А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

один восседал на лошади, а двое других впритруску бежали за ним.
Паштык Абннской волости Базаяк спешил заверить воеводу в верности русскому государю.
— Князя — в мыльню! — велел Остафий казакам. — Отмойте, а посля того — ко мне. А то дух от него улусный больно заборист. С ног сшибает. Мой конь от того запаху мало-мало с привязи не сорвался.
Не успел Базаяк привязать коня к пряслу, как на плечо его легла широкая лапа Деки:
— Пойдем, князец, отмывать тебя стану. А то, гляди, вошь по тобе гуляет семоовамо.
Не понимая, чего от него требуют, Базаяк покорно пошел рядом с казаком. Удивлению князя не было границ, когда Федор втолкнул его в темную, курную, пахнущую дымом и березовыми вениками и наполненную душным теплом «юрту». И уж совсем растерялся татарин, когда казак заученными движениями стал снимать с него опояску, шабур и в мгновенье ока раздел донага. Видно, делал он это не впервой.
На паштыка вылили ушат горячей воды. Он и это стерпел. А когда стали его бить по спине березовыми вениками, татарин затравленно метнулся к лавке с одеждой, где средь прочих предметов лежал и нож с опояской.
— Ну-ну, ты хучь и князь, озоровать не смей! — рыкнул Дека, подкрепив свои слова такой оплеухой, что Базаяк отскочил в другой угол мыльни.
— Ай-ай, бурмакан-аркан, совсем погибаю! — пританцовывал бедный князь под ударами березового веника. — Кожи нет, совсем смылась.
— Таракан, таракан! — передразнил его Дека, орудуя веником. — Был черен, как таракан, станешь бел, как мел.
Татарин уже решил, что в сравненье с этим проворным веником и кипятком все муки подземного царства Эрлика — лишь детское наказанье. Но тут из пара явились лапищи Деки с шайкой кожевенного кваса, и князь понял, что самое страшное — впереди.
— Ты, вроде, только что кашлял... — на ходу придумал Дека, — так я тебя сейчас полечу. У нас это в два счета. Парная, она, братец, любую хворь изгонит, будь покоен.
Облив Базаяка квасом, казак загнал его на верхний полок. На каменку полетел ковш воды, отчего мыльня наполнилась белесым паром. Базаяк хватал воздух открытым ртом и чувствовал, как при каждом движенье раскаленный воздух жалил тело и опалял глаза.
Если бы в тот момент ему сказали, что позже он, Базаяк, сам заведет у себя такую баню и станет большим любителем парной и березового веника, паштык принял бы это за издевку. Шатаясь и держась за стенки, едва сполз Базаяк сверху, после чего Дека привел его в чувство ушатом холодной воды.
А вечером все три татарина сидели в просторной горнице Харламова, пили удивительный русский напиток сбитень и с изумлением ощущали, как непривычно чистое тело дышит всеми своими порами.
Над недавними мыльными страхами Базаяка до упаду смеялись и Остафий и сами татары.
— Рожи-то, рожи кто за вас крестить будет! — незлобливо прикрикнул воеводин слуга на прощавшихся татар.
— В улус теперь уж вас не пустят. Не признают: белы больно, — басовито смеялся воевода. — Статочное ли дело, улусного человека отмыли!
Остафий понимал: новые слова — «баня», «Кузнецк», «казак» — утверждаются в древней татарской речи. Татары пробовали слова эти на вкус, положив их себе на язык, как зрелую ягоду, и Остафий терпеливо ждал, когда они к этим словам привыкнут...
Улыбка тронула губы Деки, когда он вспомнил все это.
Он спохватился: надо поскорей домыться да зайти к Лымаревой жонке, хоть как-то утешить ее. Отдышался и снова в пекло. Снова схватил запотевший ковш, снова пару поддает, снова хлещет себя нещадно.
Из мовни вышел будто заново родившись. Будто пудовые вериги с человека сняли.
— Ах, ежли б сердцу легчало в мовне!.. — вздохнул Федор.
Усталыми шагами зашагал Дека к Лымаревой избе.
Из жалкой лачуги, прилепившейся к тыну, доносился безутешный бабий плач.
— Сиротинушки вы мои круглые, — причитала вдовица... а Лымаревы ребятишки не могли понять: почему это вдруг они круглые? Они были вовсе не круглые, а костлявые и большеголовые.
— Ты поплачь, поплачь, — одобрял вдовицу отец Анкудим. — Плачь, не стыдися. Что в свое времечко не отголосишь, посля вовсе в неподходящий миг запричитаешь.
«Убивается-то как! — сжалось у Деки сердце. — А может, эти слезы — обрядовые? Нет-нет, конечно, это несчастье — потерять бабе кормильца. Да и люб он ей был. По любви ить сходились. Детишков нажили...»
Дверь облепили вездесущие казачата — это неунывающее бесштанное воинство. Ковырялись в носах и с любопытством, которое испытывает всякий живой к тайне мертвого, глазели на плачущих. Среди них был мальчик — худенький, большеглазый, весь прозрачный, словно стебель, выросший в погребе. Лымарь при жизни ночему-то больше других жалел его и часто баловал то горстью орехов, то рассказами о чужедальних сказочных странах.
Казачата любили покойного за «слово красовитое», за были-побывальщины и небылицы «про индейского зверя, слоном прозываемого, с хвостом сзади и спереди тож, да про арапа, что лицом черен и уши как блюда имеет, про турского салтана, песьеглавого, зверонравного, об одной ноге, с лаятельным разговором», о коих он сказывал столь живо, будто сам был тому видоком.
— Батюшки, страхи какие! — жались к Ивану маленькие.
Все, о чем сказывал, Лымарь рисовал на куске бересты разноцветными красками. Краски те они делали сообща: красную из брусничного сока, черную из сажи, соскребенной со вьюшек, зеленовато-желтую из тополиных почек... синюю варили из желтых цветочков вайды... На их забавы заходили полюбопытствовать и казаки из степенных. Февральскими метельными вечерами в лачуге Лымаря, набитой детворой, будто лукошко груздями, витал дух сказок. По зыбучим пескам с тюками невиданных товаров шествовали надменные верблюды. Смуглокожие, гибкие люди игрою на дудочках усмиряли гремучих змей...
Здесь при чадном свете лучины, укрепленной в светце над лоханью с водой, будущие первопроходцы заражались тягой к неизведанному, к путешествиям. Сказочник погиб, но остались сказки, и где-то все так же шагали караваны горбатых верблюдов, груженные легендами.
Детвора страшно жалела, что покойник не лежит сейчас на столе, желтый и чуждый, как бог на иконе. Тогда пьяненький отец Анкудим, делая блаженную, важную физиономию, бормотал бы над ним отходную с кожаным темным псалтырем в руках и сладко пахло бы покойником и благовониями. А потом, уплетая поминальные пироги, которые можно есть сколько хочешь, они стали бы гадать: как у покойника отлетела душа и какая она была — большая и сильная, как птица, или маленькая и кусачая, как оса? А после его схоронили бы, и жизнь пошла бы своим чередом.
Дни катятся, как нарты по льду, и первое время люди отмеряют этими последними похоронами: «...да с неделю опосля того, как Иван волей божьей преставился» — или: «...на третий день, как Лымаря погребли...»
Пройдут сорочины, а потом о нем забудут — круговерть обыденных житейских забот поглотит память о покойном, и даже близкие будут вспоминать о погибшем все реже.
Федор неловко потоптался у двери, глядя в душный полумрак хибары.
Оттуда тянуло запахом мокрой овчины, пеленок, кваса — острым духом бедняцкого жилья, куда даже в солнечные дни не проникают лучи.
Желтый язычок жирника метался, отбрасывая шаткие тени, и вяз в неверном полумраке.
Лымарева вдовица правила плачную причеть.
«Двое детишков у него осталось...» — старался Федор настроить себя на прежний, скорбный, строй мыслей и вдруг понял, что делает это насильно; до него дошло, что в мыслях, которые он старательно втискивал в ложе печали, нет ее, она улетучилась, осталось лишь одно усталое равнодушие, а боль утраты, едва обозначившись, истаяла, как тонкий ледок по весне. Чувство утраты ушло, отодвинулось куда-то в глубь души.
«Очерствел, посеред многих смертей живучи, — признался себе Дека. — Ясаки эти, драки... Убойства. Вот уж и со смертью товарищев пообвыкся... Что ж, — мелькнула поразившая его своей обнаженностью мысль, — всех нас ждет конец одинакий; живой, однако, должен об жизни помыслить. Не солнышко я — всех не обогрею. Уж ты прости, Иван...»
— Похоронили подобру ли? — спросил Федора топтавшийся подле пятидесятник.
— Схоронили хорошо. Место сурядное. Сухое... — ответил он, глухо покашливая. И про себя добавил: — Дубина! О живом надо было заботиться.
Он повернулся и зашагал прочь, сгорбившись и спотыкаясь на ровном.
Прибежал к Деке малец.
— Дядька Федя! Скореича идем на речку. Готов ез-то. Покудова ты по ясак ходил, мужики добрый ез изладили. Сей часец кошель затоплять начнут.
— Не рано ли затоплять-то взялись? Рыба в ямины, поди, еще не тронулась? Жирует еще рыба.
— Тронулась! Валом валит рыба! — вытаращил глазенки мальчуган. — Лещ ровно лопата, язи будто палки. Густо идут, Самая пора теперь кошель затоплять.
— Ишь ты, рыбарь какой заядлый! — залюбовался мальчонкой Дека. — Ну, бежим, рыбак, к речке, бежим. Подмогнем мужикам.
У воды, возле хворостяной, косо перечеркнувшей реку перегородки хлопотали люди. На середине реки, у самого отверстия в изгороди, вода, как в котле, кипела. Рыба, валом валившая против течения, натыкалась на преграду и теперь теснилась и лезла в невеликое, двух аршин шириною, отверстие. Вода возле отверстия в езе кипела, мелькали темные спины лещей, красные жировые плавники хариусов.
Пройдя сквозь одну изгородь, рыба через пару саженей сталкивалась со второй преградой — таким же загражденьем из кольев да прутьев. Тут-то ее и поджидали рыбари в лодках.
Каждый из рыбарей, упираясь ногами в днище лодки, держал конец бечевы. Бечевы же привязаны к огромному, из ивняка плетенному, решету. На дно кошеля-решета предусмотрительные казаки положили камни, чтоб в нужный момент кошель можно было быстро затопить.
И когда пошла через дыру в езе рыба густым потоком — настолько густым, что уж и просвета в воде не видно стало, — махнул рукой старшой:
— Потопляй кошель!
И разом рыбари отпустили бечевы, и решето пошло ко дну, подымая к поверхности тысячи пузырьков воздуха. Лишь одна тонкая сигнальная бечевка была в руках у артельного старшого, и держал он ее внатяг, слушая рукой, что творится сейчас там, под водой?
А рыба все шла и шла, и вскорости уже почувствовал державший сигнальную веревку старшой, как там, в глубине, зашевелился и задергался, будто живой, наполненный рыбой кошель.
— Ташши, ташши, едрена-матрена, ташшите, вам говорят! — сипло заголосил старшой.
Казаки подхватили мокрые бечевы и, багровея от натуги, стали поднимать из воды внезапно отяжелевшее ивовое решето.
Вот уже показался громадный обруч решета, внутри которого кипел бурун рыбьих тел.
Дека и малец прибежали к езу, запыхавшись, и впились глазами в решето. Вода из решета ушла, обнажив живое, мокрое, взблескивающее на солнце серебро.
— Опоздали! — захныкал малец.
— Да, брат, явились мы с тобой к шапошному разбору, — согласился Федор. — Ну, ты больно-то не горюй. Свеженькой ушицы мы с тобой все одно отведаем. Угостят нас, поди, ушицей-то.
Рыбари весело выхватывали из кошеля серебристые упругие рыбины, палками глушили их и кидали в лодки. И вскоре две лодки были наполнены рыбой по самые борта. Хариусов пересаживали живыми в живорыбные садки.
Опустошенный кошель погрузили в воду и снова вытащили с рыбой. А рыба все прибывала и прибывала. Вот уж и рыбари выбились из сил, и их сменили другие казаки. Пришлось потрудиться и Деке. Потом, навозившись с тяжелым решетом, устали и они. Рыба к тому времени пошла реже, мельче, и вскоре уже стала попадаться лишь отдельная глупая мелочь, ленков же и хариусов и вовсе не стало, и старшой дал команду вытаскивать кошель на сухо.
На песках уже весело полыхали костры, бабы и казачата чистили рыбу для ухи.
Веха V
ГОДОВЫЕ ТОРГИ
Кого кто лучше проведет,
И кто хитрей кого обманет.
И. А. Крылов
Будто воробьишко из-под застрехи, выпорхнуло утро двадцать третьего августа. А уж Кузнецк полон людьми, как пирог начинкой. Слух о предстоящей ярмарке с молниеносной быстротой распространился по улусам, собрав в острог татар — верноподданных князца Базаяка, казаков с ближних заимок и даже кыргызцев, явившихся с миром покупок ради. Кыргызы пригнали десяток лошадей и привезли обычные свои войлоки и кожи для обмена на русские товары.
Спозаранок соборную тишину утра обрушила пищаль. Народ обсыпал берег Тоома, как морошка болотную кочку. Снизу, супротив течения, плыли к Кузнецку крутобокие, отяжеленные грузом струги. Скалились сверху с задранных над водой носов безглазые пасти чудищ. Как в песне:
Нос, корма по-туриному,
Бока взведены по-звериному.
Поблескивая на солнце, мерно взлетали весла. Дека, пришедший на берег позже других, протиснулся вперед к самому урезу реки. Струги шли ходко, расстояние между ними и встречающими быстро сокращалось.
— Борзо гребут! — залюбовался гребцами Федор. И хотя в кармане его была лишь мелочь, подаренная воеводой, радовался вместе со всеми предстоящей ярмарке, как празднику.
Наконец, струги подошли настолько, что можно было разглядеть флажки на мачтах с фамильным знаком гостя. Возвышаясь над гребцами, стояли на стругах, широко расставив ноги, молодцы в выцветших за дорогу кафтанах.
— Греби суши! — гаркнул с кормы статный русоголовый дядька. Струг ткнулся звериным носом в глинистое пристанище. Десятки рук с берега тотчас подхватили судно за борта, за мокрые бечевы и дружно, разом вытащили его вместе с приказчиком, гребцами и товарами на сухо до половины. Весело, споро разгрузили грузы драгоценные из трюмов и казенок и снесли в лабазы под присмотром торгованов бывалых. Из важни принесли безмены и меры. Торг начался.
Вокруг стоял праздничный разноязыкий гомон. Суетни — через край. В людском круговороте шабуры мешались с кумачом русских рубах. Торговали со столов и прилавков, сколоченных на скору руку. Московитяне разложили товар ходкий, меновый; с одних прилавков продавали медные тазы, топоры каленые, замки пудовые, величиной с баранью голову, косы-литовки да горбуши, ножи, ножницы, веревки. Особливо стояли колокольца: большие, поменьше и совсем маленькие. На них старой вязью писано: «Купи, денег не жалей, с оным ездить веселей» или «Купи, не скупися, езди — веселися!» Тронешь дарвалдайский колоколец — зальется, засмеется он молодым звоном. Из-за других прилавков бойкие торговцы щепетиньем зычно зазывали честной народ к своим товарам. А товары были все заманчивые и вид имели приятственный.
Ленты алые, атласные были впору любой туземной красавице. В рот так и просились сладости московские, конфекты с махрами, петушки леденцовые. А пуще других привлекали казаков телеги, где на разостланных холстах лежали в тряпицы завернутые плитки табун-травы, продаваемой почти открыто, шапки узорчатые, сукманы неизносимого сермяжного сукна, порты и сапоги яловичные высокие. Баб татарских и чумазых ребятишек тянуло к ниткам бисера, к гребешкам роговым, к платкам ярким, к писаным холмогорским свистулькам — лошадям и косулям. Хрипловатый бас румяного квасника легко перекрывал базарный гомон:
«Навались на квасок!
Ширяет в носок.
Подходи, не робей-ка!
Цена: жбан—копейка».
С ним перекликался петушиный тенорок сбитенщика:
«Сбитень с шалфеем!
Пьем — аж потеем!»
Рядом татарин с рваной ноздрей, одетый в дырявый шабур, изъяснялся с купцом посредством жестов, делая круглые глаза и прищелкивая языком. Менял он соболей на московский платок и стеклянные бусы. Купец, воровато оглядываясь, перебирал коричневый, отливавший дорогим блеском мех цепкими пальцами. Две сильные страсти боролись в нем: азарт торговца и боязнь отведать батогов — скупка и продажа соболя беспошлинно наказаньем чревата. Обладатель соболей удерживал колебавшегося купчика за полу. Купец играл в равнодушие, делал вид, что хочет уйти: «Надоели вы мне!»
Мрасские татары явили базару трое саней рыбы, шкурки беличьи, короба грибов и моченой кислицы. Обвешанные зайцами, утками, тетерками толкались в толпе охотники. Пятко Кызылов разговаривал по-татарски с абинским паштыком Базаяком. Разговор шел важный: о видах на зимнюю соболиную охоту, а значит и о видах на ясак.
— Нынче тайга бурундуком кишит, — говорил князец, — белки тоже много. Значится, и соболю быть. Потому как для соболя бурундуки да белки — корм наилучший. Орех нынче в кедровниках добрый уродился. И бурундук, и белка, и сам албага — соболь — все орех любят. Стал быть, сполна ясак сберете, еще и нам крохи останутся.
— Персты-то медведь, что ль, отхряпал? — кивнул Пятко на левую клешнястую руку Базаяка, на которой безымянный и мизинный пальцы отсутствовали. Спросил так, от скуки, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Мороз отгрыз, — вздохнул паштык. — Прошлой зимой еще. Ухо вот тоже мороз обкургузил. Мало-мало всего не съел...
Они немного помолчали, потеряв нить разговора.
Пятко угостил князца табун-травой и стал глазеть на торговлю.
Опьянев от трех затяжек, Базаяк выдохнул дым, закашлялся и запел сиплым голосом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33