другие говорят: к Хозяйке Горы ходит. Стали за ним следить. Он опять к пещере пошел. Тут все и узнали. И решили старики: пусть берет ее второй женой вместе с мальчишкой. Анчи отказывался — беден шибко. Двух женщин прокормить трудней, чем двух медведиц: ты их не накормишь — они тебя сожрут... И жена охотника не соглашалась. «Бери!» — сказал паштык.
Так у анчи появилась вторая жена и четвертый сын, Топак.
Охотник сначала сердился на женщину: без нее пять ртов в юрте, каждый есть про-
сит. Потом понял: зря сердился. Женщина она работящая оказалась, золотые руки у нее. На охоту ходила, ловушки ставила, бурундука ловила, белку, зайца тоже. Дети охотника шибко ее полюбили, и аильчанам она по душе пришлась...
Время бежало быстрее, чем вода в Мундыбаше. Вырос Топак. Подошло время, он свою семью завел, свои дети у него пошли.
- А вы... — Сандра потрепал по щеке смуглолицего малыша, — внуками детям Топака приходитесь. Н-ня...
Каждый аркан имеет начало, каждый род имеет отца, — устало закончил Сандра, и глаза его потухли.
Сандру разбудили голоса за дверью. Это голоса беды — Сандра сразу это почувствовал, хотя и не видел говорящих. Дверь юрты со скрипом растворилась, впустив внутрь облако пара и заиндевелых людей, тащивших что-то тяжелое. С подворья намахнуло ядреным морозом, а когда молочное облако растаяло, и Сандра, и внучка его Кинэ, и правнуки — все сразу увидели, что охотники втащили в юрту человека. Сколько пролежал он, занесенный снегом? Час? День? Неделю? Нос, губы, щеки были молочно-белого, неживого цвета; волосы, бороду и ресницы пышно опушил куржак; ничто в замерзшем теле не подавало признаков жизни.
Но Сандру будто что-то кольнуло: «Снегом его, однако, оттирать надо... Может, отойдет?»
— Несите его обратно на холод! Попробуем оттереть снегом, разогреть застывшую кровь, да помогут нам тези!
Мужчины подхватили закоченевшее, тяжелое тело и выволокли в холодные сенцы. Вслед за ними, накинув на плечи облезлую шубу, заковылял взволнованный Сандра. Мужчины внесли со двора два ведра снега, а Сандра тем временем стащил с замерзшего шубу, казачью однорядку и все остальное, словом, раздел незнакомца догола, и работа началась. Мелькали проворные руки, метались по холодному телу, терли его снегом, мяли, растирали. Пот струился по лбу Сандры и его помощников, снег под их руками таял, растекаясь ледяными струйками по недвижному, неживому телу, и чем дольше они его растирали, тем ясней становилась им тщета отчаянных их усилий: человек не подавал признаков жизни. И тогда Сандра, уже почти ни на что не надеясь, наклонился и прижался ухом к хладной груди замерзшего.
И вдруг — о чудо! — он услышал (или это показалось?), как в груди чужака сначала слабо, а потом все отчетливей застучал, забился маленький молоточек: «тук-тук, тук-тук, тук-тук…»
— Сердце! Забилось сердце! – хрипло проговорил старик.
Аильчане застыли возле замерзшего, раскрыв рты в изумлении.
— Растирайте его, растирайте! — спохватился Сандра. — Нельзя останавливаться. Сердце может остановиться, умолкнуть.
Мужчины встрепенулись, подхватив вслед за Сандрой как эхо: «Сердце... Сердце...», принялись еще сильнее тереть начинающее розоветь стылое тело; растирал замерзшего и Сандра, время от времени прикладывая ухо к его груди и с каждым разом убеждаясь: сердце не остановилось! Стучит сердце чужака. Стучит!
Переохлажденное, казалось, безнадежно заледенелое человеческое нутро нашло в себе жизненную скрытую искорку, чтобы затеплиться вновь.
Человек вырвался из когтей смерти, из небытия.
Спустя некоторое время чужак задышал отчетливо и сипло, и вдруг тяжело, с великим трудом размежил свинцовые веки.
— Где я? — хрипло спросил он на языке урусов.
Каларцы молчаливо, с испугом, глядели на него. А когда урус, клацая зубами и крупно дрожа всем своим еще не отошедшим от мороза телом, попытался сесть, кинулись татары испуганно в юрту.
— Одежа моя где? — прохрипел человек. — Одежу дайте.
И тогда Сандра подошел к незнакомцу и дрожащими руками стал подавать ему исподнее и порты с рубахой.
Богатырское тело чужака пронизывал озноб. Его так трясло, что он никак не мог попасть ногой в штанину портов, и если бы не Сандра, то дело с одеванием нисколько не продвинулось бы.
Сыновья Сандры помогли урусу подняться и перейти в теплую часть юрты, поближе к жарко пылавшему очагу. Незнакомец озирался, силясь понять, где он и как сюда попал, но ничего, кроме леденящего душу ветра и падеры припомнить не смог. Душное тепло юрты растеклось истомой по застуженному его телу, сотней колючих игл вонзилось в обмороженную кожу, очурбанило голову, и ему сразу же захотелось спать; и Сандра, заметив, что сон смежает веки незнакомца, легонько подтолкнул его, увлек к старой медвежьей шкуре.
Незнакомец сонно повалился набок, но вдруг тут же подскочил так, будто его кольнули копьем.
—- Самопал мой не видали?
— Цел твой мылтык, — успокоил его Сандра,— и все другое тут, в юрте.
— Государев человек я, казак. Дека прозвищем, — простуженно просипел бородач. — В Сарачеры иду... Самопал с саблей блюдите. Казенный он, самопал-то. За самопал голову воевода сымет. Уразумели?
Татары, хотя ничего и не поняли, дружно закивали головами. И тогда Дека, успокоенный, дремотно смежил веки и повалился на медвежью шкуру. Густой храп его сотрясал стены юрты.
Две недели не отходил Сандра от постели больного, ухаживал за чужаком, как за малым ребенком. Поил взваром из сухой смородины и душицы, растирал его тело муравьиной кислотой, прикладывал к простуженной груди чужака припарки да примочки из каких-то дурманных и жгучих трав.
Напившись взвару, Дека покрывался испариной и засыпал, будто проваливался в глубокую черную яму.
Сквозь дрему чувствовал он, как блуждали по его груди четыре руки: две старческие, корявые, и две маленькие, нежные — растирать больного Сандре помогала внучка его, Кинэ.
Очнувшись, казак встречался взглядом с тоненькой девушкой, почти подростком. Увидев, что казак проснулся, девчонка, как серна, выскакивала из юрты.
«Дикая! — рассеянно думал Дека. — А душа у ней, видать, добрая. Ишь, хлопочет...»
И когда на третью неделю Дека двинулся обратно в Кузнецкий острог (в Сарачеры Федор так и не попал — заносы были большие), из головы у него не выходили Сандра и быстроглазая внучка его Кинэ: «Дай бог нашим православным столь добра да ласки, сколь я от сих нехристей видал...»
Бажен Карташов уже не единожды пожалел, что послал Деку в этакую непогодь и теперь сокрушался и ждал возвращения Федора, как пришествия Христова. И когда Федор вернулся, волоча, как кандалы, отяжелевшие снегоступы, в Кузнецком был настоящий праздник.
Веха III
«ЛАСКОЮ, А НЕ ЖЕСТОЧЬЮ...»
«Право живота и смерти относительно к ясачным оставалось правом сибирских воевод до 26 декабря 1695 года».
П. А. Словцов
Кузнецк возник в самом котле бурливой и дикой Азии. Небольшой русской крепости суждено было принять на себя удары воинственных кочевников Южной Сибири.
Угроза нападения постоянно висела над острогом. Вокруг рыскали юртовщики калмыцких да кыргызских князцов.
Страх перед русинами побуждал мизинных владык к единению. Порой примыкали к кочевникам и кузнецкие татары, которые не только албан степнякам платили, но многое получали от них: в обмен на пушнину степняки пригоняли скот, привозили войлоки да кожи. Татар связывало с кочевниками многое: схожесть обычаев, родство языков и устоявшиеся веками отношения. Как же было татарам не держаться кыргызов? И степняки цену кузнецам тоже знали. Кузнецкая работа на большой славе жила. Воинственные степняки, понимавшие толк в кузнецкой стали, охотно брали ее и в счет албана, и в обмен на скот. С головы до ног «кыргызские да колмацкие воинские люди» были обвешаны татарским оружием. Впрочем, это не мешало им при случае обращать оружие кузнецкой выделки против самих же кузнецов.
Русские оказались между двух огней.
Превратить кузнецких людей из поставщиков оружия для кочевников в российских подданных — что могло быть трудней и желанней этой цели! Сделать это предполагалось с помощью мужа энергичного, но справедливого.
Новым воеводам наказали «ласкою, а не жесточью призывать кузнецких людей под государеву высокую руку. А буде которых Кузнецких волостей люди учинятся в непослушании, жен их и детей в полон имать, а лучших людей в закладчики приводить».
Минул год, а положение Кузнецкого острога оставалось по-прежнему тревожным. Воеводы не смогли объясачить ни одного нового сеока, к государевой казне не прибавилось ни единого соболя. Да и шертовавшие зачастую лишь на словах признали себя холопами государя, когда же дело доходило до ясака, то казакам приходилось силой оружия собирать его со вновь испеченных подданных. Бездорожье, малочисленность служилых в Кузнецке, разбросанность и враждебность племен, которые подлежали шертованию, были всесильнее многословных царских наказов.
Томские казаки, ездившие тогда в Москву, сообщали: «...кузнецких людей в Кузнецкой земле тысячи с три, и все те кузнецкие люди горазды делать всякое кузнецкое дело». А «...из тех кузнецких людей дают государю ясак немногие люди, которые жнвут близко острожку, всего с двести человек».
Долго и трудно предстояло русским вживаться в жизнь этих племен. А пока енисейские кыргызы чувствовали себя в Кузнецкой земле куда уверенней, чем казаки. Шайки шалых юртовщиков промышляли близ Кузнецка разбоем. В острожек доносилось ржание их степных коней. Сам князь Ишей средь бела дня шнырял под стенами Кузнецка.
В 1619 году томский воевода Федор Васильевич Боборыкин посылает воеводою Кузнецка собственного племянника, Тимофея Степановича Боборыкина. Боборыкину в помощь дали 0сипа Герасимовича Аничкова. Впрочем, второго воеводу послали лишь пышности ради, а заправлял всем боборыкинский племяш. Решительно и грубо, словно топор в полено, вошел в размеренную жизнь Кузнецка этот человек с крутыми плечами, жирными складками на бычьей шее, как на голенище сапога, с крупным, ноздреватым, как губка, носом и сытыми глазами. Глядя этими глазами на каждого так, словно брал на ружейную мушку, Боборыкин лениво сипел:
— Сиволапый мужик этот Харламов! Жил как последний казачишка — в смороде. Кто ж теперь воеводский дом рядом с людскими хибарами ставит?
Зима 1619 года выдалась метельная, снежная. Избы казачьи кряхтели, придавленные снегом. Еженощно Кузнецк заметало сугробами по самые трубы. С высоты воеводского дома любил Тимофей утрами глядеть, как откапывают свои избенки казаки. В такие часы он мнил себя существом сверхсильным и всемогущим, почти полубогом, вознесенным над людишками с их мелкими бедами и хлопотней. И хотя надлежало ему, воеводе, в первую голову заботиться о порядке в крепости, он с непонятным злорадством наблюдал, как копошатся в снегу казаки, безуспешно пытаясь очистить острог от сугробов.
— Копайте, расчищайте! — потирал руки Тимофей. — К завтрему ваши курятники опять до труб замурует. Так-то!
Крут да грозен был воевода Боборыкин. При его управительстве соболя из Кузнецка в Москву потекли гуще. И случалось урвать соболей для себя — брал не мешкая. Брал «поклонных» соболей, чернобурок брал, шапки бобровые тоже. Привозили в острог из улусов ясак — отбирал для себя Тимофей соболей самолучших.
Однажды по весне выехал Боборыкин на охоты. Ехал воевода со свитой. Далеко в сугревную майскую благодать неслись пьяные выкрики прикащиков да атаманов. От пронзительных посвистов шарахались лошади. Обалдевшее от зимнего острожного житья начальство часто останавливалось. Доставали стоялые меды и водку. Пили, ели и пели до хрипоты. Было уже много выпито и съедено, скул сворочено, бород выдрано. Прикащик Федот Киреев чуть не на смерть объелся свежениной. Заехали далеко. Заехали в Торгунаков аил, стали ловить чернокосых татарских девок. Весь аил спасался бегством.
Пиками переворачивали коробье — искали соболишек, снова пили.
Свечерело. Завалились в юрту. В юрте душно. Разделись, улеглись на полу. Заснули, как нырнули. Клопы, наглые, жирные, маршировали по лицам — никто не чуял.
Ночью раздался страшный, взнявший всех с пола гром: кто-то во сне задел шаманский бубен. Воевода заорал спросонья:
— Заряжай штаны, надевай мушкеты! Атаман в темноте наступил на стоявший
торчмя абыл, и черенок ударил его в лоб. Перепуганный атаман схватил пистолю и выпалил в шубу, черневшую на стене.
Прикащик с воеводой стукнулись лбами. Чья-то потная рожа приблизилась к Тимофею.
— Кыргызцы, — совсем забеспокоился воевода и хватил рожу кулачищем меж глаз. Тихо охнув, рожа провалилась в темноту.
К утру разобрались: пострадал прикащик Киреев Федот. А тут и впрямь кыргызы подоспели. Пришлось удирать на неоседланных конях, в чем мать родила.
Кыргызы вооружены были малыми луками для скорой стрельбы. Кирееву Федоту и тут не повезло. Не успел он взобраться на лошадь, как стрела впилась ему пониже спины.
Так и привез прикащик с охоты шишку на лбу да обломыш стрелы в седалище. Зато воеводу сие вельми развеселило. До слез смеялся Тимоха.
Федот же был мужик мстительный. Не в его обычае прощать зуботычины. Год носил в себе обиду, все скрипел зубами: «Жив не буду, а Тимохе за мордобой отплачу».
Однажды по пьяному делу подсел прикащик к ссыльному головнику.
— Кого ищешь? — спрашивает.
— Где? — не понял варнак.
— Ну, ходишь-то...
Лихой криво усмехнулся:
— Долю.
— Доля, она, брат, склизкая. Вроде бы ухватил ее, вот она, в руках. Ан глядишь, она уже обратно выскользнула.
Помолчали. Федот поставил лихому братину медовухи и напрямую пытает: так, мол, и так. Научи, говорит, как человека порешить, чтобы, значит, и следов не осталось. А сам варнаку ефимок* сует. Тот ефимок берет и свой вопрос спрашивает:
— А из каких людей энтот человек будет — из охотников али из пашенных крестьян, а может, из служилых?
Федот на варнака зыркнул.
— Из охотников, — говорит.
— Охотника порешить — самая пустяковина.
— Этта как же, из ружья, што ль?
— Зачем из ружья? Самому стрелять нет надобы. Пущай ружье-от самое стрелит.
Взял и научил...
Гремела собачьим лаем и выстрелами боборыкинская охота. Гон бушевал, то приближаясь, то затухая, то бурно вспыхивая в неожиданной близости. И снова рядом с воеводой ехал Киреев Федот. Воевода был в ударе. С утра Тимофей подстрелил годовалую важенку и теперь, пьяный от удачи и настоек, издевался над промахами прикащика.
Федот выдавливал из себя улыбку, бледность покрывала его лицо, он был весь настороже, как натянутая тетива.
Ночевали в знакомой заимке. В полночь, когда богатырский Тимохин на два тона (туда и обратно) храп сотрясал тишину, Федот встал, трясущимися руками нащупал воеводин самопал. Лихорадочно-поспешно выковырил шомполом из ствола пыжи и картечь, а вместо старого заряда почти на полную длину ствола засыпал губительную меру порохового зелья. Снова плотно забил пыжи и затолкал в ствол деревянный обломыш. Осторожно, слушая бешеные толчки собственного сердца, поставил ружье на прежнее место.
Ночь для Федота прошла, как в кошмаре. То ему виделся воевода с изуродованным лицом, а рядом — самопал с разодранным в клочья стволом. А вот его, Федота, ведут на плаху, и ссыльный коваль Недоля заковывает его в кандалы. Прикащик вскочил с войлочной подстилки, обуреваемый желанием разрядить самопал. Но в избушке обволакивающе пахло пихтовыми дровами и потной сбруей, и Федот, немного успокоенный, заснул.
Поутру охота разгорелась с новой страстью. Загонщики гнали на воеводу сохатого. Дело должен был решить выстрел Тимофея. Охотники спешились.
Федот шел поодаль и с отчаянным нетерпением ждал рокового выстрела.
Бык вылетел из согры, запрокинув голову с тяжелой короной. Воевода опер ружье о подсошок, прицелился. Федот втянул голову в плечи.
Сухо щелкнул кремневый замок.
Тишина.
И сохатый несется на охотников. Потные бока зверя ходят, как огромные мехи, дымясь и шумно опадая.
«Осечка! — похолодел Федот. — Сейчас все раскроется. Убьет! Как собаку меня прибьет...»
— Федот! — рассвирепел воевода. — Подай свой самопал. У мово замок барахлит. — И сунул, не глядя, в трясущиеся руки прикащика злополучное ружье.
Сохатый уходил закрайком леса, бросая сильными толчками тяжелое тело напролом через кусты. Запоздалый выстрел Тимофея не причинил ему вреда. Загонщики на лошадях пытались преследовать зверя, но чащоба остановила их.
Федот между тем за кустышем разрядил смертоносный заряд воеводина ружья. И порешил он в тот день накрепко: бог ли, черт ли бережет мучителя его, только не дано ему, Федоту, убить воеводу. И проникся прикащик суеверным страхом к этому грубому и властному человеку.
Был Боборыкин взглядом остер, лицом рябоват и силу имел дьявольскую. Как-то в Томском городе еще бунт получился, похватали мужики дреколье да к воеводской избе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Так у анчи появилась вторая жена и четвертый сын, Топак.
Охотник сначала сердился на женщину: без нее пять ртов в юрте, каждый есть про-
сит. Потом понял: зря сердился. Женщина она работящая оказалась, золотые руки у нее. На охоту ходила, ловушки ставила, бурундука ловила, белку, зайца тоже. Дети охотника шибко ее полюбили, и аильчанам она по душе пришлась...
Время бежало быстрее, чем вода в Мундыбаше. Вырос Топак. Подошло время, он свою семью завел, свои дети у него пошли.
- А вы... — Сандра потрепал по щеке смуглолицего малыша, — внуками детям Топака приходитесь. Н-ня...
Каждый аркан имеет начало, каждый род имеет отца, — устало закончил Сандра, и глаза его потухли.
Сандру разбудили голоса за дверью. Это голоса беды — Сандра сразу это почувствовал, хотя и не видел говорящих. Дверь юрты со скрипом растворилась, впустив внутрь облако пара и заиндевелых людей, тащивших что-то тяжелое. С подворья намахнуло ядреным морозом, а когда молочное облако растаяло, и Сандра, и внучка его Кинэ, и правнуки — все сразу увидели, что охотники втащили в юрту человека. Сколько пролежал он, занесенный снегом? Час? День? Неделю? Нос, губы, щеки были молочно-белого, неживого цвета; волосы, бороду и ресницы пышно опушил куржак; ничто в замерзшем теле не подавало признаков жизни.
Но Сандру будто что-то кольнуло: «Снегом его, однако, оттирать надо... Может, отойдет?»
— Несите его обратно на холод! Попробуем оттереть снегом, разогреть застывшую кровь, да помогут нам тези!
Мужчины подхватили закоченевшее, тяжелое тело и выволокли в холодные сенцы. Вслед за ними, накинув на плечи облезлую шубу, заковылял взволнованный Сандра. Мужчины внесли со двора два ведра снега, а Сандра тем временем стащил с замерзшего шубу, казачью однорядку и все остальное, словом, раздел незнакомца догола, и работа началась. Мелькали проворные руки, метались по холодному телу, терли его снегом, мяли, растирали. Пот струился по лбу Сандры и его помощников, снег под их руками таял, растекаясь ледяными струйками по недвижному, неживому телу, и чем дольше они его растирали, тем ясней становилась им тщета отчаянных их усилий: человек не подавал признаков жизни. И тогда Сандра, уже почти ни на что не надеясь, наклонился и прижался ухом к хладной груди замерзшего.
И вдруг — о чудо! — он услышал (или это показалось?), как в груди чужака сначала слабо, а потом все отчетливей застучал, забился маленький молоточек: «тук-тук, тук-тук, тук-тук…»
— Сердце! Забилось сердце! – хрипло проговорил старик.
Аильчане застыли возле замерзшего, раскрыв рты в изумлении.
— Растирайте его, растирайте! — спохватился Сандра. — Нельзя останавливаться. Сердце может остановиться, умолкнуть.
Мужчины встрепенулись, подхватив вслед за Сандрой как эхо: «Сердце... Сердце...», принялись еще сильнее тереть начинающее розоветь стылое тело; растирал замерзшего и Сандра, время от времени прикладывая ухо к его груди и с каждым разом убеждаясь: сердце не остановилось! Стучит сердце чужака. Стучит!
Переохлажденное, казалось, безнадежно заледенелое человеческое нутро нашло в себе жизненную скрытую искорку, чтобы затеплиться вновь.
Человек вырвался из когтей смерти, из небытия.
Спустя некоторое время чужак задышал отчетливо и сипло, и вдруг тяжело, с великим трудом размежил свинцовые веки.
— Где я? — хрипло спросил он на языке урусов.
Каларцы молчаливо, с испугом, глядели на него. А когда урус, клацая зубами и крупно дрожа всем своим еще не отошедшим от мороза телом, попытался сесть, кинулись татары испуганно в юрту.
— Одежа моя где? — прохрипел человек. — Одежу дайте.
И тогда Сандра подошел к незнакомцу и дрожащими руками стал подавать ему исподнее и порты с рубахой.
Богатырское тело чужака пронизывал озноб. Его так трясло, что он никак не мог попасть ногой в штанину портов, и если бы не Сандра, то дело с одеванием нисколько не продвинулось бы.
Сыновья Сандры помогли урусу подняться и перейти в теплую часть юрты, поближе к жарко пылавшему очагу. Незнакомец озирался, силясь понять, где он и как сюда попал, но ничего, кроме леденящего душу ветра и падеры припомнить не смог. Душное тепло юрты растеклось истомой по застуженному его телу, сотней колючих игл вонзилось в обмороженную кожу, очурбанило голову, и ему сразу же захотелось спать; и Сандра, заметив, что сон смежает веки незнакомца, легонько подтолкнул его, увлек к старой медвежьей шкуре.
Незнакомец сонно повалился набок, но вдруг тут же подскочил так, будто его кольнули копьем.
—- Самопал мой не видали?
— Цел твой мылтык, — успокоил его Сандра,— и все другое тут, в юрте.
— Государев человек я, казак. Дека прозвищем, — простуженно просипел бородач. — В Сарачеры иду... Самопал с саблей блюдите. Казенный он, самопал-то. За самопал голову воевода сымет. Уразумели?
Татары, хотя ничего и не поняли, дружно закивали головами. И тогда Дека, успокоенный, дремотно смежил веки и повалился на медвежью шкуру. Густой храп его сотрясал стены юрты.
Две недели не отходил Сандра от постели больного, ухаживал за чужаком, как за малым ребенком. Поил взваром из сухой смородины и душицы, растирал его тело муравьиной кислотой, прикладывал к простуженной груди чужака припарки да примочки из каких-то дурманных и жгучих трав.
Напившись взвару, Дека покрывался испариной и засыпал, будто проваливался в глубокую черную яму.
Сквозь дрему чувствовал он, как блуждали по его груди четыре руки: две старческие, корявые, и две маленькие, нежные — растирать больного Сандре помогала внучка его, Кинэ.
Очнувшись, казак встречался взглядом с тоненькой девушкой, почти подростком. Увидев, что казак проснулся, девчонка, как серна, выскакивала из юрты.
«Дикая! — рассеянно думал Дека. — А душа у ней, видать, добрая. Ишь, хлопочет...»
И когда на третью неделю Дека двинулся обратно в Кузнецкий острог (в Сарачеры Федор так и не попал — заносы были большие), из головы у него не выходили Сандра и быстроглазая внучка его Кинэ: «Дай бог нашим православным столь добра да ласки, сколь я от сих нехристей видал...»
Бажен Карташов уже не единожды пожалел, что послал Деку в этакую непогодь и теперь сокрушался и ждал возвращения Федора, как пришествия Христова. И когда Федор вернулся, волоча, как кандалы, отяжелевшие снегоступы, в Кузнецком был настоящий праздник.
Веха III
«ЛАСКОЮ, А НЕ ЖЕСТОЧЬЮ...»
«Право живота и смерти относительно к ясачным оставалось правом сибирских воевод до 26 декабря 1695 года».
П. А. Словцов
Кузнецк возник в самом котле бурливой и дикой Азии. Небольшой русской крепости суждено было принять на себя удары воинственных кочевников Южной Сибири.
Угроза нападения постоянно висела над острогом. Вокруг рыскали юртовщики калмыцких да кыргызских князцов.
Страх перед русинами побуждал мизинных владык к единению. Порой примыкали к кочевникам и кузнецкие татары, которые не только албан степнякам платили, но многое получали от них: в обмен на пушнину степняки пригоняли скот, привозили войлоки да кожи. Татар связывало с кочевниками многое: схожесть обычаев, родство языков и устоявшиеся веками отношения. Как же было татарам не держаться кыргызов? И степняки цену кузнецам тоже знали. Кузнецкая работа на большой славе жила. Воинственные степняки, понимавшие толк в кузнецкой стали, охотно брали ее и в счет албана, и в обмен на скот. С головы до ног «кыргызские да колмацкие воинские люди» были обвешаны татарским оружием. Впрочем, это не мешало им при случае обращать оружие кузнецкой выделки против самих же кузнецов.
Русские оказались между двух огней.
Превратить кузнецких людей из поставщиков оружия для кочевников в российских подданных — что могло быть трудней и желанней этой цели! Сделать это предполагалось с помощью мужа энергичного, но справедливого.
Новым воеводам наказали «ласкою, а не жесточью призывать кузнецких людей под государеву высокую руку. А буде которых Кузнецких волостей люди учинятся в непослушании, жен их и детей в полон имать, а лучших людей в закладчики приводить».
Минул год, а положение Кузнецкого острога оставалось по-прежнему тревожным. Воеводы не смогли объясачить ни одного нового сеока, к государевой казне не прибавилось ни единого соболя. Да и шертовавшие зачастую лишь на словах признали себя холопами государя, когда же дело доходило до ясака, то казакам приходилось силой оружия собирать его со вновь испеченных подданных. Бездорожье, малочисленность служилых в Кузнецке, разбросанность и враждебность племен, которые подлежали шертованию, были всесильнее многословных царских наказов.
Томские казаки, ездившие тогда в Москву, сообщали: «...кузнецких людей в Кузнецкой земле тысячи с три, и все те кузнецкие люди горазды делать всякое кузнецкое дело». А «...из тех кузнецких людей дают государю ясак немногие люди, которые жнвут близко острожку, всего с двести человек».
Долго и трудно предстояло русским вживаться в жизнь этих племен. А пока енисейские кыргызы чувствовали себя в Кузнецкой земле куда уверенней, чем казаки. Шайки шалых юртовщиков промышляли близ Кузнецка разбоем. В острожек доносилось ржание их степных коней. Сам князь Ишей средь бела дня шнырял под стенами Кузнецка.
В 1619 году томский воевода Федор Васильевич Боборыкин посылает воеводою Кузнецка собственного племянника, Тимофея Степановича Боборыкина. Боборыкину в помощь дали 0сипа Герасимовича Аничкова. Впрочем, второго воеводу послали лишь пышности ради, а заправлял всем боборыкинский племяш. Решительно и грубо, словно топор в полено, вошел в размеренную жизнь Кузнецка этот человек с крутыми плечами, жирными складками на бычьей шее, как на голенище сапога, с крупным, ноздреватым, как губка, носом и сытыми глазами. Глядя этими глазами на каждого так, словно брал на ружейную мушку, Боборыкин лениво сипел:
— Сиволапый мужик этот Харламов! Жил как последний казачишка — в смороде. Кто ж теперь воеводский дом рядом с людскими хибарами ставит?
Зима 1619 года выдалась метельная, снежная. Избы казачьи кряхтели, придавленные снегом. Еженощно Кузнецк заметало сугробами по самые трубы. С высоты воеводского дома любил Тимофей утрами глядеть, как откапывают свои избенки казаки. В такие часы он мнил себя существом сверхсильным и всемогущим, почти полубогом, вознесенным над людишками с их мелкими бедами и хлопотней. И хотя надлежало ему, воеводе, в первую голову заботиться о порядке в крепости, он с непонятным злорадством наблюдал, как копошатся в снегу казаки, безуспешно пытаясь очистить острог от сугробов.
— Копайте, расчищайте! — потирал руки Тимофей. — К завтрему ваши курятники опять до труб замурует. Так-то!
Крут да грозен был воевода Боборыкин. При его управительстве соболя из Кузнецка в Москву потекли гуще. И случалось урвать соболей для себя — брал не мешкая. Брал «поклонных» соболей, чернобурок брал, шапки бобровые тоже. Привозили в острог из улусов ясак — отбирал для себя Тимофей соболей самолучших.
Однажды по весне выехал Боборыкин на охоты. Ехал воевода со свитой. Далеко в сугревную майскую благодать неслись пьяные выкрики прикащиков да атаманов. От пронзительных посвистов шарахались лошади. Обалдевшее от зимнего острожного житья начальство часто останавливалось. Доставали стоялые меды и водку. Пили, ели и пели до хрипоты. Было уже много выпито и съедено, скул сворочено, бород выдрано. Прикащик Федот Киреев чуть не на смерть объелся свежениной. Заехали далеко. Заехали в Торгунаков аил, стали ловить чернокосых татарских девок. Весь аил спасался бегством.
Пиками переворачивали коробье — искали соболишек, снова пили.
Свечерело. Завалились в юрту. В юрте душно. Разделись, улеглись на полу. Заснули, как нырнули. Клопы, наглые, жирные, маршировали по лицам — никто не чуял.
Ночью раздался страшный, взнявший всех с пола гром: кто-то во сне задел шаманский бубен. Воевода заорал спросонья:
— Заряжай штаны, надевай мушкеты! Атаман в темноте наступил на стоявший
торчмя абыл, и черенок ударил его в лоб. Перепуганный атаман схватил пистолю и выпалил в шубу, черневшую на стене.
Прикащик с воеводой стукнулись лбами. Чья-то потная рожа приблизилась к Тимофею.
— Кыргызцы, — совсем забеспокоился воевода и хватил рожу кулачищем меж глаз. Тихо охнув, рожа провалилась в темноту.
К утру разобрались: пострадал прикащик Киреев Федот. А тут и впрямь кыргызы подоспели. Пришлось удирать на неоседланных конях, в чем мать родила.
Кыргызы вооружены были малыми луками для скорой стрельбы. Кирееву Федоту и тут не повезло. Не успел он взобраться на лошадь, как стрела впилась ему пониже спины.
Так и привез прикащик с охоты шишку на лбу да обломыш стрелы в седалище. Зато воеводу сие вельми развеселило. До слез смеялся Тимоха.
Федот же был мужик мстительный. Не в его обычае прощать зуботычины. Год носил в себе обиду, все скрипел зубами: «Жив не буду, а Тимохе за мордобой отплачу».
Однажды по пьяному делу подсел прикащик к ссыльному головнику.
— Кого ищешь? — спрашивает.
— Где? — не понял варнак.
— Ну, ходишь-то...
Лихой криво усмехнулся:
— Долю.
— Доля, она, брат, склизкая. Вроде бы ухватил ее, вот она, в руках. Ан глядишь, она уже обратно выскользнула.
Помолчали. Федот поставил лихому братину медовухи и напрямую пытает: так, мол, и так. Научи, говорит, как человека порешить, чтобы, значит, и следов не осталось. А сам варнаку ефимок* сует. Тот ефимок берет и свой вопрос спрашивает:
— А из каких людей энтот человек будет — из охотников али из пашенных крестьян, а может, из служилых?
Федот на варнака зыркнул.
— Из охотников, — говорит.
— Охотника порешить — самая пустяковина.
— Этта как же, из ружья, што ль?
— Зачем из ружья? Самому стрелять нет надобы. Пущай ружье-от самое стрелит.
Взял и научил...
Гремела собачьим лаем и выстрелами боборыкинская охота. Гон бушевал, то приближаясь, то затухая, то бурно вспыхивая в неожиданной близости. И снова рядом с воеводой ехал Киреев Федот. Воевода был в ударе. С утра Тимофей подстрелил годовалую важенку и теперь, пьяный от удачи и настоек, издевался над промахами прикащика.
Федот выдавливал из себя улыбку, бледность покрывала его лицо, он был весь настороже, как натянутая тетива.
Ночевали в знакомой заимке. В полночь, когда богатырский Тимохин на два тона (туда и обратно) храп сотрясал тишину, Федот встал, трясущимися руками нащупал воеводин самопал. Лихорадочно-поспешно выковырил шомполом из ствола пыжи и картечь, а вместо старого заряда почти на полную длину ствола засыпал губительную меру порохового зелья. Снова плотно забил пыжи и затолкал в ствол деревянный обломыш. Осторожно, слушая бешеные толчки собственного сердца, поставил ружье на прежнее место.
Ночь для Федота прошла, как в кошмаре. То ему виделся воевода с изуродованным лицом, а рядом — самопал с разодранным в клочья стволом. А вот его, Федота, ведут на плаху, и ссыльный коваль Недоля заковывает его в кандалы. Прикащик вскочил с войлочной подстилки, обуреваемый желанием разрядить самопал. Но в избушке обволакивающе пахло пихтовыми дровами и потной сбруей, и Федот, немного успокоенный, заснул.
Поутру охота разгорелась с новой страстью. Загонщики гнали на воеводу сохатого. Дело должен был решить выстрел Тимофея. Охотники спешились.
Федот шел поодаль и с отчаянным нетерпением ждал рокового выстрела.
Бык вылетел из согры, запрокинув голову с тяжелой короной. Воевода опер ружье о подсошок, прицелился. Федот втянул голову в плечи.
Сухо щелкнул кремневый замок.
Тишина.
И сохатый несется на охотников. Потные бока зверя ходят, как огромные мехи, дымясь и шумно опадая.
«Осечка! — похолодел Федот. — Сейчас все раскроется. Убьет! Как собаку меня прибьет...»
— Федот! — рассвирепел воевода. — Подай свой самопал. У мово замок барахлит. — И сунул, не глядя, в трясущиеся руки прикащика злополучное ружье.
Сохатый уходил закрайком леса, бросая сильными толчками тяжелое тело напролом через кусты. Запоздалый выстрел Тимофея не причинил ему вреда. Загонщики на лошадях пытались преследовать зверя, но чащоба остановила их.
Федот между тем за кустышем разрядил смертоносный заряд воеводина ружья. И порешил он в тот день накрепко: бог ли, черт ли бережет мучителя его, только не дано ему, Федоту, убить воеводу. И проникся прикащик суеверным страхом к этому грубому и властному человеку.
Был Боборыкин взглядом остер, лицом рябоват и силу имел дьявольскую. Как-то в Томском городе еще бунт получился, похватали мужики дреколье да к воеводской избе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33