Неожиданно Эллен Черри посетил вопрос о том, чистила ли зубы Иезавель в тот роковой день, когда она, «раскрасив лицо и уложив волосы в высокую прическу», подошла к окну. Лежа в постели, Эллен Черри размышляла об этих вещах добрых полчаса, но время, надо сказать, не играло особой роли, потому что Бумера по-прежнему не было. Он объявился только в четверть шестого. К этому моменту микробы уже успели вернуться на ее безукоризненно вычищенные десны, подобно тому, как купальщики возвращаются на пляж после летнего шторма и как ни в чем не бывало устраивают на мокром песке пикники или играют в волейбол.
Бумер пошел в дверь подобно роденовскому мыслителю на коньках, то есть двигался стремительно, едва ли не летел, но одновременно был каким-то задумчивым, словно мысли его витали где-то далеко. Эллен Черри снова проснулась и уже было собралась вновь подвергнуть свой рот очистительному воздействию пасты и щетки (микробы в ярких бикини услышали, как где-то вдали пророкотали раскаты грома), однако передумала, потому что Бумер завалился в постель прямо в джинсах.
Не теряя тем не менее оптимизма, она прижалась к нему и пробежала пальцами по волосам на его груди. Стоило ей слегка поскрести супружескую шерстку, как в нос тотчас ударил запах табака, причем такой ядреный, что от него точно задохнулся бы даже сам Ковбой Мальборо. Слава Богу, подумала Эллен Черри, что от Бумера хотя бы не пахнет Ультимой Соммервель. Она уже принялась расстегивать ширинку его джинсов, когда Бумер, глядя куда-то в потолок, спросил:
– А как вообще люди создают произведения искусства?
– То есть как это «как»?
– Как я сказал. Как ты пишешь свои картины?
– Можно подумать, ты не знаешь. Разве не ты сам сотворил эту «исполненную смысла» индейку, которую приобрел знаменитый музей и даже не заплатил?
– Ты сама знаешь не хуже меня, что я не собирался делать ничего такого «исполненного смысла».
– Художники никогда не приступают к работе, намереваясь создать нечто, «исполненное смысла». А если и приступают, то их чаще всего ждет провал. Помоги-ка мне лучше с этими пуговицами.
– Не понял.
– И не поймешь, если не снимешь с себя штаны.
– Но если у художника и в мыслях нет создать нечто исполненное смысла, то что же он тогда делает?
– Эх, Бумер, Бумер! – Эллен Черри вздохнула и оставила в покое пуговицы на его джинсах. – Нет, возможно, в душе они и мечтают создать нечто такое, исполненное смысла, но только не так откровенно. Это не совсем то, чем когда приступаешь к созданию чего-то полезного. Это скорее забава, нежели серьезный труд. С другой стороны, выбор у художника не столь уж велик. Хороший художник творит искусство, потому что не может иначе – даже если сам подчас не понимает что и как, пока работа не завершена.
– Но откуда им известно, что они хотят создать?
– Это им подсказывает внутреннее зрение.
– То есть они как бы видят свою работу во сне?
– Нет, обычно все гораздо проще. Да нет, совсем просто. Например, есть нечто такое – вещь, или пейзаж, или какой-то образ, который тебе непременно хочется увидеть. То есть ты хочешь его увидеть, но его не существует в этом мире или по крайней мере в той форме, которая нужна тебе, и тогда ты создаешь его сам, чтобы при необходимости обернуться по сторонам и увидеть его либо показать другим людям, которые никогда бы не представили себе ничего подобного, потому что они воспринимают реальность гораздо уже, как бы более предсказуемо. Вот и все. Именно это и делает художник.
– Вот ты пишешь пейзажи…
– Верно, они совсем не такие, как те, что мы видим в природе, и, что, пожалуй, еще важнее, они совсем не такие, как те, что вышли из-под кисти других художников. Если они вдруг стал и похожи на те или другие, тогда их вообще незачем было бы создавать. Ну разве что для того, чтобы на них заработать или привлечь к себе внимание, но это низкие мотивы и не имеют отношения к настоящему искусству. И дело не в том, что художнику якобы не нужны деньги. Нужны, вот и нам с тобой, например, они явно не помешали бы. Кстати, что там говорит Ультима, почему чек еще не пришел?
Какое-то время Бумер лежал, не проронив ни слова, что Эллен Черри подумала, не уснул ли он, но когда она в бледном предрассветном свете посмотрела на его лицо, то увидела, что глаза его широко раскрыты.
– О чем ты задумался? – спросила она.
– Да вот все пытаюсь понять, что бы такого мне хотелось увидеть, чего нет в этом мире.
После этих слов среди персиковых ветвей пронесся первый порыв ледяного ветра. Возможно, где-нибудь в другой стране у этого ветра иное название, но здесь он явно назывался «Не было печали».
– Но зачем тебе это?
К тому моменту, когда Бумер признался ей, что Ультима хочет выставить в галерее еще что-нибудь из его творений, половина Манхэттена уже села завтракать, а стране угрожал повальный дефицит персиков.
Лето и чек за индейку прибыли в один день, хотя и в разных конвертах. Чек настолько завладел вниманием четы Петуэев, что они моментально забыли вспотеть.
(В ту же самую душную и жаркую пятницу в середине июня пятеро пилигримов – которые кто вприпрыжку, кто вприскочку, кто вперевалочку преодолевали Скалистые горы с умопомрачительной скоростью в четыре и две десятых мили за ночь – забились в норку луговой собачки, спасаясь от целого батальона торнадо, что выстроились на горизонте подобно пружинам в кровати Синей Бороды. Когда нетерпеливый Раскрашенный Посох попробовал разведать обстановку, его тотчас подхватил смерч, подбросив в воздух на высоту около тысячи футов. По словам Раковины, единственной очевидицы, которая рискнула высунуться, чтобы посмотреть что и как, бесстрашный Посох выбил из воронки молнию и с силой вонзил ее смерчу между ребрами, так что тому ничего не оставалось, как опустить свою жертву практически на то же самое место, откуда он ее и подхватил.
– Какой кошмар! Страшно подумать, что было бы, окажись на его месте мистер Носок! – в ужасе прошептал(а) Жестянка Бобов. – Его бы мигом унесло куда-нибудь в Панаму!
– Откуда тебе известно? – огрызнулся Грязный Носок.
Индейка была продана за двести пятьдесят тысяч долларов. Ультима Соммервель тотчас прикарманила себе ровно половину (последнее время у дилеров вошло в моду брать комиссионные в размере пятидесяти процентов). Из причитающейся Бумеру половины галерея удержала сорок процентов в виде местных и федеральных налогов. Итого осталось семьдесят пять тысяч. Но Бумеру в срочном порядке требовалось поместить мать в дом престарелых, на что он выделил из этих денег двадцать тысяч. Кроме того, несмотря на горячие возражения жены, он отсчитал еще пять тысяч преподобному Бадди Винклеру – тот просил денег на какой-то религиозный проект, правда, так и не уточнил какой. Затем Бумер, перестраховки ради, внес плату за их апартаменты в «Ансонии» на девять месяцев вперед – на что ушло еще восемнадцать тысяч. Эллен Черри получила от супруга пять сотен на кисти и краски и еще столько же, чтобы обновить гардероб. Оставшиеся тридцать шесть тысяч были положены на совместный счет в банк. Однако большая их часть предназначалась для сварочной мастерской Бумера.
К концу июня практически все художники, кто мог себе это позволить – иными словами, все те, кто хоть что-нибудь значил, – уехали из города в Вудсток, Провинстаун или на побережье в штат Мэн. Дилеры подались на отдых в Хэмптонз. Коллекционеры временно переселились в Европу. И жизнь замерла – никаких тебе богемных вечеринок, никаких выставок. Лишившись искусства – или по крайней мере людей искусства, – Нью-Йорк был вынужден выставлять сам себя – пестрая, мельтешащая композиция из такси, испарений и мусора. По мере того как лето устало тянулось дальше, кучи мусора вздымались все ближе к солнцу, а испарения исходили от каждой подмышки, стало практически невозможным отличить бездомных психов от обычных граждан, которые от вони и влажности были готовы выть прямо посреди улицы. В апартаментах отеля «Ансония» кондиционер безумствовал, как призрак адмирала Берда, и все равно Эллен Черри весь день чувствовала себя разбитой и размякшей и была готова скулить от нестерпимой жары.
Однажды утром Бумер ушел из дома, якобы с той целью, чтобы осмотреть помещение под сварочную мастерскую, однако вернулся уже примерно через час: принес старый плащ в военном стиле, пару ярдов какой-то невыразительной ткани и небольшой мешочек с нитками и иголками.
– Сейчас я сотворю нечто, – объявил он. – Я не говорю, что это обязательно будет произведение искусства, просто нечто такое, что меня уже давно так и подмывало увидеть.
Трудился Бумер каждый день и притом не покладая рук – усердно, с подъемом, что-то весело насвистывая себе под нос, – точь-в-точь как когда-то Эллен Черри. Как когда-то. Потому что недавно она обнаружила, что вообще не может взяться за кисть. И чем сильнее увлекался Бумер своим новым проектом, этим своим дурацким шитьем, тем сильнее она отдалялась от живописи. И от него.
– Что тебя гложет, моя девочка? – спросила у дочери Пэтси.
Но Эллен Черри только вздохнула в липкую телефонную трубку.
– Не знаю, мама. Не могу заставить себя взяться за кисть, не могу спать с мужем и вечно раздражаюсь. Зато мне теперь хорошо известно, что такое быть критиком.
И пока Эллен Черри искала, на ком бы ей выпустить пар, Бумер работал, шил. Он шил дни, а иногда и ночи напролет. Он шил весь июль, он шил весь август. И пришил к плащу пятьсот карманов, и в каждый карман положил по записке, и каждая такая записка была написана особым шифром, все до единого – его собственного изобретения. Это был шпионский плащ, который затмил собой все шпионские плащи, и когда плащ был готов, рот Бумера растянулся в такой довольной улыбке, что он мог бы запросто проглотить толстенный детектив Роберта Ладлэма, даже не поцарапав себе нёба.
Ультима Соммервель вернулась в Нью-Йорк вскоре после Дня труда. Бумер не замедлил продемонстрировать ей свое новое творение – шпионский плащ с пятью сотнями карманов, в каждом из которых лежало по записке, причем каждая нацарапана особым шифром. Ультима Соммервиль узрела в плаще глубочайший, просто неимоверно глубочайший социальный смысл. По ее мнению, это был в высшей степени изобретательный и остроумный комментарий по поводу опасных и в то же время мальчишеских игр мировых сверхдержав. Она замкнула плащ у себя в сейфе и предложила следующей осенью Бумеру персональную выставку. Выставка должна была состояться в ее галерее в Сохо, где и вершились судьбы искусства.
Эллен Черри восприняла эту новость как личное оскорбление. То есть развернулась и бросилась вон из квартиры. Она пошла в банк, сняла со счета тысячу долларов и, не захватив с собой даже зубной щетки и чистых трусов, улетела в Виргинию. В течение двух дней она рыдала у матери на плече. Затем, проникшись мудростью материнских советов, вернулась в Нью-Йорк, готовая не только принять успех супруга (каким бы несправедливым ей это ни казалось), но и всячески поддерживать Бумера и помогать ему в течение года, отведенного для подготовки (незаслуженной) персональной выставки.
Во время своего поспешного бегства она совершенно позабыла про ключ. А когда вернулась, на ее стук никто не ответил. Так что она была вынуждена обратиться к Раулю, чтобы тот открыл ей дверь запасным ключом и впустил в квартиру. Рауль был в курсе, что Бумер слинял, однако сделал вид, что ничего не знает. Отбивая пальцами некий слышный только ему ритм, он просто посмотрел на Эллен Черри таким взглядом, будто ему было доподлинно известно, что сегодня она не переодела трусов.
Бумер не оставил ни записки, ни обратного адреса, вообще ничего. Прошло около месяца, прежде чем Эллен Черри узнала, что бывший муж снимает чердак где-то в Бауэри и даже купил себе новый микроавтобус-«форд». Правда, чтобы узнать, что их совместный счет в банке закрыт, ей понадобилось времени еще меньше.
Когда же в конце концов Бумер вновь появился в «Ансонии», он держал себя так, словно ничего не произошло. Спокойным тоном и лишь пару раз потянув свой берет, он сказал ей, что очень сожалеет, что все так получилось, но ее старый добрый сварщик нашел себе занятие по душе и уж как-нибудь обойдется и без нее или, как он выразился, будет жарить своих карасей сам. Тем более он же не слепой и видит, как она воротит нос, как ее мутит от одного только запаха того, что он делает. Эллен не оставалось ничего другого, как соглашаться. Тем не менее она рискнула предположить, что, возможно, со временем ее перестанет мутить и она поможет мужу жарить его карасей.
– Даже если один из них Ультима? – спросил Бумер.
Эллен Черри закусила губу и покачала головой – мол, ничего страшного, однако поинтересовалась, не найдется ли и ей места на сковородке.
– Тесновато, разве только ты подстрижешь волосы, – пошутил Бумер. Эллен Черри улыбнулась, хотя и продолжала стоять, закусив губу.
В последующие месяцы они предприняли несколько неуклюжих попыток к примирению. Зимой и в начале весны они «встречались», с удовольствием проводя время в обществе друг друга где-нибудь на дискотеке или в постели, однако избегая говорить о наболевшей проблеме. Возможно, Эллен Черри стеснялась собственных чувств, оттого и не отваживалась заговорить о них. Что касается Бумера – что ж, тот вел свою новую жизнь. Жизнь, которая, по идее, должна была быть ее жизнью. Бумер не любил распространяться на эту тему, Эллен Черри ничего не оставалось, как молча злиться и переживать. Общаясь, они намеренно избегали говорить об искусстве, а когда однажды, в начале мая, все-таки заговорили, дело закончилось некрасивой ссорой, которая положила конец их встречам. В результате Эллен Черри в поисках работы обратилась в «Исаак и Исмаил», Бумер же вернулся к себе на чердак в Бауэри – ему не терпелось взяться за одно дело, которое и пугало его, и озадачивало. И ни разу, ни тогда, ни после, он не признался Эллен Черри, что в пятистах секретных карманах злополучного плаща лежали пятьсот зашифрованных записок, каждая написанная своим особым шифром. И все они как одна гласили: Рэндольф Петуэй Третий любит Эллен Черри Чарльз.
***.
Через полгода…
Приглашение на персональную выставку Бумера Петуэя Эллен Черри разорвала в клочья, которые затем так и оставила валяться на кофейном столике. Она бросилась на диван, чтобы как следует выплакаться, а тем временем половина клочков превратились в снежинки, а другая половина – в искры. Искры растопили снежинки, снежинки загасили искры – такова динамика взаимодействия между снежинкой и искрой, – и в момент диалога между ними, пока происходил обмен энергией между таянием и угасанием, и появился на свет клочок обоев Матери Волков.
Этот клочок был серебристо-белым, как березовая кора; как березовая кора, он был порван и закручивался колечками по краям; и когда неожиданный порыв сквозняка колебал эти колечки, они трепетали, издавая звук, подобный тому, что издает боевое каноэ, плывущее вниз по течению, или воздушные змеи в драке, или спаривающиеся тени, или рукав фокусника, когда из него неожиданно вылетают голуби и сыплются тузы, или пугало, что бредет по кукурузному полю, или, точнее, как покрывало, которое руки срывают с тела танцующей девушки, чтобы затем привычным движением бросить на пол храма.
Правда, поскольку Эллен Черри была занята тем, что горько рыдала, она ничего этого не услышала, и к тому времени, когда ей удалось справиться со своим горем и покинуть щедро омытый глупыми слезами диван, шумные клочки вновь превратились в обрывки приглашения. Эллен Черри сгребла их в ладонь и отнесла в мусорный пакет под раковиной, где, не удостоив их даже взгляда, выбросила на изумленное существо на самом дне пакета, словно, сама того не подозревая, устроила чествование некоему тараканьему космонавту, забрасывая его обрывками телеграфной ленты: «Небольшой шаг для одного человека, гигантский прыжок для всего человечества, и восемь мелких-мелких шажков для первого безбилетного пассажира до Луны».
На следующее утро Эллен Черри ходила с таким видом, словно ее голова была наполнена лакричной жвачкой. Таким темным и липким было ее расположение духа, что Спайк и Абу даже отложили свой теннисный матч, чтобы на всякий случай не спускать с Эллен Черри глаз. Сидя в углу, они потягивали сладкий чай и вели беседы про Иерусалим, однако зорким глазом – вернее, глазами, разными как по величине, так и по цвету, – следили за каждым ее движением. Правда, если признаться честно, то движений ей приходилось делать не так уж и много, потому что посетителей в ресторане в этот час было столько, что они легко бы уместились на резиновом спасательном плотике, да и то потом еще осталось бы место для напыщенных, словно кишечные газы, речей какого-нибудь дипломата.
Для Иерусалима и его окрестностей это была нелегкая неделя – собственно говоря, веселье в этом городе никогда не било ключом, – нелегкая как для арабов-, так и для евреев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Бумер пошел в дверь подобно роденовскому мыслителю на коньках, то есть двигался стремительно, едва ли не летел, но одновременно был каким-то задумчивым, словно мысли его витали где-то далеко. Эллен Черри снова проснулась и уже было собралась вновь подвергнуть свой рот очистительному воздействию пасты и щетки (микробы в ярких бикини услышали, как где-то вдали пророкотали раскаты грома), однако передумала, потому что Бумер завалился в постель прямо в джинсах.
Не теряя тем не менее оптимизма, она прижалась к нему и пробежала пальцами по волосам на его груди. Стоило ей слегка поскрести супружескую шерстку, как в нос тотчас ударил запах табака, причем такой ядреный, что от него точно задохнулся бы даже сам Ковбой Мальборо. Слава Богу, подумала Эллен Черри, что от Бумера хотя бы не пахнет Ультимой Соммервель. Она уже принялась расстегивать ширинку его джинсов, когда Бумер, глядя куда-то в потолок, спросил:
– А как вообще люди создают произведения искусства?
– То есть как это «как»?
– Как я сказал. Как ты пишешь свои картины?
– Можно подумать, ты не знаешь. Разве не ты сам сотворил эту «исполненную смысла» индейку, которую приобрел знаменитый музей и даже не заплатил?
– Ты сама знаешь не хуже меня, что я не собирался делать ничего такого «исполненного смысла».
– Художники никогда не приступают к работе, намереваясь создать нечто, «исполненное смысла». А если и приступают, то их чаще всего ждет провал. Помоги-ка мне лучше с этими пуговицами.
– Не понял.
– И не поймешь, если не снимешь с себя штаны.
– Но если у художника и в мыслях нет создать нечто исполненное смысла, то что же он тогда делает?
– Эх, Бумер, Бумер! – Эллен Черри вздохнула и оставила в покое пуговицы на его джинсах. – Нет, возможно, в душе они и мечтают создать нечто такое, исполненное смысла, но только не так откровенно. Это не совсем то, чем когда приступаешь к созданию чего-то полезного. Это скорее забава, нежели серьезный труд. С другой стороны, выбор у художника не столь уж велик. Хороший художник творит искусство, потому что не может иначе – даже если сам подчас не понимает что и как, пока работа не завершена.
– Но откуда им известно, что они хотят создать?
– Это им подсказывает внутреннее зрение.
– То есть они как бы видят свою работу во сне?
– Нет, обычно все гораздо проще. Да нет, совсем просто. Например, есть нечто такое – вещь, или пейзаж, или какой-то образ, который тебе непременно хочется увидеть. То есть ты хочешь его увидеть, но его не существует в этом мире или по крайней мере в той форме, которая нужна тебе, и тогда ты создаешь его сам, чтобы при необходимости обернуться по сторонам и увидеть его либо показать другим людям, которые никогда бы не представили себе ничего подобного, потому что они воспринимают реальность гораздо уже, как бы более предсказуемо. Вот и все. Именно это и делает художник.
– Вот ты пишешь пейзажи…
– Верно, они совсем не такие, как те, что мы видим в природе, и, что, пожалуй, еще важнее, они совсем не такие, как те, что вышли из-под кисти других художников. Если они вдруг стал и похожи на те или другие, тогда их вообще незачем было бы создавать. Ну разве что для того, чтобы на них заработать или привлечь к себе внимание, но это низкие мотивы и не имеют отношения к настоящему искусству. И дело не в том, что художнику якобы не нужны деньги. Нужны, вот и нам с тобой, например, они явно не помешали бы. Кстати, что там говорит Ультима, почему чек еще не пришел?
Какое-то время Бумер лежал, не проронив ни слова, что Эллен Черри подумала, не уснул ли он, но когда она в бледном предрассветном свете посмотрела на его лицо, то увидела, что глаза его широко раскрыты.
– О чем ты задумался? – спросила она.
– Да вот все пытаюсь понять, что бы такого мне хотелось увидеть, чего нет в этом мире.
После этих слов среди персиковых ветвей пронесся первый порыв ледяного ветра. Возможно, где-нибудь в другой стране у этого ветра иное название, но здесь он явно назывался «Не было печали».
– Но зачем тебе это?
К тому моменту, когда Бумер признался ей, что Ультима хочет выставить в галерее еще что-нибудь из его творений, половина Манхэттена уже села завтракать, а стране угрожал повальный дефицит персиков.
Лето и чек за индейку прибыли в один день, хотя и в разных конвертах. Чек настолько завладел вниманием четы Петуэев, что они моментально забыли вспотеть.
(В ту же самую душную и жаркую пятницу в середине июня пятеро пилигримов – которые кто вприпрыжку, кто вприскочку, кто вперевалочку преодолевали Скалистые горы с умопомрачительной скоростью в четыре и две десятых мили за ночь – забились в норку луговой собачки, спасаясь от целого батальона торнадо, что выстроились на горизонте подобно пружинам в кровати Синей Бороды. Когда нетерпеливый Раскрашенный Посох попробовал разведать обстановку, его тотчас подхватил смерч, подбросив в воздух на высоту около тысячи футов. По словам Раковины, единственной очевидицы, которая рискнула высунуться, чтобы посмотреть что и как, бесстрашный Посох выбил из воронки молнию и с силой вонзил ее смерчу между ребрами, так что тому ничего не оставалось, как опустить свою жертву практически на то же самое место, откуда он ее и подхватил.
– Какой кошмар! Страшно подумать, что было бы, окажись на его месте мистер Носок! – в ужасе прошептал(а) Жестянка Бобов. – Его бы мигом унесло куда-нибудь в Панаму!
– Откуда тебе известно? – огрызнулся Грязный Носок.
Индейка была продана за двести пятьдесят тысяч долларов. Ультима Соммервель тотчас прикарманила себе ровно половину (последнее время у дилеров вошло в моду брать комиссионные в размере пятидесяти процентов). Из причитающейся Бумеру половины галерея удержала сорок процентов в виде местных и федеральных налогов. Итого осталось семьдесят пять тысяч. Но Бумеру в срочном порядке требовалось поместить мать в дом престарелых, на что он выделил из этих денег двадцать тысяч. Кроме того, несмотря на горячие возражения жены, он отсчитал еще пять тысяч преподобному Бадди Винклеру – тот просил денег на какой-то религиозный проект, правда, так и не уточнил какой. Затем Бумер, перестраховки ради, внес плату за их апартаменты в «Ансонии» на девять месяцев вперед – на что ушло еще восемнадцать тысяч. Эллен Черри получила от супруга пять сотен на кисти и краски и еще столько же, чтобы обновить гардероб. Оставшиеся тридцать шесть тысяч были положены на совместный счет в банк. Однако большая их часть предназначалась для сварочной мастерской Бумера.
К концу июня практически все художники, кто мог себе это позволить – иными словами, все те, кто хоть что-нибудь значил, – уехали из города в Вудсток, Провинстаун или на побережье в штат Мэн. Дилеры подались на отдых в Хэмптонз. Коллекционеры временно переселились в Европу. И жизнь замерла – никаких тебе богемных вечеринок, никаких выставок. Лишившись искусства – или по крайней мере людей искусства, – Нью-Йорк был вынужден выставлять сам себя – пестрая, мельтешащая композиция из такси, испарений и мусора. По мере того как лето устало тянулось дальше, кучи мусора вздымались все ближе к солнцу, а испарения исходили от каждой подмышки, стало практически невозможным отличить бездомных психов от обычных граждан, которые от вони и влажности были готовы выть прямо посреди улицы. В апартаментах отеля «Ансония» кондиционер безумствовал, как призрак адмирала Берда, и все равно Эллен Черри весь день чувствовала себя разбитой и размякшей и была готова скулить от нестерпимой жары.
Однажды утром Бумер ушел из дома, якобы с той целью, чтобы осмотреть помещение под сварочную мастерскую, однако вернулся уже примерно через час: принес старый плащ в военном стиле, пару ярдов какой-то невыразительной ткани и небольшой мешочек с нитками и иголками.
– Сейчас я сотворю нечто, – объявил он. – Я не говорю, что это обязательно будет произведение искусства, просто нечто такое, что меня уже давно так и подмывало увидеть.
Трудился Бумер каждый день и притом не покладая рук – усердно, с подъемом, что-то весело насвистывая себе под нос, – точь-в-точь как когда-то Эллен Черри. Как когда-то. Потому что недавно она обнаружила, что вообще не может взяться за кисть. И чем сильнее увлекался Бумер своим новым проектом, этим своим дурацким шитьем, тем сильнее она отдалялась от живописи. И от него.
– Что тебя гложет, моя девочка? – спросила у дочери Пэтси.
Но Эллен Черри только вздохнула в липкую телефонную трубку.
– Не знаю, мама. Не могу заставить себя взяться за кисть, не могу спать с мужем и вечно раздражаюсь. Зато мне теперь хорошо известно, что такое быть критиком.
И пока Эллен Черри искала, на ком бы ей выпустить пар, Бумер работал, шил. Он шил дни, а иногда и ночи напролет. Он шил весь июль, он шил весь август. И пришил к плащу пятьсот карманов, и в каждый карман положил по записке, и каждая такая записка была написана особым шифром, все до единого – его собственного изобретения. Это был шпионский плащ, который затмил собой все шпионские плащи, и когда плащ был готов, рот Бумера растянулся в такой довольной улыбке, что он мог бы запросто проглотить толстенный детектив Роберта Ладлэма, даже не поцарапав себе нёба.
Ультима Соммервель вернулась в Нью-Йорк вскоре после Дня труда. Бумер не замедлил продемонстрировать ей свое новое творение – шпионский плащ с пятью сотнями карманов, в каждом из которых лежало по записке, причем каждая нацарапана особым шифром. Ультима Соммервиль узрела в плаще глубочайший, просто неимоверно глубочайший социальный смысл. По ее мнению, это был в высшей степени изобретательный и остроумный комментарий по поводу опасных и в то же время мальчишеских игр мировых сверхдержав. Она замкнула плащ у себя в сейфе и предложила следующей осенью Бумеру персональную выставку. Выставка должна была состояться в ее галерее в Сохо, где и вершились судьбы искусства.
Эллен Черри восприняла эту новость как личное оскорбление. То есть развернулась и бросилась вон из квартиры. Она пошла в банк, сняла со счета тысячу долларов и, не захватив с собой даже зубной щетки и чистых трусов, улетела в Виргинию. В течение двух дней она рыдала у матери на плече. Затем, проникшись мудростью материнских советов, вернулась в Нью-Йорк, готовая не только принять успех супруга (каким бы несправедливым ей это ни казалось), но и всячески поддерживать Бумера и помогать ему в течение года, отведенного для подготовки (незаслуженной) персональной выставки.
Во время своего поспешного бегства она совершенно позабыла про ключ. А когда вернулась, на ее стук никто не ответил. Так что она была вынуждена обратиться к Раулю, чтобы тот открыл ей дверь запасным ключом и впустил в квартиру. Рауль был в курсе, что Бумер слинял, однако сделал вид, что ничего не знает. Отбивая пальцами некий слышный только ему ритм, он просто посмотрел на Эллен Черри таким взглядом, будто ему было доподлинно известно, что сегодня она не переодела трусов.
Бумер не оставил ни записки, ни обратного адреса, вообще ничего. Прошло около месяца, прежде чем Эллен Черри узнала, что бывший муж снимает чердак где-то в Бауэри и даже купил себе новый микроавтобус-«форд». Правда, чтобы узнать, что их совместный счет в банке закрыт, ей понадобилось времени еще меньше.
Когда же в конце концов Бумер вновь появился в «Ансонии», он держал себя так, словно ничего не произошло. Спокойным тоном и лишь пару раз потянув свой берет, он сказал ей, что очень сожалеет, что все так получилось, но ее старый добрый сварщик нашел себе занятие по душе и уж как-нибудь обойдется и без нее или, как он выразился, будет жарить своих карасей сам. Тем более он же не слепой и видит, как она воротит нос, как ее мутит от одного только запаха того, что он делает. Эллен не оставалось ничего другого, как соглашаться. Тем не менее она рискнула предположить, что, возможно, со временем ее перестанет мутить и она поможет мужу жарить его карасей.
– Даже если один из них Ультима? – спросил Бумер.
Эллен Черри закусила губу и покачала головой – мол, ничего страшного, однако поинтересовалась, не найдется ли и ей места на сковородке.
– Тесновато, разве только ты подстрижешь волосы, – пошутил Бумер. Эллен Черри улыбнулась, хотя и продолжала стоять, закусив губу.
В последующие месяцы они предприняли несколько неуклюжих попыток к примирению. Зимой и в начале весны они «встречались», с удовольствием проводя время в обществе друг друга где-нибудь на дискотеке или в постели, однако избегая говорить о наболевшей проблеме. Возможно, Эллен Черри стеснялась собственных чувств, оттого и не отваживалась заговорить о них. Что касается Бумера – что ж, тот вел свою новую жизнь. Жизнь, которая, по идее, должна была быть ее жизнью. Бумер не любил распространяться на эту тему, Эллен Черри ничего не оставалось, как молча злиться и переживать. Общаясь, они намеренно избегали говорить об искусстве, а когда однажды, в начале мая, все-таки заговорили, дело закончилось некрасивой ссорой, которая положила конец их встречам. В результате Эллен Черри в поисках работы обратилась в «Исаак и Исмаил», Бумер же вернулся к себе на чердак в Бауэри – ему не терпелось взяться за одно дело, которое и пугало его, и озадачивало. И ни разу, ни тогда, ни после, он не признался Эллен Черри, что в пятистах секретных карманах злополучного плаща лежали пятьсот зашифрованных записок, каждая написанная своим особым шифром. И все они как одна гласили: Рэндольф Петуэй Третий любит Эллен Черри Чарльз.
***.
Через полгода…
Приглашение на персональную выставку Бумера Петуэя Эллен Черри разорвала в клочья, которые затем так и оставила валяться на кофейном столике. Она бросилась на диван, чтобы как следует выплакаться, а тем временем половина клочков превратились в снежинки, а другая половина – в искры. Искры растопили снежинки, снежинки загасили искры – такова динамика взаимодействия между снежинкой и искрой, – и в момент диалога между ними, пока происходил обмен энергией между таянием и угасанием, и появился на свет клочок обоев Матери Волков.
Этот клочок был серебристо-белым, как березовая кора; как березовая кора, он был порван и закручивался колечками по краям; и когда неожиданный порыв сквозняка колебал эти колечки, они трепетали, издавая звук, подобный тому, что издает боевое каноэ, плывущее вниз по течению, или воздушные змеи в драке, или спаривающиеся тени, или рукав фокусника, когда из него неожиданно вылетают голуби и сыплются тузы, или пугало, что бредет по кукурузному полю, или, точнее, как покрывало, которое руки срывают с тела танцующей девушки, чтобы затем привычным движением бросить на пол храма.
Правда, поскольку Эллен Черри была занята тем, что горько рыдала, она ничего этого не услышала, и к тому времени, когда ей удалось справиться со своим горем и покинуть щедро омытый глупыми слезами диван, шумные клочки вновь превратились в обрывки приглашения. Эллен Черри сгребла их в ладонь и отнесла в мусорный пакет под раковиной, где, не удостоив их даже взгляда, выбросила на изумленное существо на самом дне пакета, словно, сама того не подозревая, устроила чествование некоему тараканьему космонавту, забрасывая его обрывками телеграфной ленты: «Небольшой шаг для одного человека, гигантский прыжок для всего человечества, и восемь мелких-мелких шажков для первого безбилетного пассажира до Луны».
На следующее утро Эллен Черри ходила с таким видом, словно ее голова была наполнена лакричной жвачкой. Таким темным и липким было ее расположение духа, что Спайк и Абу даже отложили свой теннисный матч, чтобы на всякий случай не спускать с Эллен Черри глаз. Сидя в углу, они потягивали сладкий чай и вели беседы про Иерусалим, однако зорким глазом – вернее, глазами, разными как по величине, так и по цвету, – следили за каждым ее движением. Правда, если признаться честно, то движений ей приходилось делать не так уж и много, потому что посетителей в ресторане в этот час было столько, что они легко бы уместились на резиновом спасательном плотике, да и то потом еще осталось бы место для напыщенных, словно кишечные газы, речей какого-нибудь дипломата.
Для Иерусалима и его окрестностей это была нелегкая неделя – собственно говоря, веселье в этом городе никогда не било ключом, – нелегкая как для арабов-, так и для евреев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63