Следовательно, остальные, а именно – американские предметы, будут только замедлять их продвижение к цели. Ну а поскольку Посох не может ждать бесконечно долго, нельзя исключать возможность того, что их троица будет вынуждена остаться в Нью-Йорке. Например, его(ее), Жестянку, уже однажды бросали, и ему(ей) не хотелось бы вновь угодить в такую – скажем так – малоприятную ситуацию. Вот почему ему(ей) не давали покоя тревожные мысли.
Что взять с Ложечки? Глупое существо, не способное мыслить, не способное выработать план на случай чрезвычайной ситуации. А у Жестянки план на случай чрезвычайной ситуации был таков: случись так, что они не смогут заручиться чьей-либо помощью для того, чтобы преодолеть океан, и поэтому не сумеют попасть в Иерусалим, чтобы стать свидетелями судьбоносных событий, которые были им обещаны, то в качестве компенсации и утешения Жестянка Бобов намеревался(ась) – правда, неизвестно, для чего – попытаться вновь занять место в жизни Эллен Черри. Вот почему он(а) был(а) так задумчив(а).
* * *
Подземка выплюнула Эллен Черри на цементный коврик у входа в местный бар. Не желая обижать судьбу, которая наверняка подстроила эту сцену – только она, злодейка, могла направить людской поток именно так, чтобы тот вынес нашу героиню именно к этому месту, и никакому другому, – Эллен Черри решила, что ей ничего не остается, как подчиниться и войти внутрь. И она вошла и заказала себе коктейль. Вот и умница, так держать!
И пока она в одиночестве потягивала напиток, ее попытались снять три разных типа. И хотя она их мигом отшила, в то же время в душе она осталась им благодарна. Приставания помогли Эллен Черри на время выкинуть из головы открытие выставки в галерее Ультимы Соммервель, столкнув ее, образно выражаясь, на другую дорожку, чуть менее скользкую. Чуть-чуть, самую малость.
Подмигнув своим неудачливым ухажерам, она расплатилась и вышла – одна. По дороге она заглянула в один магазинчик на Бродвее и сделала кое-какую покупку. Спустя пять минут с небольшим коричневым пакетом в руках она вошла в вестибюль «Ансонии».
Там ее приветствовал Рауль.
– Эй, миз Чарльз! Вернулись из своего Иерусалима?
Он расплылся в улыбке и козырнул ей, дотронувшись пальцами до своей безукоризненной форменной шапочки.
Эллен Черри на секунду замедлила шаг и окинула его взглядом. Кажется, Рауль отращивал усы. По широкой равнине у него под носом бродили, словно тощие, несчастные африканские коровы, редкие завитки. Эллен Черри представила себе, как они щекочут ей губы, как щекочут соски, как щекочут ей живот (а она ужасно боится там щекотки), как они готовы, если она об этом попросит, приласкать ее еще ниже. Она сама не заметила, как принялась раздевать Рауля глазами. Нет, она не хотела, просто так получилось. Само собой. Она даже во всех деталях представила себе, как стягивает с его эрекции крохотные трикотажные трусики – ни дать ни взять зацепившаяся за железнодорожный костыль кухонная тряпка, – как вдруг испугалась, что ей сейчас станет дурно и она грохнется в обморок. Между ног она ощутила такую сырость, словно ненароком села на перезрелый помидор.
Она уже почти протянула к нему руку – к его пластмассовым пуговицам, шапочке-таблетке и всему остальному, как вдруг Рауль произнес:
– А я, между прочим, ревную!
– Что ты сказал? – тихо переспросила она, очнувшись от наваждения.
– Кто-то богатенький, не иначе как кинозвезда, прислал вам цветы. У вас, случаем, не день рождения?
С этими словами он извлек из-за конторки длинную коробку, в каких обычно доставляют цветы, перевязанную зеленой лентой.
– Вы знаете этого Ромео? Ей-богу, я ревную.
Эллен Черри взяла у нега коробку. Едва передвигая ноги – то есть двигаясь чуть быстрее, чем Перевертыш Норман, однако чуть медленнее, чем Раскрашенный Посох, – она направилась по черно-белым клеткам пола к лифту, открыв на ходу крошечный конверт. Внутри оказалась небольшая карточка со словами: «Нашей самой любимой художнице».
И подпись – Спайк Коэн и Роланд Абу Хади.
Все понятно. Эллен Черри обернулась через плечо на Рауля.
– Спасибо! – крикнула она ему. И, похлопав через пакет свой новенький вибратор, такой гладкий и послушный, шагнула в кабину лифта. Рауль же остался стоять в вестибюле, в состоянии близком к сочинению избитых душещипательных виршей, которым хотя и недостает волшебной искры истинной поэзии, тем не менее они остаются с человеком до конца его дней – как шрам, как татуировка или таблица умножения.
Следующее утро завелось гладко, как хороший немецкий автомобиль. У Эллен Черри был выходной, и она позволила себе поваляться в постели. Затем, окончательно проснувшись, она под урчание мотора протерла влажной тканью вибратор, поцеловала его и положила в ящик, где просто и без всяких претензий – никаких кружев, никакого атласа – обитали ее хлопчатобумажные трусики.
– Merci, mon capitaine, – сказала она вибратору. – Спасибо за великолепный вечер.
Затем она приготовила себе настоящий завтрак, именно такой, какой предначертан нам самим Господом Богом: яичницу с беконом, мюсли и тосты. Куда только подевались шоколадные пончики и холодная пицца – не иначе, как отправились в Бауэри, где всегда отыщется место декадансу. Куда-то исчез и лебан-забади, египетский сливочный йогурт, коим она питалась по утрам последнее время. Однако то, что она не стала есть его на завтрак, еще не означало, что она не станет есть его на обед. Надо сказать, что остатки ресторанных блюд вносили существенный вклад в ее благосостояние. Однажды, например, Эллен Черри принесла домой баба-гануг.
Было самое время принять ванну, и Эллен Черри всерьез подумывала, а не пригласить ли ей с собой Капитана Вибратора.
– Нет, лучше подожду, пока мы не познакомимся с ним поближе, – сказала она вазе с розами на обеденном столе. Это были те самые розы, что ей прислали Спайк и Абу. Так что она приняла ванну вместе с розами. Они плавали в воде вокруг нее, все двенадцать как одна, терлись о нее своими бархатистыми лицами, иногда покалывая шипами.
– Иглоукалывание, – сказала Эллен Черри. – Как раз то, что мне нужно.
Постепенно лепестки стали отваливаться, как страницы журнала о жизни тли, однако тотчас попадали в западню паутины, сплетенной мыльными пауками. Эллен Черри налепила мокрые лепестки на соски, а один приклеила себе под нос, подобно усам комедианта. Весна Адольфа Гитлера, сказала она. Но за окнами был ноябрь, и стеклянные небоскребы были присолены инеем, словно гигантские стаканы с коктейлем «Маргарита».
Вымывшись и облачившись в домашнюю одежду, Эллен Черри завернула розы в газету и бросила в мусорное ведро.
«В любом случае они долго не простояли бы, – успокоила она себя, вытирая руки о футболку. – Увяли бы через день-два. Ведь они из теплицы. А цветы из теплицы вянут быстро; впрочем, тепличное искусство тоже».
Эллен Черри имела в виду тот сорт искусства, что быстро произрастает при искусственном свете капризной моды, подкармливаемое в качестве удобрения личными амбициями, однако лишено той естественной среды, которая в медленном и суровом саду веры помогает развиться сильным и закаленным системам. Возможно, она имела в виду тот сорт искусства, что в данный момент был выставлен в галерее Ультимы Соммервель, однако не стала распространяться. Она просто захлопнула дверцу тумбочки, бросив их в темноте и забвении под кухонной раковиной, и извлекла свой моль– берт. Мистер Хади прав: хватит плакаться, пора вновь браться за кисть.
С тех пор, как они переехали в Нью-Йорк, Эллен Черри постепенно начала расставаться со своими воззрениями на страдание; оно перестало казаться ей чем-то благородным. Чем больше страданий она видела – а нью-йоркский мир искусства ими просто кишит, – тем меньше они трогали ее душу. Нет, конечно, вообще без мук не обойтись, но – постепенно дошло до Эллен Черри – самыми мучениками, как правило, оказывались неисправимые себялюбцы. Самовлюбленные художники не могли прожить без страданий ни дня – они корчились, хныкали, истерично вопили, рвали на себе волосы и пытались наложить на себя руки – разумеется, безуспешно. Эти приступы отчаяния (желательно публичные) были просчитаны с точностью до секунды, чтобы убедить критиков и коллекционеров в серьезности их эстетических воззрений. Когда-то Эллен Черри тоже считала, что истинный художник должен страдать, хотя в глубине ее души жила уверенность в том, что талант – это скорее дар, нежели проклятие. А если кому творчество приносит одни мучения, пусть лучше под стать ей эти люди переквалифицируются в работников общественного питания. Обществу не помешают лишний повар или официант.
К мольберту она прикрепила последний завершенный ею холст – довольно реалистичный портрет Бумера Петуэя, сделанный по памяти пару недель назад. Повинуясь внутреннему порыву, она жирной кистью пририсовала ему длинный, скрученный в спираль лягушачий язык. Затем отступила назад и прищурилась. И увидела, что это хорошо.
Вдобавок к липкому лягушачьему языку, на который поймалась муха, Эллен Черри снабдила Бумера черным шершавым языком чау-чау. Затем она вставила ему в рот, словно соломинку для коктейля, хоботок бабочки и раздвоенное жало удава. Затем добавила язык дятла – заостренный и весь в шипах; бычий язык – мускулистый, широкий, весь в пене слюны, и, наконец, робкий и счастливый язык морской свиньи, с помощью которого та гонит к берегу волны. Пририсовав Бумеру семь языков, Эллен Черри решила устроить перерыв. После чего взялась за уши.
Нет, она не вымещала на нем злость, в ее действиях не было и капли неуважения. Языки не несли никакой психологической или символической нагрузки. Это было творчество чистой воды, зрительный эксперимент.
– Только не принимай на свой счет, – обратилась она к портрету бывшего мужа. – Я просто развлекаюсь.
– А почему ты вчера не пришла на мою выставку? – в свою очередь спросил ее портрет.
Разумеется, сам портрет не произнес ни слова. Даже с семью языками он был нем, как и любая другая картина. Однако Эллен Черри ничуть не сомневалась, что рано или поздно ей придется отвечать на этот вопрос, возможно, даже сегодня. Неудивительно, что ее подсознание вложило его в уста портрету.
Кстати, задан он был прокурорским тоном. Услышав этот вопрос, вернее, представив, что она его слышит, взяться за кисть Эллен Черри уже не смогла. Немало лебана-зебади утечет под мостом, прежде чем она снова возьмется за кисть.
В вестибюле «Ансонии» имелся телефон-автомат. Чтобы, выйдя замуж, продемонстрировать свою независимость от матери, когда они с Бумером переехали на жительство в Нью-Йорк, Эллен Черри решила, что им лучше обойтись без телефона в квартире. Теперь же она просто не могла позволить себе подобную роскошь. Так что ей ничего не оставалось, как, зажав в ладони мелочь, спуститься в вестибюль к автомату. На ней была та самая одежда, в какой она стояла перед мольбертом, – заляпанная краской балахонистая футболка и брюки.
Слава Богу, что Рауль еще не вышел на дежурство, подумала она.
Голос у Бумера был заспанный. Наверно, он все еще валялся в постели. Время уже перевалило за полдень, но с другой стороны – он наверняка лег только под утро. Интересно, подумала Эллен Черри, он один или с этой своей Ультимой?
– Это я, – сказала она вслух. – Хочу сказать, что не смогла вчера прийти на открытие твоей выставки. Извини.
– Ничего страшного, – ответил Бумер. – Я тебя в принципе и не ждал.
– Не ждал?
– Нет.
– А почему нет?
– Как тебе сказать… давай сейчас не будем об этом.
Как странно он разговаривает со мной, подумала Эллен Черри. Странно и холодно. Или он перепил? А может, его выставка с треском провалилась? В этом не было бы ничего удивительного. Какой из него художник, тут никакой берет не поможет.
– Почему мы не можем поговорить прямо сейчас?
– Зачем нам с тобой говорить о серьезных вещах? Только портить отношения друг с другом.
Такого Эллен Черри не ожидала.
– Не придуривайся. Мы всегда разговаривали с тобой.
– Брехня. Никогда мы с тобой ни о чем не разговаривали. Мы только отделывались шуточками. Но это еще не разговор.
Она попыталась было возразить ему, однако так и не нашла ни единого довода, опровергавшего бы истинность его заявления. И пока она натужно вспоминала, когда они с Бумером в последний раз говорили по душам, он первым нарушил молчание. Его словно прорвало.
– И знаешь, почему мы с тобой никогда не разговаривали? Потому что ты всегда считала, что со мной невозможно говорить о серьезных вещах. По крайней мере на твоем уровне. Со мной нельзя было говорить об искусстве. Я в нем ничего не смыслил. Да, не смыслил, мне на это твое искусство было насрать с высокой колокольни. Что делало меня в твоих глазах существом второго сорта, неполноценной, ущербной личностью – сама знаешь, вроде этих твоих недоделков из Колониал-Пайнз.
– Неправда, ты не такой! Я всегда любила тебя…
– Никогда ты меня не любила! Никогда! Ты любила нечто справа от меня или нечто слева от меня, выше меня, или ниже меня, или сзади. Но ты никогда не любила меня! Ты любила мои бицепсы и мой старый добрый сварщицкий член; тебе нравилось, как я танцую, что я не такой зажатый, не такой забитый, как ты. Вот что ты во мне любила, черт тебя подери! Я заводил тебя тем, что мне было на все наплевать, потому что ты сама бывала свободна только на своем драном холсте! Да, в искусстве ты способна сбросить с себя оковы. А в жизни – зажата, как репа в свою кожуру.
– Эй, погоди! Скажешь тоже! Я и не знала, что ты такой раскованный. Помнится мне, кое-что у тебя не хватало духу сделать! Например, назвать меня Иезавелью.
Бумер умолк.
– Это совсем другое дело, – негромко ответил он наконец.
– Неужели? А я и не знала.
– Представь себе.
– Совсем-совсем другое?
– Можешь повторить. Сама только что сказала.
Но она не стала повторять. Она вообще какое-то время молчала. Молчал и он. Затем они заговорили одновременно – этакий издевательский унисон.
– Твоя беда в том… – начала она.
– Твоя беда в том, – начал Бумер, и поскольку обладал более сильным голосом, то оставил за собой право довести мысль до конца, – что ты способна общаться с людьми только через свое искусство. Ты так и не научилась выражать свои чувства. Да что там! У тебя даже не возникает желания поговорить с человеком, тем более со мной. Ты почему-то считаешь, что если дашь чувствам увлечь себя, то тем самым рискуешь потерять свою независимость, или способность к самовыражению, или творческие способности, или как ты там называешь эту удивительную страсть, что зажигает тебя огнем изнутри. Пэтси предупреждала меня, что ты вряд ли захочешь обзаводиться детьми, потому что воспитывать ребенка – значит растрачивать жизненные соки, которыми питается твое искусство.
– Моя мать не могла…
– Еще как могла! Вот ты говоришь, что любишь меня, – допустим, так оно есть, любишь, но только ради себя. Ты не любишь меня ради меня. И никогда не любила. Когда я был обыкновенным сварщиком, ты поглядывала на меня свысока. По большому счету я тебе был не нужен, по крайней мере до тех пор, пока ты не испугалась, что можешь лишиться меня, когда ты увидела, как быстро я начал взбираться вверх по лестнице, которая, как тебе казалось, приставлена к твоей стене. И случись так, что я вновь стал бы сварщиком и был вынужден спуститься к тебе вниз, уверен, ты бы вряд ли была этому рада. Ну, может, пару дней. Потому что оргазм оргазмом, но с человеком еще надо уметь поддерживать отношения, а это то, что тебе меньше всего нужно, так, лишняя морока. Тебе не нужен муж, потому что ты уже замужем за своим искусством.
Наступила ее очередь нанести ответный удар, но Эллен Черри явно не хватило духа для широкомасштабного контрнаступления.
– Искусство – не единственное, что дает нам возможность самоутверждения, – негромко, но с пафосом сказала она.
– Боюсь, что для тебя все-таки единственное. Хотя успеха можно добиться в любом деле, главное – стремиться к этому.
– Бумер, твоя проблема в том…
– Ну, давай продолжай. Так и быть, скажи мне, в чем моя проблема.
– Тебе кажется, что мир – что-то вроде кокосового ореха. И если ты и дальше будешь колотить по нему что есть мочи, то в один прекрасный день он треснет, и оттуда к твоим ногам посыплются всяческие призы.
Бумер на мгновение задумался, переваривая сказанное ею.
– Кстати, вчера у меня все прошло неплохо, – произнес он наконец.
– Вот как?
– Продал все хреновины, кроме одной. А если устроить передвижную выставку, так и эта пойдет.
Вот это сюрприз! От неожиданности у Эллен Черри даже обмякли коленки, и чтобы не упасть, она была вынуждена прислониться к стене.
– Что ты говоришь? Но, Бумер, это просто невероятно! Ты, наверно, и сам не ожидал…
– Приятно, не спорю. Не скажу, чтобы все от восторга стояли на ушах, но все-таки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Что взять с Ложечки? Глупое существо, не способное мыслить, не способное выработать план на случай чрезвычайной ситуации. А у Жестянки план на случай чрезвычайной ситуации был таков: случись так, что они не смогут заручиться чьей-либо помощью для того, чтобы преодолеть океан, и поэтому не сумеют попасть в Иерусалим, чтобы стать свидетелями судьбоносных событий, которые были им обещаны, то в качестве компенсации и утешения Жестянка Бобов намеревался(ась) – правда, неизвестно, для чего – попытаться вновь занять место в жизни Эллен Черри. Вот почему он(а) был(а) так задумчив(а).
* * *
Подземка выплюнула Эллен Черри на цементный коврик у входа в местный бар. Не желая обижать судьбу, которая наверняка подстроила эту сцену – только она, злодейка, могла направить людской поток именно так, чтобы тот вынес нашу героиню именно к этому месту, и никакому другому, – Эллен Черри решила, что ей ничего не остается, как подчиниться и войти внутрь. И она вошла и заказала себе коктейль. Вот и умница, так держать!
И пока она в одиночестве потягивала напиток, ее попытались снять три разных типа. И хотя она их мигом отшила, в то же время в душе она осталась им благодарна. Приставания помогли Эллен Черри на время выкинуть из головы открытие выставки в галерее Ультимы Соммервель, столкнув ее, образно выражаясь, на другую дорожку, чуть менее скользкую. Чуть-чуть, самую малость.
Подмигнув своим неудачливым ухажерам, она расплатилась и вышла – одна. По дороге она заглянула в один магазинчик на Бродвее и сделала кое-какую покупку. Спустя пять минут с небольшим коричневым пакетом в руках она вошла в вестибюль «Ансонии».
Там ее приветствовал Рауль.
– Эй, миз Чарльз! Вернулись из своего Иерусалима?
Он расплылся в улыбке и козырнул ей, дотронувшись пальцами до своей безукоризненной форменной шапочки.
Эллен Черри на секунду замедлила шаг и окинула его взглядом. Кажется, Рауль отращивал усы. По широкой равнине у него под носом бродили, словно тощие, несчастные африканские коровы, редкие завитки. Эллен Черри представила себе, как они щекочут ей губы, как щекочут соски, как щекочут ей живот (а она ужасно боится там щекотки), как они готовы, если она об этом попросит, приласкать ее еще ниже. Она сама не заметила, как принялась раздевать Рауля глазами. Нет, она не хотела, просто так получилось. Само собой. Она даже во всех деталях представила себе, как стягивает с его эрекции крохотные трикотажные трусики – ни дать ни взять зацепившаяся за железнодорожный костыль кухонная тряпка, – как вдруг испугалась, что ей сейчас станет дурно и она грохнется в обморок. Между ног она ощутила такую сырость, словно ненароком села на перезрелый помидор.
Она уже почти протянула к нему руку – к его пластмассовым пуговицам, шапочке-таблетке и всему остальному, как вдруг Рауль произнес:
– А я, между прочим, ревную!
– Что ты сказал? – тихо переспросила она, очнувшись от наваждения.
– Кто-то богатенький, не иначе как кинозвезда, прислал вам цветы. У вас, случаем, не день рождения?
С этими словами он извлек из-за конторки длинную коробку, в каких обычно доставляют цветы, перевязанную зеленой лентой.
– Вы знаете этого Ромео? Ей-богу, я ревную.
Эллен Черри взяла у нега коробку. Едва передвигая ноги – то есть двигаясь чуть быстрее, чем Перевертыш Норман, однако чуть медленнее, чем Раскрашенный Посох, – она направилась по черно-белым клеткам пола к лифту, открыв на ходу крошечный конверт. Внутри оказалась небольшая карточка со словами: «Нашей самой любимой художнице».
И подпись – Спайк Коэн и Роланд Абу Хади.
Все понятно. Эллен Черри обернулась через плечо на Рауля.
– Спасибо! – крикнула она ему. И, похлопав через пакет свой новенький вибратор, такой гладкий и послушный, шагнула в кабину лифта. Рауль же остался стоять в вестибюле, в состоянии близком к сочинению избитых душещипательных виршей, которым хотя и недостает волшебной искры истинной поэзии, тем не менее они остаются с человеком до конца его дней – как шрам, как татуировка или таблица умножения.
Следующее утро завелось гладко, как хороший немецкий автомобиль. У Эллен Черри был выходной, и она позволила себе поваляться в постели. Затем, окончательно проснувшись, она под урчание мотора протерла влажной тканью вибратор, поцеловала его и положила в ящик, где просто и без всяких претензий – никаких кружев, никакого атласа – обитали ее хлопчатобумажные трусики.
– Merci, mon capitaine, – сказала она вибратору. – Спасибо за великолепный вечер.
Затем она приготовила себе настоящий завтрак, именно такой, какой предначертан нам самим Господом Богом: яичницу с беконом, мюсли и тосты. Куда только подевались шоколадные пончики и холодная пицца – не иначе, как отправились в Бауэри, где всегда отыщется место декадансу. Куда-то исчез и лебан-забади, египетский сливочный йогурт, коим она питалась по утрам последнее время. Однако то, что она не стала есть его на завтрак, еще не означало, что она не станет есть его на обед. Надо сказать, что остатки ресторанных блюд вносили существенный вклад в ее благосостояние. Однажды, например, Эллен Черри принесла домой баба-гануг.
Было самое время принять ванну, и Эллен Черри всерьез подумывала, а не пригласить ли ей с собой Капитана Вибратора.
– Нет, лучше подожду, пока мы не познакомимся с ним поближе, – сказала она вазе с розами на обеденном столе. Это были те самые розы, что ей прислали Спайк и Абу. Так что она приняла ванну вместе с розами. Они плавали в воде вокруг нее, все двенадцать как одна, терлись о нее своими бархатистыми лицами, иногда покалывая шипами.
– Иглоукалывание, – сказала Эллен Черри. – Как раз то, что мне нужно.
Постепенно лепестки стали отваливаться, как страницы журнала о жизни тли, однако тотчас попадали в западню паутины, сплетенной мыльными пауками. Эллен Черри налепила мокрые лепестки на соски, а один приклеила себе под нос, подобно усам комедианта. Весна Адольфа Гитлера, сказала она. Но за окнами был ноябрь, и стеклянные небоскребы были присолены инеем, словно гигантские стаканы с коктейлем «Маргарита».
Вымывшись и облачившись в домашнюю одежду, Эллен Черри завернула розы в газету и бросила в мусорное ведро.
«В любом случае они долго не простояли бы, – успокоила она себя, вытирая руки о футболку. – Увяли бы через день-два. Ведь они из теплицы. А цветы из теплицы вянут быстро; впрочем, тепличное искусство тоже».
Эллен Черри имела в виду тот сорт искусства, что быстро произрастает при искусственном свете капризной моды, подкармливаемое в качестве удобрения личными амбициями, однако лишено той естественной среды, которая в медленном и суровом саду веры помогает развиться сильным и закаленным системам. Возможно, она имела в виду тот сорт искусства, что в данный момент был выставлен в галерее Ультимы Соммервель, однако не стала распространяться. Она просто захлопнула дверцу тумбочки, бросив их в темноте и забвении под кухонной раковиной, и извлекла свой моль– берт. Мистер Хади прав: хватит плакаться, пора вновь браться за кисть.
С тех пор, как они переехали в Нью-Йорк, Эллен Черри постепенно начала расставаться со своими воззрениями на страдание; оно перестало казаться ей чем-то благородным. Чем больше страданий она видела – а нью-йоркский мир искусства ими просто кишит, – тем меньше они трогали ее душу. Нет, конечно, вообще без мук не обойтись, но – постепенно дошло до Эллен Черри – самыми мучениками, как правило, оказывались неисправимые себялюбцы. Самовлюбленные художники не могли прожить без страданий ни дня – они корчились, хныкали, истерично вопили, рвали на себе волосы и пытались наложить на себя руки – разумеется, безуспешно. Эти приступы отчаяния (желательно публичные) были просчитаны с точностью до секунды, чтобы убедить критиков и коллекционеров в серьезности их эстетических воззрений. Когда-то Эллен Черри тоже считала, что истинный художник должен страдать, хотя в глубине ее души жила уверенность в том, что талант – это скорее дар, нежели проклятие. А если кому творчество приносит одни мучения, пусть лучше под стать ей эти люди переквалифицируются в работников общественного питания. Обществу не помешают лишний повар или официант.
К мольберту она прикрепила последний завершенный ею холст – довольно реалистичный портрет Бумера Петуэя, сделанный по памяти пару недель назад. Повинуясь внутреннему порыву, она жирной кистью пририсовала ему длинный, скрученный в спираль лягушачий язык. Затем отступила назад и прищурилась. И увидела, что это хорошо.
Вдобавок к липкому лягушачьему языку, на который поймалась муха, Эллен Черри снабдила Бумера черным шершавым языком чау-чау. Затем она вставила ему в рот, словно соломинку для коктейля, хоботок бабочки и раздвоенное жало удава. Затем добавила язык дятла – заостренный и весь в шипах; бычий язык – мускулистый, широкий, весь в пене слюны, и, наконец, робкий и счастливый язык морской свиньи, с помощью которого та гонит к берегу волны. Пририсовав Бумеру семь языков, Эллен Черри решила устроить перерыв. После чего взялась за уши.
Нет, она не вымещала на нем злость, в ее действиях не было и капли неуважения. Языки не несли никакой психологической или символической нагрузки. Это было творчество чистой воды, зрительный эксперимент.
– Только не принимай на свой счет, – обратилась она к портрету бывшего мужа. – Я просто развлекаюсь.
– А почему ты вчера не пришла на мою выставку? – в свою очередь спросил ее портрет.
Разумеется, сам портрет не произнес ни слова. Даже с семью языками он был нем, как и любая другая картина. Однако Эллен Черри ничуть не сомневалась, что рано или поздно ей придется отвечать на этот вопрос, возможно, даже сегодня. Неудивительно, что ее подсознание вложило его в уста портрету.
Кстати, задан он был прокурорским тоном. Услышав этот вопрос, вернее, представив, что она его слышит, взяться за кисть Эллен Черри уже не смогла. Немало лебана-зебади утечет под мостом, прежде чем она снова возьмется за кисть.
В вестибюле «Ансонии» имелся телефон-автомат. Чтобы, выйдя замуж, продемонстрировать свою независимость от матери, когда они с Бумером переехали на жительство в Нью-Йорк, Эллен Черри решила, что им лучше обойтись без телефона в квартире. Теперь же она просто не могла позволить себе подобную роскошь. Так что ей ничего не оставалось, как, зажав в ладони мелочь, спуститься в вестибюль к автомату. На ней была та самая одежда, в какой она стояла перед мольбертом, – заляпанная краской балахонистая футболка и брюки.
Слава Богу, что Рауль еще не вышел на дежурство, подумала она.
Голос у Бумера был заспанный. Наверно, он все еще валялся в постели. Время уже перевалило за полдень, но с другой стороны – он наверняка лег только под утро. Интересно, подумала Эллен Черри, он один или с этой своей Ультимой?
– Это я, – сказала она вслух. – Хочу сказать, что не смогла вчера прийти на открытие твоей выставки. Извини.
– Ничего страшного, – ответил Бумер. – Я тебя в принципе и не ждал.
– Не ждал?
– Нет.
– А почему нет?
– Как тебе сказать… давай сейчас не будем об этом.
Как странно он разговаривает со мной, подумала Эллен Черри. Странно и холодно. Или он перепил? А может, его выставка с треском провалилась? В этом не было бы ничего удивительного. Какой из него художник, тут никакой берет не поможет.
– Почему мы не можем поговорить прямо сейчас?
– Зачем нам с тобой говорить о серьезных вещах? Только портить отношения друг с другом.
Такого Эллен Черри не ожидала.
– Не придуривайся. Мы всегда разговаривали с тобой.
– Брехня. Никогда мы с тобой ни о чем не разговаривали. Мы только отделывались шуточками. Но это еще не разговор.
Она попыталась было возразить ему, однако так и не нашла ни единого довода, опровергавшего бы истинность его заявления. И пока она натужно вспоминала, когда они с Бумером в последний раз говорили по душам, он первым нарушил молчание. Его словно прорвало.
– И знаешь, почему мы с тобой никогда не разговаривали? Потому что ты всегда считала, что со мной невозможно говорить о серьезных вещах. По крайней мере на твоем уровне. Со мной нельзя было говорить об искусстве. Я в нем ничего не смыслил. Да, не смыслил, мне на это твое искусство было насрать с высокой колокольни. Что делало меня в твоих глазах существом второго сорта, неполноценной, ущербной личностью – сама знаешь, вроде этих твоих недоделков из Колониал-Пайнз.
– Неправда, ты не такой! Я всегда любила тебя…
– Никогда ты меня не любила! Никогда! Ты любила нечто справа от меня или нечто слева от меня, выше меня, или ниже меня, или сзади. Но ты никогда не любила меня! Ты любила мои бицепсы и мой старый добрый сварщицкий член; тебе нравилось, как я танцую, что я не такой зажатый, не такой забитый, как ты. Вот что ты во мне любила, черт тебя подери! Я заводил тебя тем, что мне было на все наплевать, потому что ты сама бывала свободна только на своем драном холсте! Да, в искусстве ты способна сбросить с себя оковы. А в жизни – зажата, как репа в свою кожуру.
– Эй, погоди! Скажешь тоже! Я и не знала, что ты такой раскованный. Помнится мне, кое-что у тебя не хватало духу сделать! Например, назвать меня Иезавелью.
Бумер умолк.
– Это совсем другое дело, – негромко ответил он наконец.
– Неужели? А я и не знала.
– Представь себе.
– Совсем-совсем другое?
– Можешь повторить. Сама только что сказала.
Но она не стала повторять. Она вообще какое-то время молчала. Молчал и он. Затем они заговорили одновременно – этакий издевательский унисон.
– Твоя беда в том… – начала она.
– Твоя беда в том, – начал Бумер, и поскольку обладал более сильным голосом, то оставил за собой право довести мысль до конца, – что ты способна общаться с людьми только через свое искусство. Ты так и не научилась выражать свои чувства. Да что там! У тебя даже не возникает желания поговорить с человеком, тем более со мной. Ты почему-то считаешь, что если дашь чувствам увлечь себя, то тем самым рискуешь потерять свою независимость, или способность к самовыражению, или творческие способности, или как ты там называешь эту удивительную страсть, что зажигает тебя огнем изнутри. Пэтси предупреждала меня, что ты вряд ли захочешь обзаводиться детьми, потому что воспитывать ребенка – значит растрачивать жизненные соки, которыми питается твое искусство.
– Моя мать не могла…
– Еще как могла! Вот ты говоришь, что любишь меня, – допустим, так оно есть, любишь, но только ради себя. Ты не любишь меня ради меня. И никогда не любила. Когда я был обыкновенным сварщиком, ты поглядывала на меня свысока. По большому счету я тебе был не нужен, по крайней мере до тех пор, пока ты не испугалась, что можешь лишиться меня, когда ты увидела, как быстро я начал взбираться вверх по лестнице, которая, как тебе казалось, приставлена к твоей стене. И случись так, что я вновь стал бы сварщиком и был вынужден спуститься к тебе вниз, уверен, ты бы вряд ли была этому рада. Ну, может, пару дней. Потому что оргазм оргазмом, но с человеком еще надо уметь поддерживать отношения, а это то, что тебе меньше всего нужно, так, лишняя морока. Тебе не нужен муж, потому что ты уже замужем за своим искусством.
Наступила ее очередь нанести ответный удар, но Эллен Черри явно не хватило духа для широкомасштабного контрнаступления.
– Искусство – не единственное, что дает нам возможность самоутверждения, – негромко, но с пафосом сказала она.
– Боюсь, что для тебя все-таки единственное. Хотя успеха можно добиться в любом деле, главное – стремиться к этому.
– Бумер, твоя проблема в том…
– Ну, давай продолжай. Так и быть, скажи мне, в чем моя проблема.
– Тебе кажется, что мир – что-то вроде кокосового ореха. И если ты и дальше будешь колотить по нему что есть мочи, то в один прекрасный день он треснет, и оттуда к твоим ногам посыплются всяческие призы.
Бумер на мгновение задумался, переваривая сказанное ею.
– Кстати, вчера у меня все прошло неплохо, – произнес он наконец.
– Вот как?
– Продал все хреновины, кроме одной. А если устроить передвижную выставку, так и эта пойдет.
Вот это сюрприз! От неожиданности у Эллен Черри даже обмякли коленки, и чтобы не упасть, она была вынуждена прислониться к стене.
– Что ты говоришь? Но, Бумер, это просто невероятно! Ты, наверно, и сам не ожидал…
– Приятно, не спорю. Не скажу, чтобы все от восторга стояли на ушах, но все-таки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63