А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Дак на то он и Ленин, - сказал Кадыков. - А вот придет к нам на чистку госаппарата Возвышаев, вычистит тебя с треском и на ту книжку не поглядит. И попробуй устройся тогда на работу. Тебе же лучше будет, ежели ты теперь сам уйдешь.
- Н-да, пожалуй, ты прав. - Успенский встал, прошелся по каморке. - Ну что ж, брат Зиновий. Пора и честь знать... Засиделся я тут у вас в счетоводах.
- Какой ты счетовод? Ты - председатель. Все дело на тебе. А я так, для видимости. Ты уйдешь - и артель развалится. И удержать тебя мы не в силах.
- Хороший ты мужик, Зиновий... Честный, а вот не понимаешь текущего момента, как сказал бы Возвышаев: руководящая основа должна быть чиста от чуждых элементов. А я и есть чуждый элемент.
- Чего?
- Изгой. Понял? Раньше, еще до крепостного права, был такой термин на Руси. Изгой! Ну, вроде безземельного крестьянина.
- Почему ж? У тебя есть земля. Надел имеешь по всем правилам.
- По всем правилам, говоришь? А по какому правилу уволили меня из волости? Я два года провоевал в гражданскую... Ротой командовал.
- Об чем разговор? Разве тебя кто винит?
- Вот именно. Кто меня винит? Ни-икто. - Успенский нервно хохотнул. Меня всего лишь не допускают в руководящий сектор. Мне отводится так называемая среда обслуживания. Всяк сверчок знай свой шесток. - Он сел на скамью и запрокинул голову к стене.
Помолчали.
- Куда ж ты теперь пойдешь? - нетерпеливо спросил Кадыков.
- Не знаю, брат Зиновий... Признаться, мне и самому надоело возиться с землей, да с кирпичами, да с подрядами. Все ж таки я в университете учился... Правда, не кончил - война помешала...
- Вон, в Степанове новую школу открывают... Второй ступени. Учителя, говорят, нужны...
- Тоже дело... Одно жаль - с Тихановом расставаться. На крючок я сел.
- Что за крюк?
- Есть, брат Зиновий, такая штука - потрогать ее не потрогаешь, а чуешь инда печенками...
5
Дмитрий Иванович Успенский был известен в Тиханове как человек необыкновенный, то есть чудак. Жил он бобылем, по деревенскому понятию тридцатилетний человек - не холостяк, а уже бобыль. Жил он весело, шумно, как говорится, на широкую ногу: играл в карты, пил в трактирах, принимал гостей.
А чего ему не пить? Жалованье от артели он получал хорошее, дом оставил отец просторный - на высоком фундаменте, из красного лесу, под железной крышей и стоял на краю села: удобно! Лишний кто заглянет - никто не увидит. И добра оставил отец полную кладовую, да еще двух коров симментальской породы, да серого мерина-битюга, хоть сто пудов клади увезет. Эх, такое хозяйство да в хорошие бы руки! А этот и коров и мерина держал в людях на прокорме. Правда, деньги кой-какие шли ему, да все не впрок. И до нарядов был он не охоч, больше все простые рубашки носил да толстовки. Но сапоги любил. Этих был у него целый набор, по любой погоде: и тяжелые бахилы, что твои корабли, в любую грязь плыви - не потонешь, и хромовые посуху, и даже мягкие кавказские сапожки из желтого шевро, как шелковые, хоть в карман клади. Да ружья любил, да собак. Люди снисходительно извиняли его, говоря:
- А что ж вы хотите? У него корень сырой. Яблоко от яблони недалеко падает.
Намекали при этом на покойного отца, батюшку Ивана.
Тот по большим праздникам не только что за день, за два дня не мог села обойти. Начнет обход честь честью: дьякона прихватит, псаломщика, богоносцев... А кончит в одиночестве, где-нибудь за гостевым столом, заснув на собственном локте.
- Питие есть грех первородный, - говорил, опамятовшись. - Еще князь Володимир сказал: издревле на Руси веселие - пити, не можем без этого жити. А он - наш первокреститель.
Так, бывало, и ходит по приходу: где нарукавники позабудет, где камилавку [шапочку священника] потеряет. Отцу Ивану такой грех прощался, ибо его дело обрядное, а где торжество, там и веселье. Не поп за службой, а служба за попом ходит. Стало быть, проспится - свое наверстает. Попово от попа не уйдет.
А Дмитрий Иванович не поп. Ему откуда притечет? Ему самому взять надо, а у него руки худые. Тридцать лет, а рассудка нет - все светом дурит. Гляди, на старости лет и все отцово добро просвищет. Вот почему девицы самостоятельные из богатых семей не больно и пошли бы за него, а которых ветер гоняет, он и сам не возьмет. Так сот и жил бобылем. Жил припеваючи, пока не появилась в Тиханове Обухова Маша.
Он и раньше знавал ее, когда она работала в Гордеевской школе учительницей. Года три назад, будучи еще волостным военкомом, он заехал в лесную деревню Климушу, к своему приятелю Бабосову, тоже учителю. Время было осеннее, дождливое... Выпили... Куда идти?
- Пошли в Гордеево к Настасье Павловне Кашириной! У нее две учительницы квартируют. - Бабосов взял гитару на розовой ленте, через плечо надел, как двустволку: - Потопали!
Каширина жила на отлете от Гордеева, возле самой речки Петравки. Дом у нее большой, с открытой верандой на реку, вокруг сад фруктовый с липовой аллеей, с акациями, с пчельником. Поместье! Каширина держала раньше паточный завод на Петравке. Завод отобрали у нее еще в восемнадцатом году, а дом и сад оставили. Вроде бы сын у нее был, и занимал он большой пост где-то в Москве.
Успенский запомнил с того налета широкие крашеные половицы, жарко натопленную изразцовую печь, возле которой стоял граммофон с большой зеленой трубой и книги в шкафах. Книги... Многотомный Чехов в вишневом переплете, Писемский, Григорович, весь "Круг чтения" Толстого и целыми кипами "Нива" - за все годы и месяцы. Хозяйка статная, благообразная, в золотом пенсне, белый шерстяной плат на плечах, белые волосы... Вся точно простирана, точно только из-за аптечного прилавка появилась. Девицы принарядились, вышли в залу, как на праздник: меньшая ростом Варя Голопятова в синем платье с зелеными оборками по подолу, в высоких, почти до колена, часто шнурованных ботинках-румынках, такая кругленькая, пухленькая, обрадовалась Бабосову, защебетала:
- Коля, Коля, сходим в поле, поглядим, какая рожь!
- Поглядим, - говорил Бабосов. - Вот погоди, стемнеет - тогда посмотрим, где чего созрело.
А она раскраснелась, глаза блестят, от щечек огоньком пышет, хоть прикуривай.
Обухова держалась строго, деловито, подала сухую крепкую руку, представилась коротко:
- Маруся.
Успенского поразила ее яркая, какая-то необычная, неправильная красота: лицо удлиненное, бледное, с выдающимся подбородком и чуть впалыми щеками, нос прямой, длинный, со степными ноздрями, а глаза, как прорези на маске, - темные, глубокие под напуском припухлых век. От этого лица веяло силой и открытой самоуверенностью. Когда она заводила граммофон, свет, падавший вкось от зеленого абажура, пронизал ее легкое розовое платье, и на какое-то мгновение она показалась ему совершенно обнаженной: и полные крепкие плечи, и перехваченная поясом узкая талия, и мощные длинные ноги... У него аж в глазах потемнело. Танцевала она долго, неутомимо, и всегда ее правое плечо зарывалось, уходило вбок, точно в воду скользило, увлекая его за собой: так, вальсируя, они непременно оказывались в каком-либо углу.
- Ну, что же вы? - говорила она с досадой. - Или круг вам тесен?
- Не могу устоять, - отшучивался он. - Влечет меня неведомая сила.
Пили домашние наливки, густые и сладкие, как патока. Бабосов, весь красный, с длинными льняными волосами, запрокинув голову, важно насупил брови и, поводя носом, словно к чему-то принюхиваясь, запел под гитару:
Вот вспыхнуло у-утро, румянются во-о-оды...
Ему подпевала дрожащим голоском Варя, смешно выпятив нижнюю губу.
- А вы что не поете? - спросил Успенский Марию.
Ответила просто, без тени смущения:
- Не умею.
А потом вышли гулять, разошлись в темном саду парами. Успенского разобрало то ли от выпитого, то ли от близости к ней. Он стал велеречиво объясняться:
- Вообразите себе путника, долго идущего по сухой степи. Одежда на нем пропылилась, душа жаждет, истомленная одиночеством и зноем... И вот встречает он на пути свежий, никем не замутненный ручей. Оазис! Вы и есть оазис. - Он притянул ее за руку, пытаясь обнять.
- Не надо!
Она вырвала руку и быстро пошла на террасу. Он догнал ее у самых дверей и полез целоваться. Она так сильно оттолкнула его, что он стукнулся головой о стенку. Потом ушла в сени, захлопнув дверь перед самым его носом. Да еще сказала из сеней:
- Не приходите больше! Оазис...
Он ушел тотчас, не дожидаясь Бабосова. Потом дня три переживал и кривился: "Ч-черт! Как это меня угораздило в такую пошлую фразеологию? Подумал - глушь, провинция... Все сойдет".
Переживал скорее от уязвленного самолюбия, а не от того, что знакомство оборвалось.
- Бог дал - бог взял, - говаривал он в таких случаях.
И только этой зимой, когда Обухову перевели в Тиханово инструктором в райком комсомола, встретившись с ней в клубе, лицом в лицо, он почуял, как захолонуло у него в груди. Она подала ему руку, как старому знакомому, ничем не напоминая о той размолвке, и они мало-помалу сошлись, стали друзьями.
Теперь, узнав о своем увольнении от Кадыкова, он беспокоился только об одном - как встретит это известие Маша. Поймет ли она, что ему нечего больше делать в Тиханове? Он должен уехать. Куда? А вдруг она скажет: а ей что за дело? Жена она, что ли? Поезжай куда хочешь. На все четыре стороны. У меня, мол, своя жизнь и свои цели. Уж если по-серьезному разобраться, так что он ей за пара? Она - пропагандист, видное лицо в районе, будущий секретарь комсомола. А он - в лучшем случае - учитель в глухомани. Пойдет ли она за ним? Куда? В дальнюю деревню, в дыру, из которой только что вылезла на свет божий?!
Так думал Дмитрий Иванович, идя вечером к Бородиным, где жила Маша Обухова.
У Бородиных было людно и светло по-праздничному: над столом в горнице висела лампа-"молния" под зеленым абажуром. Окна были растворены. Ночной свежий ветерок шевелил тюлевые занавески и белые коленкоровые шторки. За столом сидели и курили мужики. Хозяйка, Надежда Васильевна, и Маша прислуживали им. На Маше была белая кофточка и темно-синяя юбка, волосы перехвачены светлой газовой косынкой. Она смахивала на учительницу, ведущую урок. А Надежда Васильевна была в красном переднике и с таким же красным от огня лицом - она жарила яичницу на тагане и одновременно продувала сапогом самоварную трубу, отчего искры желтыми брызгами вылетали из нижней решетки самовара. Женщины суетились в летней избе, и Дмитрий Иванович заметил их первыми.
- Бог на помочь! - приветствовал он, переступая порог и слегка кланяясь.
- Милости просим, - отозвалась от самовара Надежда Васильевна. Проходите в горницу к столу. Гостем будете.
Маша улыбнулась ему и сделала знак рукой - проходи, мол. Она ставила на эмалированный поднос тарелки с закусками, гремела вилками.
В горнице кроме хозяина, Андрея Ивановича, сидело четверо: председатель сельсовета Павел Митрофанович Кречев, здоровенный детина в защитной гимнастерке, стриженный под Керенского; секретарь его Левка Головастый, вертлявый недоросток с птичьей шеей и бабьим голоском; Федот Иванович Клюев, по прозвищу "Сова", про которого говорили: "Энтот на локте вздремнет и снова на добычу улетит", - сидит смирненько, степенно, усы рыжие покручивает, но глаза не дремлют: хлоп, хлоп, как ставни на ветру; да еще Якуша Савкин, голое, словно облизанное коровой, калмыцкого склада лицо его вечно маячило на сходах и собраниях, поближе к председателю, потому как член актива, бедняцкий выдвиженец. Он и теперь придвинулся поближе к Кречеву. Сам хозяин сидел с торца стола в синей косоворотке, подпоясанный лакированным ремешком. Курили всласть, с потрескиванием самокруток и шумно, вперебой разговаривали.
Хозяин подал Успенскому табурет, остальные только головой кивнули: подключайся, мол.
Разговор шел откровенный, потому как все собравшиеся были членами сельсовета. Речь держал Кречев, пересказывал свою стычку с Возвышаевым:
- У тебя, говорит, либеральное благодушие. Объявлена экспроприация, то есть наступление на кулачество. Где это объявлено? Покажи декрет. А Возвышаев мне в упор: "Ты читал решение ноябрьского Пленума?" Читал, говорю, что печатали. Но там экспроприации не видел. Может, ты мне покажешь? Он туда-сюда, верть-верть. А для чего, говорит, чистка партии и госаппарата объявлена? А я ему: при чем тут кулак? Это ж борьба с бюрократизмом. Эк, он аж со стула привскочил. Бюрократизм и кулак - родные братья, кричит. А ты, мол, страдаешь правым уклоном. Я с кулаками боролся и буду бороться. Но покажи мне, где написано насчет экспроприации? В каком декрете? Тут он мне и выдал: "Ты читал решение о создании совхозов-гигантов?" Читал, говорю. "Вот это и есть наступление на кулачество". Здорово живешь! Совхозы не ЧОНы, им не воевать, а хлеб растить. А он мне - ты потерял классовое чутье. - Кречев в недоумении разводил руками; из-под гимнастерки у него угловато выпирали плечи и локти, словно склепан был он наспех из нетесаных поленьев.
- А чего ему надо? - спросил Федот Иванович.
- Создать надо, говорит, всеобщий колхоз. А эти карликовые артели распустить. Они, мол, кулацкие... Ложные.
- Выходит, я в кулаки вышел? - Федот Иванович, вылупив и без того большие желтые глаза, уставился на Кречева; он создал тележную артель и уловил намек на собственную персону.
- Зачем зря говорить! Ты наемным трудом не пользовался, - сказал Якуша.
- Да нет... Конкретно никого не обвиняли. Говорили об усилении классовой борьбы, - отозвался и Кречев.
- Про это же оппозиция долдонила! - удивился Якуша.
- При чем тут оппозиция? - обернулся к нему Кречев. - Ее ж разгромили.
- А последыши ее вякают, - не сдавался Якуша.
- Чего ты мелешь! - одернул его Левка Головастый. - Ты же сам стоишь за усиление!
- Я за усиление рабочего класса в союзе с беднейшим крестьянством, заученно отчеканил Якуша.
- Да ну тебя в болото, - махнул рукой Кречев.
- Это что ж за классовая борьба? Как в двадцатом году, что ли? спросил Андрей Иванович.
- Ну вроде, - ответил Кречев. - Поскольку успехи наши налицо: деревня живет лучше, индустриализация пошла вверх. Темпы появились. Газеты читаешь? Ну, вот, социализм, значит, укрепился, а мы должны усилить контроль, бдительность.
- Почему? - спросил Федот Иванович.
- А я почем знаю, - ответил Кречев. - Такая, говорит, установка теперь. А может быть, сам выдумал. Всех, кто поднялся на ноги, говорит, надо брать на учет...
- А как же насчет лозунга "обогащайтесь"? - спросил Федот Иванович.
- Бона, чего вспомнил! Это когда было-то? Года три назад.
- Да разве за месяц разбогатеешь? Или что, год прошел - и заворачивай оглобли в другую сторону? - подавался грудью на стол Федот Иванович.
- А ничего. Как жили, так и будем жить, - пропищал Левка Головастый, и все засмеялись.
- Правильно, Лева! - Федот Иванович легким движением пальцев размахнул в разные стороны седеющую, аккуратно подстриженную бородку.
Маша принесла поднос с закусками, стала расставлять тарелки на столе: прикопченное, с розоватым оттенком свиное сало, толстая и красная, как недоваренное мясо, колбаса Пашки Долбача, бьющая на аршин чесноком, зеленый лук, крупно нарезанный хлеб и курники с картошкой...
Потом Надежда Васильевна поставила на конфорку посреди стола пылающую чугунную жаровню с яичницей, две поставки темной, как гречишный мед, браги, а водку Андрей Иванович достал откуда-то из-за комода.
- У вас тут прямо ураза, - усмехнулся Кречев и поглядел на Успенского. - Это что, к вашему приходу готовились?
- Павел Митрофанович, вы сегодня первым пожаловали, - сказала Маша. Вы и есть виновник торжества.
- Он власть... Он чует, где пирогами пахнет, - также усмехаясь, поглядывал на Кречева Успенский.
- Будет вам тень на плетень наводить, - крикнула от порога Надежда Васильевна, она побежала за рюмками. - Угощение осталось от праздника. Андрей, скажи, какое веселье выпало нам на Вознесение.
- Они знают. - Андрей Иванович поставил две поллитровки на стол, откупорил пробки, залитые белым сургучом. - Вознеслась моя кобыла... А мы гостей собирались пригласить... Все ж таки праздник.
- А что слышно про кобылу? На кого думаете? - спросил Кречев.
- Думает знаешь кто... - Андрей Иванович стал разливать водку в граненые рюмки. - Ты вот говоришь - обострение классовой борьбы. А знаешь, как у нас поступали с конокрадами в такие годы обострения?
- Да вроде бы слыхал, - ответил Кречев.
- Живьем жгли! - с силой произнес Андрей Иванович. - А то на морозе холодной водой обливали. В сосульку превращали. Мне конокрадов не жалко. Им поделом. Но видеть обозленный, озверевший народ - упаси господь! Ну, поехали!
Все дружно подняли рюмки, чокнулись и выпили, крякая, точно с мороза, и закусывая.
- Ты, Павел Митрофанович, хотя и недальний, но все ж таки приезжий из города. Да и молодой еще, чтоб хорошо судить о двадцатом годе, - сказал Андрей Иванович, скручивая цигарку.
- Мне двадцать три года, - вскинул голову Кречев.
- Это не возраст, - усмехнулся Федот Иванович.
- Да вы что? Вон в гражданскую войну в восемнадцать лет полком командовали!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89