ныряла. Жадные руки шарили еще глубже, искали сердце и вскоре нашли его. Оно гладко чернело среди бледно-розовых легких.
— Ах ты, склизкое! — бормотал Пятко, отрезая дымящиеся кусочки сердца и запихивая их в рот.
— Дай-кось, паря, мине!
— И мне тоже, — потянулись нетерпеливые руки к лакомству.
— С длинной рукой — к церкви, там подают, — шлепал Пятко но рукам самых бесцеремонных.
Кроваво лоснились губы, краснели перепачканные кровью бороды, весело, люто блестели глаза.
«Ровно воронье над падалью, — неприязненно подумал Дека, расседлывая коня. — А медведище без шкуры, будто мужик, белый, лежит нарастопырку. Не здря его татарове улдой кличут, почтенным, значит. Как есть мужик, токмо в медвежьей шкуре. Охотники бают, будто собачий брех на белку един, на лося — другой, а на медведя — третий, — одинакий, что и на человека...»
Разверзнутая, пустая, как лодка, распертая ребрами изнутри, туша ждала повара. Вступили в дело тесаки. Тушу четвертовали, затем на березовом обломыше резали на мелкие кусочки и бросали в котел.
Над котлом поднимался вкусный парок. Казаки, спустившись к воде, набирали пригоршни песка, оттирали скользкие от сала и крови руки, в предвкушении пиршества переговаривались довольно.
— Эк жиру нагулял! Матерой!..
— Тут ему чего не жировать! Места ягодные. Опять же и мелкого зверя в урманах, рыбы в реке, как грязи.
— Одно слово, как хозяин в чулане — чего хошь, то и выбирай...
Ох, и поснедали же они тогда! Сначала было медвежье хлебово, дымящееся, густое — с трехразовой варкой мяса в одной юшке. Вынутое из котла мясо складывали горкой на палых березовых листьях и листьями же накрывали. Ели медвежью свеженину, запивая юшкой из деревянных чашек через край. Ел и Федор, отогнав от себя чувство минутной брезгливости. Кажется, все уже были сыты, и все же никто не отказался отведать медвежью ногу, целиком на угольях запеченную. И надо отдать должное, Пятко поварскому искусству был много учен. Науку ту в поварнях томских воевод прошел. Мясо, покрытое румяной, местами лопнувшей корочкой, было сочным и нежным на вкус...
— Ух, обжоры, язви вас... — ворчал Куренной, больше других нажимавший на медвежатину.
— Много ль нам надоть! — в тон ему отвечал Омелька, оглаживая пузо. — Поедим, попьем, икнем и опять почнем. Работам — мерзнем, едим — потеем.
...Огромное, пышущее жаром, ворочалось, укладываясь спать, солнце. Через некоторое время горы поглотили его совсем. С ощущением приятной сытости укладывались вкруг костра и казаки. Омеля набил пузо так, что оно было тугим, как настоящий барабан, — хоть бери палочки да играй.
Омелька нешуточно маялся животом, но вскоре, крестя рот, угомонился и он. В вышине золотой точкой мерцала Кол-звезда. Лохматые, рыжие вихры нодьи шевелились вяло и усыпляюще. Крылом перебитым птицы вздрагивали всполохи. Горная поляна, налитая, как кубок, пахучей тишиной, еще хранила отблески ушедшего дня...
Тишина была столь чуткой и настороженной, что вызывала смутное беспокойство. Издалека донеслось осторожное шуршанье и предсмертный мышиный писк.
«Лиса мышкует... — бессознательно отметил Дека, лежавший с открытыми глазами, и подумал: тихо каково! Беспременно буря препожалует. В местах сих верховик-ветер шалит. Глядишь, туч натащит да завалит нас тут в шиханах снегом...»
Федор потер шрам на левом предплечье — старая рана всегда саднила перед непогодой: не иначе с гор снегу натащит...
Не прошло и трех часов, как первые, тугие волны ветра привели в движение кроны кедров. Деревья на склоне горы зашептались, заскрипели. Ветер смял и взлохматил рыжую гриву нодьи. Заворочался, закряхтел на своем месте Омелька. Кони всхрапывали и жались друг к другу. Дека ткнул Омельку локтем:
— Слышь-ко, проверил бы коней-то, добро ли привязаны...
Омеля не отзывался, захрапел вдруг отчаянно.
— Слышь-ко, шут гороховый, вставай, говорят! — начал накаляться Федор.
— Штой-то? — притворно заспанным голосом спросил Омеля.
— Я вот те дам по загривку, будешь у меня штокать, — мечтательно, почти ласковым голосом, пообещал Дека.
«Это он может, — досадливо подумал Омелька, с кряхтеньем поднимаясь с пригретого места. — Ох, и собачья моя жизнь! Не успеешь пристроиться у нодьи, подымают, гонют в этаку темень...»
— Может, пождать, покуль развиднеется? Темень эвон какая... — слабо, с последней робкой надеждой заикнулся старик.
— Темень! — вконец вышел из себя Федор. — Сам ты темень! На кой ляд он тебе, свет-то, нужен? Вшей, что ль, при ём давить? Коней и без свету, поди, разглядишь— не воши. Старый лежебока!
Омеля сделал несколько шагов в сторону лошадей, его тут же обступила плотная темнота. Хвойная лапа хлестнула старика по лицу. Ржание лошадей донеслось почему-то справа. Лошади были на поляне всего в десяти саженях, но непроглядная тьма делала эти сажени бесконечными. Омеля повернул вправо, увидел просвет среди деревьев и двинулся в том направлении. Набежал сильный порыв ветра, совсем рядом что-то скрипнуло, закряхтело, и чья-то корявая лапа схватила старика за полу армяка. Омеля похолодел от ужаса.
— Свят, свят! — забормотали одеревеневшие его губы. Омеля дернулся что есть силы н обломил сухостойную ветку — его держал куст боярышника.
— Вот нечисть! — приободрился Омелька и стал продираться сквозь кусты к поляне. Поляна оказалась дальше, чем ему показалось на первый взгляд. Он уже стал подозревать, что это не та поляна, на которой стояли лошади. Старик пошарил по земле. Нащупав отпечатки копыт, он пытался угадать, где у следов пятка, где зацеп, чтобы определить направление, куда ушли кони. На беду Омели следы оказались вовсе не лошадиными, а сохатиными. Вконец расстроенный, он шагнул в прогалину между деревьями. Буйный вихрь гулял здесь свободнее, чем в чаще. Омеля поднял глаза к небу, и то, что он увидел, повергло его в ужас: лицом к лицу он столкнулся с мертвецом. Точнее, на него пустыми глазницами глядел человеческий череп. Весь же скелет свисал с дерева вниз головою, наполовину вывалившись из берестяного свертка. Резкие порывы ветра раскачивали его из стороны в сторону, и он издавал костяной скрип.
— Батюшки-светы! — заголосил обезумевший Омелька.
Крик неудачника-коновода вскинул с земли сонных казаков. Хватая сабли и пищали, кинулись они на звуки Омелькиного голоса. Впереди всех огромными скачками несся Остап, за ним Федор и остальные. Примчавшись на поляну, казаки обнаружили полумертвого от страха Омельку и несколько скелетов, там и сям выглядывавших из берестяных свертков. Подвешенные к деревьям свертки эти швырял и раскачивал ветер, и оттого казалось, что скелеты движутся по своей воле. Увидев такое, казаки повернули вспять. Не побежал один Дека.
— Стойте же, стойте, язви вас! Горе луковое, ратнички-храбрецы! — орал он до хрипоты, пока побежавшие не остановились и не стали с опаской возвращаться на поляну.
— Да идите ж сюда, не робьте. Мертвецов, что ль, не видали! Кладбище это колмацкое. Мертвецов своих они так хоронят: в бересту завернут и на дерево подвесят. Потому как считается у них, что ежели упокойника в землю закопать, то он попадет в лапы к злому Эрлику в подземное царство. Вот они и подвешивают мертвых к дереву, повыше, чтобы, значит, поближе был упокойник к чистому духу Ульгеню, кой обретается на небе, как и наш Христос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
...Тропа вилась между пятнистыми глыбами, порою исчезая за поворотами. Смерть приняла здесь форму мрачных ущелий.
Куренной чихнул, и в ущелье тоже кто-то троекратно, громко, по-великаньи чихнул: «Апчхи-и! Пчхи! Чхи-и...»
— Наважденье! — пробормотал Остап.
«Жденье! Денье! Енье...» — отдалось в ущелье и вернулось к Остапу сотней громогласных его голосов.
Омелька втянул голову в плечи и посмотрел на Остапа, Остап на Омельку, и оба имели вид растерянный.
Остальные тоже притихли, вслушиваясь.
Внезапно огромная скала зашевелилась и стала с шумом оседать и падать, увлекая за собою множество камней. Лошади заржали взвились на дыбы. Казаки с ужасом обнаружили, что впереди проход наглухо закрыт. Едва казаки угомонили лошадей, как цоканье сотен копыт, визжанье и свист заполнили расселину.
— Ловушка! — одними губами, без голоса, прокричал Дека.
Шум становился все ближе. Сзади, из-за поворота выскочил всадник, за ним — еще и еще.
Отряд оказался зажатым в узкий каменный мешок. Дека лихорадочно шарил глазами по стенам каменного мешка. Тау-телеуты были уже совсем близко. Их кривые клинки вспыхивали голубыми молниями. Внезапно взгляд Федора уперся в черное пятно на фоне серой скалы.
«Ход в Чертову щель! — осенила Федора догадка.— Вот где можно спастись!»
— Айда за мной! — закричал он, разворачивая коня к зияющей пещере.
Черная пасть жадно поглотила людей с лошадьми.
Ущелье дохнуло на казаков колодезным мертвенным холодом. Каменная его утроба глухо рыдала и булькала. Вода, низвергавшаяся на острые камни с десятиметровой высоты, наполняла ущелье звуками, и оно гудело, как гигантская раковина. Кони спотыкались и дико всхрапывали, вырывая из рук поводья. Человеческий голос странно растворялся в этом хаосе звуков. Неверный сумеречный свет, преломленный водой, ниспадал откуда-то сверху, и оттого люди и лошади были окружены туманными нимбами. Волшебное освещение, сказочные чертоги! Иногда силуэты всадников двоились и расплывались подобно привидениям. Трудно было соизмерять движения в этом фантастическом освещении. Работая поводьями, удерживая коня в узде, направлял Федор по лабиринту сторожкий конский шаг. Острые уступы и сталактиты хищно тянулись к людям...
Через четверть часа езды казаки приметили, что своды каменного мешка стали шире. Внезапный и яркий свет хлынул в глаза, ослепив коней и всадников. Своды расступились, и гора выпустила своих пленников на волю. У ног их лежало глубокое и синее озеро, а вокруг, залитые солнцем, толпились кряжи Тегри-Тиши — Небесных Зубьев. Сахарною своею головой на двухверстную высоту взметнулась вершина Амзас-Таскыла. Солнце дробилось и множилось в неверном хрустале горных речек. Речки эти брали начало где-то в фирновых снежниках Амзас-Таскыла. Холодные и прозрачные, они звенели в гранитных своих ложах, словно стеклянные. Склоны Небесных Зубьев были усеяны каменистыми россыпями-курумниками. Ветер и стужа — извечные зодчие природы — основательно поработали над трезубцем. Путник неравнодушный и приметливый усмотрит в очертаниях скал то княжеский терем, то юрту кыргыза, то пляшущего шамана. И многие утесы так и зовутся: «Шаман-гора», «Юрта», «Три Быка», «Беркут».
Чудные мысли приходят к путнику в этом царстве каменных исполинов! Только что ты был Человеком, некоей значительной величиной, и вот ты уже — ничтожная песчинка, мелочь какая-то в каменных ладонях гор, этих невозмутимых и потрясающе громадных свидетелей вечности. Что может быть огромней и величественней гор? Что по сравнению с ними люди, со всеми их бедами, мелкими заботами и суетой? С их коротеньким веком и жалкими потугами хоть на день продлить его? Горы вечны. Горы невозмутимы. Горы бесстрастны и холодны...
Такие мысли возникают у каждого, кто впервые попадает в сердце Кузнецкого Алатау, во власть Тегри-Тиши.
Пятко, слышавший ранее о чудесных этих местах, объяснил:
— Вершина сия великая прозывается Матерью рек. Белый Июс, Бель-су, Караташ, Казыр и иншие реки питает она.
Ясатчикам, однако, было не до красот.
Сколь долго ехали казаки, никто определить не мог — временные понятия сместились в их сознании. Ясно было одно, что места эти им совершенно незнакомы. Крутолобые шиханы простирались во все стороны, а это значило, что отряд попал во владения тау-телеутов, племен сколь воинственных, столь и враждебных.
В КРАЮ ТАУ-ТЕЛЕУТОВ
Стрелу из раны вынешь.
Вражду из сердца — нет.
Восточная пословица
Однажды возле маленькой горной речушки они увидели медведя. Это было так близко, что до хозяина тайги можно было добросить камнем. Речушка была невзрачная, так себе — не река, а ручей. Даже имени себе не заслужила. Но была она, как рассказывал потом Дека, «какая-то заполошная, будто лишка хватила». Не текла, а прыгала очертя голову через пороги, ворочала валуны. Шум ее заглушал цоканье копыт, и медведь, занятый важным делом, не услышал приближения отряда. Отдирая кору от сосны, косолапый лакомился личинками короеда. Верхняя губа сластены ходила ходуном, обнажая желтые, как дольки чеснока, клыки. Видна была даже прилипшая к нервному его носу рыжая хвоинка.
Увидев зверя столь близко, Омелька Кудреватых задрожал, как в лихоманке, и по телу его пробежали мурашки.
Пятко, прирожденный охотник, торопливо навел заряженную пищаль: чуть выше хвоинки. Дека не успел остановить друга. Щелкнул кремневый замок, выстрел разбудил многократное эхо.
Маленькие глазки медведя с детским недоумением взглянули на пришельцев, и весь он, громоздкий и грозный, стал мирно оседать во мхи. В последний раз дернулись лапы в мохнатых штанах.
Храпели учуявшие зверя кони, и в воздухе разносились ругательства Деки:
— Пошто стрелил, мякинная твоя башка? Из-за стегна медвежатины колмаков скликаешь на нашу погибель! Да и медведь-от матерой, любого из нас мог по брюху погладить, ежли б промашка у тя вышла.
— Дак ить этта дело не впервой мне, — оправдывался Пятко. — Я ить не токмо из ружья, а и врукопашку их с дюжину порешил.
Деку эти его слова еще пуще распалили.
— Врукопашку! Мне твои замашки мало-мало живота не стоили. Забыл позалонешного зайца?!
Пятко конфузливо промычал:
— Чего уж старых-то зайцев поминать!
Всем был памятен тот случай. Как-то Дека с Пятком отправились по ясак. Спрямляя пути, ехали полем. И тут саженях в сорока от них поднялся с дневной лежки заяц. Похоже, что косому не давали покоя клещи. Он поднялся столбиком и стал зудливо почесывать себе возле уха. Проклятые клещи заставили зайца позабыть про опасность. Косой не заметил, как казаки спешились и оперли ружья о подсошки. Грянул выстрел, заяц кувыркнулся через голову и бросился бежать, смешно выбрасывая вперед задние ноги — лишь цветок мелькал. Второй выстрел уложил бедного русака. Казаки бросились к зайцу и едва сами не стали жертвой собственной горячности. Выстрелы по русаку обезоружили их. В это время на звуки выстрелов из-за березового колка принеслась ватага кыргызов-юртовщиков. Только выносливость лошадей помогла незадачливым охотникам унести ноги.
Дека перевел взгляд на медвежью тушу. Неожиданный успех друга раздражал его. Близость калмыков гасила радость от нечаянной этой удачи. Однако дело было сделано, и как тут ни верти, медведь — не заяц, риска стоит. Громадная туша мяса, добытая походя, без облав и приготовлений, лежала под сосной. Федор невольно ощутил на языке благоухающий сочный вкус жареной медвежатины. Доселе дремавший голод проснулся, и Дека окончательно сменил гнев на милость.
— Ладно, чего опосля драки руками махать, — проворчал он, спешившись и переводя коня через чертоломную речку. — Сымай шкурье, разделывай.
Омелька, как самый «трудолюбивый», команду не расслышал.
Казаки с радостной поспешностью приступили к туше. Зверя перевалили на спину, что-то в нем екнуло.
Пятко вспорол шкуру по животу и стал по-охотничьи проворно свежевать медведя, запуская под шкуру кулак и подрезая подкожные парные пленки. Нож весело крутился в его руках, ноздри трепетали, вдыхая запах солоноватой медвежьей крови.
Мощный в груди и лапах, хозяин тайги возлежал на спине, будто отдыхая. Вкруг него мелко суетились люди. Омелька тянул розоватую кромку шкуры. Обнажилась белая, с перламутровыми венами, туша. Ее переворачивали, тормошили, и вскоре поверженный лесной исполин странно белел, как бы являя всем огромную, умную работу природы, слепившей его из ягод и трав, предсмертных лосиных мычаний и пения диких пчел...
Пятко смахнул со лба пот, ловким движением ножа раскрыл брюшину. Грузно закачались мягкие мешки кишок, сукровичным, парным духом обдало Пятка. Он упоенно зажмурился и, глубоко запустив руку в теплую, гладкую требуху, подсек последнюю жилу. Требуха рыхло плюхнулась на мох, синяя печень колыхалась и ныряла. Жадные руки шарили еще глубже, искали сердце и вскоре нашли его. Оно гладко чернело среди бледно-розовых легких.
— Ах ты, склизкое! — бормотал Пятко, отрезая дымящиеся кусочки сердца и запихивая их в рот.
— Дай-кось, паря, мине!
— И мне тоже, — потянулись нетерпеливые руки к лакомству.
— С длинной рукой — к церкви, там подают, — шлепал Пятко но рукам самых бесцеремонных.
Кроваво лоснились губы, краснели перепачканные кровью бороды, весело, люто блестели глаза.
«Ровно воронье над падалью, — неприязненно подумал Дека, расседлывая коня. — А медведище без шкуры, будто мужик, белый, лежит нарастопырку. Не здря его татарове улдой кличут, почтенным, значит. Как есть мужик, токмо в медвежьей шкуре. Охотники бают, будто собачий брех на белку един, на лося — другой, а на медведя — третий, — одинакий, что и на человека...»
Разверзнутая, пустая, как лодка, распертая ребрами изнутри, туша ждала повара. Вступили в дело тесаки. Тушу четвертовали, затем на березовом обломыше резали на мелкие кусочки и бросали в котел.
Над котлом поднимался вкусный парок. Казаки, спустившись к воде, набирали пригоршни песка, оттирали скользкие от сала и крови руки, в предвкушении пиршества переговаривались довольно.
— Эк жиру нагулял! Матерой!..
— Тут ему чего не жировать! Места ягодные. Опять же и мелкого зверя в урманах, рыбы в реке, как грязи.
— Одно слово, как хозяин в чулане — чего хошь, то и выбирай...
Ох, и поснедали же они тогда! Сначала было медвежье хлебово, дымящееся, густое — с трехразовой варкой мяса в одной юшке. Вынутое из котла мясо складывали горкой на палых березовых листьях и листьями же накрывали. Ели медвежью свеженину, запивая юшкой из деревянных чашек через край. Ел и Федор, отогнав от себя чувство минутной брезгливости. Кажется, все уже были сыты, и все же никто не отказался отведать медвежью ногу, целиком на угольях запеченную. И надо отдать должное, Пятко поварскому искусству был много учен. Науку ту в поварнях томских воевод прошел. Мясо, покрытое румяной, местами лопнувшей корочкой, было сочным и нежным на вкус...
— Ух, обжоры, язви вас... — ворчал Куренной, больше других нажимавший на медвежатину.
— Много ль нам надоть! — в тон ему отвечал Омелька, оглаживая пузо. — Поедим, попьем, икнем и опять почнем. Работам — мерзнем, едим — потеем.
...Огромное, пышущее жаром, ворочалось, укладываясь спать, солнце. Через некоторое время горы поглотили его совсем. С ощущением приятной сытости укладывались вкруг костра и казаки. Омеля набил пузо так, что оно было тугим, как настоящий барабан, — хоть бери палочки да играй.
Омелька нешуточно маялся животом, но вскоре, крестя рот, угомонился и он. В вышине золотой точкой мерцала Кол-звезда. Лохматые, рыжие вихры нодьи шевелились вяло и усыпляюще. Крылом перебитым птицы вздрагивали всполохи. Горная поляна, налитая, как кубок, пахучей тишиной, еще хранила отблески ушедшего дня...
Тишина была столь чуткой и настороженной, что вызывала смутное беспокойство. Издалека донеслось осторожное шуршанье и предсмертный мышиный писк.
«Лиса мышкует... — бессознательно отметил Дека, лежавший с открытыми глазами, и подумал: тихо каково! Беспременно буря препожалует. В местах сих верховик-ветер шалит. Глядишь, туч натащит да завалит нас тут в шиханах снегом...»
Федор потер шрам на левом предплечье — старая рана всегда саднила перед непогодой: не иначе с гор снегу натащит...
Не прошло и трех часов, как первые, тугие волны ветра привели в движение кроны кедров. Деревья на склоне горы зашептались, заскрипели. Ветер смял и взлохматил рыжую гриву нодьи. Заворочался, закряхтел на своем месте Омелька. Кони всхрапывали и жались друг к другу. Дека ткнул Омельку локтем:
— Слышь-ко, проверил бы коней-то, добро ли привязаны...
Омеля не отзывался, захрапел вдруг отчаянно.
— Слышь-ко, шут гороховый, вставай, говорят! — начал накаляться Федор.
— Штой-то? — притворно заспанным голосом спросил Омеля.
— Я вот те дам по загривку, будешь у меня штокать, — мечтательно, почти ласковым голосом, пообещал Дека.
«Это он может, — досадливо подумал Омелька, с кряхтеньем поднимаясь с пригретого места. — Ох, и собачья моя жизнь! Не успеешь пристроиться у нодьи, подымают, гонют в этаку темень...»
— Может, пождать, покуль развиднеется? Темень эвон какая... — слабо, с последней робкой надеждой заикнулся старик.
— Темень! — вконец вышел из себя Федор. — Сам ты темень! На кой ляд он тебе, свет-то, нужен? Вшей, что ль, при ём давить? Коней и без свету, поди, разглядишь— не воши. Старый лежебока!
Омеля сделал несколько шагов в сторону лошадей, его тут же обступила плотная темнота. Хвойная лапа хлестнула старика по лицу. Ржание лошадей донеслось почему-то справа. Лошади были на поляне всего в десяти саженях, но непроглядная тьма делала эти сажени бесконечными. Омеля повернул вправо, увидел просвет среди деревьев и двинулся в том направлении. Набежал сильный порыв ветра, совсем рядом что-то скрипнуло, закряхтело, и чья-то корявая лапа схватила старика за полу армяка. Омеля похолодел от ужаса.
— Свят, свят! — забормотали одеревеневшие его губы. Омеля дернулся что есть силы н обломил сухостойную ветку — его держал куст боярышника.
— Вот нечисть! — приободрился Омелька и стал продираться сквозь кусты к поляне. Поляна оказалась дальше, чем ему показалось на первый взгляд. Он уже стал подозревать, что это не та поляна, на которой стояли лошади. Старик пошарил по земле. Нащупав отпечатки копыт, он пытался угадать, где у следов пятка, где зацеп, чтобы определить направление, куда ушли кони. На беду Омели следы оказались вовсе не лошадиными, а сохатиными. Вконец расстроенный, он шагнул в прогалину между деревьями. Буйный вихрь гулял здесь свободнее, чем в чаще. Омеля поднял глаза к небу, и то, что он увидел, повергло его в ужас: лицом к лицу он столкнулся с мертвецом. Точнее, на него пустыми глазницами глядел человеческий череп. Весь же скелет свисал с дерева вниз головою, наполовину вывалившись из берестяного свертка. Резкие порывы ветра раскачивали его из стороны в сторону, и он издавал костяной скрип.
— Батюшки-светы! — заголосил обезумевший Омелька.
Крик неудачника-коновода вскинул с земли сонных казаков. Хватая сабли и пищали, кинулись они на звуки Омелькиного голоса. Впереди всех огромными скачками несся Остап, за ним Федор и остальные. Примчавшись на поляну, казаки обнаружили полумертвого от страха Омельку и несколько скелетов, там и сям выглядывавших из берестяных свертков. Подвешенные к деревьям свертки эти швырял и раскачивал ветер, и оттого казалось, что скелеты движутся по своей воле. Увидев такое, казаки повернули вспять. Не побежал один Дека.
— Стойте же, стойте, язви вас! Горе луковое, ратнички-храбрецы! — орал он до хрипоты, пока побежавшие не остановились и не стали с опаской возвращаться на поляну.
— Да идите ж сюда, не робьте. Мертвецов, что ль, не видали! Кладбище это колмацкое. Мертвецов своих они так хоронят: в бересту завернут и на дерево подвесят. Потому как считается у них, что ежели упокойника в землю закопать, то он попадет в лапы к злому Эрлику в подземное царство. Вот они и подвешивают мертвых к дереву, повыше, чтобы, значит, поближе был упокойник к чистому духу Ульгеню, кой обретается на небе, как и наш Христос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33