А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— И Берия кажется теперь вам таким?
— Уверен, что Лаврентий Павлович приложит все силы, чтобы исправить положение и выполнить поставленные перед ним задачи.
— Да, великий и мудрый!
— Помолчи, — брезгливо поморщился Сталин. И продолжал: — Борьба с внешними и внутренними врагами идёт бескомпромиссная. Или они, или мы. Знаю, как будут судить обо мне в будущем. Как об Иване Грозном. Сначала обвинения. Но со временем потомки поймут и справедливо оценят нашу борьбу, нашу правоту. Вероятно, меня будут упрекать в твёрдости и бессердечии. Но ни один честный человек не сможет обвинить меня в личной заинтересованности.
— Блажен, кто верует!
— Тепло тому на свете?! — полувопросительно подхватил Иосиф Виссарионович. — Нет, мне как раз часто бывает очень неуютно и холодно. Мы закладываем фундамент будущего. Кто-то должен расчищать грязь, убирать завалы, прокладывать дорогу для тех, кто идёт следом?! Эта неблагодарная работа выпала на нашу долю, мы не имеем права от неё отказываться и обязаны довести её до конца.
— Вы не только веруете, но заражаете, увлекаете других, даже меня, не очень-то молодого человека.
— Спасибо за хорошие слова, Николай Алексеевич. Все больше людей шагает теперь в ногу с нами. Но немало ещё таких, которые готовы бороться с нашими установками, которые терпеть не могут Сталина. «Восточный идол. Чингиз-хан с телефоном», — так соизволил выразиться обо мне гражданин Бухарин. А Каменев удивлялся наигранно: "Азиат, а гарема не имеет. Впрочем, какой он к черту Каменев, этот Лев Борисович Розенфельд!.. Доудивлялись, голубчики! — Сталин сжал кулаки. — А на расправу-то жидковаты, —зло усмехнулся он. — Григорий Зиновьев поэта Гумилёва Николая Степановича без колебаний и содроганий к стенке поставил. А когда самого на расстрел повели, так идти не смог, на карачки осел. Под руки его из камеры волокли… Вот Михаил Павлович Томский сам с собой догадался покончить. Человек был порядочный, за рубеж от трудностей не убегал… Так-то, дорогой Николай Алексеевич! Даже в те годы, когда мы были заодно, когда обращались по-дружески: Каменюга, Бухашка, Зин, Коба — даже тогда эти лицемеры между собой презрительно называли меня «шашлычником». Да, я не могу избавиться от акцента. Да, я не получил такого образования, какое получили некоторые из них. Но я всей душой люблю народ, чувствую себя представителем всех советских национальностей. А что знают о народе они, подолгу жившие за границей, после революции поселившиеся у нас во дворцах, в фешенебельных гостиницах, каждый год отправлявшиеся отдыхать и лечиться на курорты Италии? Лозанна им нравилась. Жены в Берлине у лучших врачей рожали. Советских врачей им мало… Не знают они народных забот, дорогой Николай Алексеевич. Мы с вами трудимся, ошибаемся, переживаем, ночи не спим, а они лишь критикуют нас, выдвигают для поддержания своего престижа приманчивые идеи. И я уверен: пройдёт несколько десятилетий или даже столетие, и обо мне скажут: Сталин всю жизнь боролся за будущее, за самостоятельность русского и всего советского народа, отбивая настойчивые поползновения наших врагов.
— А может, наоборот, будут восхвалять тех, кого сейчас осуждаем, начнут ставить памятники погибшим.
— Когда и почему погибшим? — вопросом ответил Сталин. — При Ленине, при Дзержинском? Во время революции, после неё?
— Теперь, в тридцатых годах.
— Ах, вот что, будут ставить памятники Ягоде, Ежову, их прихвостням — следователям и палачам, которых покарала советская власть.
— Не знаю, достойны ли. Но вот Каменев, Томский, Рудзутак, Рыков, Зиновьев…
— То есть заядлые троцкисты, — подытожил, усмехнувшись, Иосиф Виссарионович. — Неисповедимы пути Господни… Только необходимо соблюдать историческую последовательность и справедливость. Надо начинать с памятников боярам, которые строили козни прогрессивному царю Ивану Грозному и поплатились за это. А на Красной площади, на месте казни, необходим памятник стрельцам, бунтовавшим против Петра Первого… Очень много будет памятников жертвам разных эпох по всей стране, — насмешливо продолжал Сталин. — Очень много будет памятников тем, кто по колени в крови стремился к власти, кто сам убивал, а потом оказался в числе пострадавших. Очень много работы для скульпторов и архитекторов. — Передохнул и закончил серьёзно: — Пусть всем этим когда-нибудь займутся историки. А нам надо жить и работать. Мы будем твёрдо вести линию нашей партии, будем делать то, что намечено партией.
Он замолчал, ссутулился, поблек лицом. Кончился порыв, проявилась усталость. Но спустя несколько секунд нашёл в себе силы улыбнуться и сказал Берии:
— Видишь, Лаврентий, что получается? Не только наши враги, не только некоторые обыватели, но и верный друг Николай Алексеевич — все упрекают нас: много крови. А дыма без огня не бывает. Учти!..
Этот долгий разговор заставил меня основательно подумать и пересмотреть некоторые впечатления прошлых лет. И, чтобы не возвращаться к той беседе, скажу ещё вот о чем. Вернувшись домой, я перелистал брошюрки Николая Ивановича Бухарина, обновление, с особой остротой, воспринял его выпады против Есенина, как нашего российского певца-поэта.
Не навязывая своего мнения, приведу лишь пару цитат. Вот что писал Бухарин: «Идейно Есенин представляет самые отрицательные черты русской деревни и так называемого „национального характера“: мордобой, внутреннюю величайшую недисциплинированность, обожествление самых отсталых форм общественной жизни вообще».
Или:
"С лёгкой руки Сергея Есенина, этой «последней моды», у нас расползлось по всей литературе, включая и пролетарскую, жирное пятно этих самых «истинно русских блинов…» Знакомясь с подобными эскападами, надо не упускать из виду, что это не просто мнение читателя Бухарина, проскользнувшее в печати, а высказывание одного из крупных государственных деятелей своего времени, почти непререкаемого авторитета в области идеологии. Подобные удары для поэта — как кувалдой по голове.
Вполне естественно, что у Бухарина нашлись помощники-подражатели, желавшие выглядеть как можно лучше в его глазах, подпевать ему. На Есенина ополчилась в печати целая шайка, возглавляемая А. Кручёных. В эту компанию входили Безыменский, Авербах, Киршон. Как только они не обзывали Есенина! «Кулацкий поэт», «великий развратитель юных умов» и так далее и тому подобное. «Чем большие успехи будут делать наши колхозы, тем быстрее будет уходить Есенин вдаль. Сплошная коллективизация, как органический процесс, и индивидуалистическая песнь Есенина — антиподы».
Да, не радовала, значит, русская национальная песня слух некоторых сверхреволюционных деятелей! Попробуйте представить себе состояние Есенина при такой травле!
Хочу ещё раз отметить, что Иосиф Виссарионович обладал феноменальной памятью, особенно в том, что хотя бы косвенно имело отношение лично к нему. Кого угодно мог удивить совершенно неожиданным возвращением к тому, что давно прошло и забылось. Спустя долгое время после беседы, о которой сказано выше, достал он однажды из своего бекауриевского сейфа стопку бумаг с большой скрепкой, резко выдернул первый лист, протянул мне:
— Вы когда-то интересовались, посмотрите.
Это был подлинный акт о том, что 28 декабря 1925 года в гостинице «Англетер» был обнаружен мёртвый поэт Сергей Есенин с петлёй на шее. Акт составили сотрудники милиции и врач, вызванный на место происшествия. Из документа явствовало, что письма о причинах своей гибели поэт не оставил. Врач, осматривавший мертвеца, зафиксировал: смерть наступила за пять часов до обнаружения трупа, то есть примерно в пять часов утра. Далее говорилось, что на голове погибшего обнаружены следы ударов, а также взрезаны вены, что могло послужить причиной смерти до того, как на шее поэта оказалась петля. Я, потрясённый, сразу спросил Сталина, как он ко всему этому относится?
— А как я могу относиться, если есть заключение врача, — раздражённо произнёс Иосиф Виссарионович и, взяв у меня акт, решительно порвал его. — Много у нас разных неприятностей, недоставало ещё и этой на весь белый свет.
— Но… — хотел возразить я, однако Сталин прервал меня:
— Взгляните на следующий документ.
Я посмотрел. Это было заключение судебно-медицинского эксперта А. Г. Гиляревского, который производил вскрытие трупа. Он не подтвердил выводы первого врача и констатировал, что от момента смерти до обнаружения трупа прошло более семи часов. Разница существенная.
— Я не обратил внимания на фамилию, кто первый врач?
— Николай Алексеевич, нам достаточно скандалов, — повторил Сталин. — Врач будет молчать. Хочу, чтобы вы поняли: нам известно об этом деле не больше того, что есть в этих бумагах, и ковырять глубже мы не хотим. Это не принесло бы ничего, кроме новых неприятностей.
— И все же: убийство или самоубийство?
— Ви-и знаете моё отношение к Есенину, но скажу ещё раз. Он был хороший поэт, очень большой поэт, я не поддерживал его, но я никогда не желал ему зла. Он не мешал мне. Были и есть другие, которые видели и видят в нем только врага…
Я промолчал. А что мог я возразить Иосифу Виссарионовичу? Если бы речь шла о военных вопросах, я обязан был бы докапываться до всех основ, до самого корня. Это моя работа, я за неё отвечал. А поэзия — не по моей части. Хорошо, что по-дружески, по-человечески Сталин делился, советовался со мной, облегчая, вероятно, собственную душу. На большее в данном случае я не имел никакого права.
Давняя это история, но все же: вдруг где-то сохранились записи врача, который первым осматривал Есенина?! Да-да, жалею, что не обратил внимания на его фамилию, но может кто-то помнит? Удастся ли в конце концов раскрыть тайну смерти поэта?!
К месту будь сказано: русская есенинская деревня со своим многовековым укладом, со своими прекрасными традициями, глубокими корнями была ликвидирована не Сталиным. Не в годы коллективизации и даже не в годы Великой войны, подорвавшей, безусловно, многие её основы, оставившей её без мужиков. Российскую деревню-кормилицу разгромили, развратили, добили торопливые, безмозглые или, наоборот, хитрые, гребущие под себя и для себя и при этом ни за что не отвечавшие деятели, чиновники, хозяйничавшие во времена Хрущёва и особливо — при Брежневе.
А разговор о жестокости имел вот какие последствия.
Разбирая утреннюю почту на своём рабочем столе, я обнаружил плотный немаркированный конверт с моей фамилией и инициалами. Вскрыл. В пакете одна машинописная страница без обращения, без подписи и без даты. Прочитал:
"В феврале 1923 года (месяц и год подчёркнуты. — Н. Л.) на Никитском бульваре г. Москвы покончил с собой выстрелом в висок член партии Скворцов (из рабочих), являвшийся ревизором но обследованию деятельности ГПУ. При нем найден нижеследующий документ, адресованный в ЦК РКП(б). «Товарищи! Знакомство с делопроизводством нашего главного учреждения по охране завоеваний трудового народа, обследование следственного материала и тех приёмов, которые сознательно допускаются нами по укреплению нашего положения, как крайне необходимые в интересах партии, по объяснению тов. Уншлихта, вынудили меня уйти навсегда от тех ужасов и гадостей, которые применяются нами во имя высоких принципов коммунизма и в которых я принимал бессознательное участие, числясь ответственным работником компартии. Искупая смертью свою вину, я шлю вам последнюю просьбу: опомнитесь, пока не поздно, и не позорьте своими приёмами нашего великого учителя Маркса и не отталкивайте массы от социализма».
Не опомнились, значит. Или невозможно было опомниться, остановиться в разгоравшейся борьбе не на жизнь, а на смерть! Но кто счёл необходимым познакомить меня с документом? Думаю, Лаврентий Павлович. А для чего? Знаете, мол, Николай Алексеевич, что происходило в карательных органах сразу после революции. А ведь партией и государством руководил отнюдь не Иосиф Виссарионович, так что не он начинал… Есть над чем поразмыслить.
8
Артист Иосиф Виссарионович был не блестящий, но ведь и не требовалось ему перевоплощаться, у него была лишь одна, зато главная роль, которую он исполнял строго и неукоснительно. К тому же и режиссёр он был замечательный, умевший заранее, без афиширования готовить нужные ему спектакли, да ещё так, чтобы в самое подходящее время чётко выразить запрограммированную суть, идею. Вот типичная сцена. Приём лучших комбайнёров, приехавших со всей страны. Многие люди впервые в столице, среди членов правительства, в совершенно непривычной обстановке. Терялись, робели. Добрый, усатый, улыбающийся Иосиф Виссарионович беседовал то с одним, то с другим передовиком, по-отечески расспрашивал о жизни, о достигнутых успехах, о том, что им мешает. Советовался, как распространить опыт. Обстановка создалась деловая, доверительная, радостная, люди откровенно говорили обо всем.
На трибуне — крепкий, немного мешковатый деревенский парень. На щеках здоровый румянец. Комбайнёр он отличный — все знают. А движения скованны, неуверенны. И начал речь свою необычно. Сказал четыре слова:
— Я, товарищи, сын кулака… — И смолк, озираясь.
В напряжённой тишине послышался спокойный, доброжелательный голос Сталина:
— Сын за отца не отвечает. Продолжайте, пожалуйста.
Зал замер, будто поражённый шоком, слышно было, как всхлипнул парень, вытиравший хлынувшие слезы. А потом, словно взрыв, грохнули аплодисменты. Видать, многих так или иначе касался этот больной вопрос.
Да ведь и самого Сталина тоже. С какой стати должен был бы Иосиф Виссарионович отвечать на пьяные дебоши и скандалы сапожника Джугашвили?!
Так родился лозунг, мгновенно получивший известность по всей стране, возведший Сталина в ранг защитника обиженных, невинно страдающих. Этот лозунг читали и слышали все. Но мало кто знал, что вскоре, в 1937 году, был принят очень жестокий и абсолютно несправедливый закон, по которому не только дети, но и ближайшие родственники человека, совершившего с точки зрения властей военно-политическое преступление, несли ответственность за него. По этому закону семьи «изменников родины» (в том числе перебежавших на сторону врага, попавших в плен, просто работавших на территории, занятой противником) подвергались высылке минимум на пять лет, а имущество конфисковывалось.
Пытался я доказать Сталину, что введение системы заложников — вопиющее безобразие, и только руководители, не верящие в свою силу и справедливость, могут опуститься до низкопробной мести, что, наконец, подобный закон не укрепит нас, а лишь озлобит сотни тысяч, миллионы людей.
Иосиф Виссарионович колебался, прежде чем высказать своё решающее мнение. Однако на принятии закона настаивали Ворошилов и Будённый. Несмотря на многочисленные аресты в армии, они все же не были уверены в своём влиянии, им нужен был ещё один рычаг для упрочения положения в вооружённых силах. Опасались, что без круговой поруки, без системы заложников, разбегутся, рассыплются в случае большой, трудной войны многие полки и дивизии. Недоверие, подозрительность по отношению к командному составу достигла предела.
Итак, закон был принят и принёс потом много бед невинным людям. Послужил он не консолидации, не сплочению общества, а лишь вбил новые разъединяющие клинья. Матери, жены, сестры «врагов народа» оказались в ссылке, особенно когда началась война. Дети изолировались от родителей, чтобы не испытывали их «пагубного» влияния.
Меня, конечно, прежде всего интересовало положение семей наших репрессированных военных руководителей. Жены и матери — люди взрослые, позаботятся о себе сами, но каково детям с их неокрепшими душами?! Их увезли в Астрахань, в специальный детский дом. Воспользовавшись первой же иозможностью, я побывал там, побеседовал с директором, познакомился с условиями, в которых жили девочки и мальчики. Условия были обычные для детских домов, неплохие. Но, разумеется, существовал определённый режим, имелась негласная охрана: с территории не выйдешь, не убежишь.
Сие детское учреждение пользовалось, естественно, особым вниманием со стороны местных органов. Наезжали и представители из Москвы. К удивлению директора, я был первым из столичных гостей, кто заговорил с ним не о строгости по отношению к «спецконтингенту», не о бдительности и т. д., а, наоборот, посоветовал не забывать, что он имеет дело с девочками и мальчиками, у которых такие же права, как у всех советских детей. Надо воспитывать их в таких же правилах, уделять им как можно больше внимания и заботливости — ведь они не по своей воле расстались с родителями. Представителям местных органов мои слова явно пришлись не по нутру, но я резко заявил, что буду контролировать положение дел.
Директор показался мне человеком добрым и понимающим, воспитатели — обычные для таких учреждений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287