А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Привыкнешь». А теперь сам привыкай, Саулюс Йотаута. Придется привыкать, он растянул губы в улыбке; это было лишь жалкое самоутешение.
— Привыкнешь,— говорит Саулюс, устало положив руки на колени и прислонившись к спинке дивана.— Человек ко всему быстро привыкает — и к теплому, и к холодному.— Он молчит, думает о чем-то.— Нет, нет... Не ко всему привыкают...
Трезвон телефона словно автоматная очередь. В первый миг Саулюс не осознает, что случилось, он ведь забыл, что сидит один в комнате, что нет Дагны, что вообще... ну, вообще-то ничего такого не случилось, или случилось где-то... где-то... слышал, об этом рассказывали, но сейчас толком не помнит, да это и неважно... Но второй звонок, долгий и спокойный, возвращает Саулюса в его квартиру и в его одиночество. Пробуждается надежда, настоящая, без всяких сомнений, и Саулюс радостно озирается, как бы ищет взглядом сомневающихся, которым мог бы твердо, с торжеством сказать: «Вот! Не говорил я? Вот она! А вы не верили! Вы уже хотели всему миру растрезвонить... Ха-ха!»
Хватает телефонную трубку, снимает с рычага.
Рука немеет.
Ухмыляется приоткрытый чемодан, пляшут зеленые туфельки, купленные в Париже за девяносто франков.
Да, да,— успокаивает надежда.
Нет, нет,— мучительно пронзает сомнение.
Прижимает трубку к уху.
— Товарищ Йотаута? Вот повезло — застал. Это директор.
Саулюс прислонился к стене. Хочет сглотнуть слюну, но она липкая, вязнет во рту словно клей.
— Как поездка?
— Вернулся.
— В самое время, товарищ Йотаута. В самое время
Лрнулся. Такое дело, сразу говорю. Хотя уже конец учебного года, но вышестоящие не отдыхают. После воскресенья ждем комиссию, эстетическое воспитание прочешут и так далее... В понедельник в девять утра в моем кабинете...
— Вы меня отпустили на летние каникулы.
— Поэтому я лично и звоню, товарищ Йотаута. Отменяю приказ. Страда. Не можем показаться лишь бы как. Документация у тебя наверняка запущена.
— Наверно. Для меня всегда эти бумажки...
— Вот видишь, видишь! Значит, в понедельник, в девять ноль-ноль. Посоветуемся, что кому делать, как встретим и так далее. Ты, товарищ Йотаута, поделишься впечатлениями о поездке, и нам и гостям расскажешь...
— Не знаю...
— Чего не знаешь, товарищ Йотаута?
— Не знаю, смогу ли...
— Расскажешь, как они там живут, о вырождении искусства и так далее. Будь здоров.
Саулюс устало садится. В голове не затихает неприятно пронзительный, властный голос директора школы, который ворвался так неожиданно, оглушил, словно раскаты грома, и замолк; только звон в ушах, убивающий мысли, желание думать.
Когда через полчаса снова звонит телефон, Саулюс не поднимает трубки. Директор еще о чем-то вспомнил, скажет... прикажет... И так далее и так далее... Но телефон трезвонит опять. А вдруг? Вдруг Дагна? Вскочив, бросается к трубке.
— С приездом, Саулюс.
«Чего я жду?.. Не надо ждать, Саулюс. Не дождешься этого звонка, нет, нет...»
— Кручу, кручу,— никто не отвечает.
«Не дождешься... не жди...»
— Черт возьми! Может, это не ты, Саулюс? Чего молчишь? Салют!
Не узнать Альбертаса Бакиса просто невозможно. Его трескучий выговор, потоком льющиеся слова завязли в памяти еще с института. Саулюс повесил бы трубку, но приятель что подумает. А что отвечать, о чем говорить, когда все так...
— Алло! Язык проглотил, что ли, или французы тебя лягушками перекормили?
— Разбудил ты меня, я еще не в себе,— неумело оправдывается Саулюс.—А ты в веселом настроений.
— Есть причина. Знаешь, надевай фрак и жми сюда.
— По какому случаю, Альбертас? И куда?
— Приедешь — узнаешь. Это и тебя касается. Жду в «Неринге».
— Послушай, Альбертас...— Саулюс, конечно, хотел бы сходить, посидеть с приятелями, но он еще не решил, не знает, что ответить; нет, лучше никуда носу не совать; сидеть и ждать... Чего ждать-то?
— Сейчас ровно час. Через полчаса. Договорились?
— Альбертас...
— Все. Вешаю трубку.
И Саулюсу начинает казаться, что Альбертас молодец, догадался в самое время позвонить. Ведь человеку надо поесть, а он-то со вчерашнего обеда крошки во рту не держал. Конечно, холодильник не пустует. Перед тем как уйти, Дагна наверняка не забыла накупить всякой всячины. Она всегда была заботливой и хорошей хозяйкой, любила порядок. И в квартире навела лоск, пыль с мебели вытерла, цветы в воду поставила. Как будто убежала на рынок или к соседке полистать новый журнал мод...
Господи, он опять начинает, сейчас увязнет в воспоминаниях да рассуждениях, и конца тому не будет. Хватит, хватит... Подними голову, выйди на чистый воздух, на солнце, побудь среди людей...
Ты не будешь один? Разве в толпе не бываешь один?
Утонувшая в молодой зелени лип улица Чюрлёниса тиха и спокойна, словно расстеленный ковер поглощает стук шагов. Мелькают прохладные тени. Проходит стайка студентов, наперебой рассказывают, как кого-то «зажали», как «срезали»,— сессия в самом разгаре. То время настолько далеко, что Саулюсу мудрено вспомнить. Конечно, и он был таким, все они были такими, по горло в своих студенческих заботах, и твердили точно такие же слова. Только этих лип тогда не было. Он сажал тоненькие деревца на воскресниках и не думал: пройдет двадцать лет... нет, двадцать пять (точно, двадцать пять!), и редко когда вспомнит про эти воскресники, даже будет ходить мимо этих самых лип, взрослых уже, раскидистых, и не подумает: это я их посадил. Бегут годы, все дальше и дальше отодвигается прошлое, и заботы дня насущного кажутся огромнее, мучительнее, не сравнить их со вчерашними.
Глаза человека чаще обращены в будущее — каждый ждет от него чего-то, надеется, а к прошлому — и к четверти века и к столетию — он поворачивается спиной, словно не из вчера, не из этой страны он явился, словно то, что у него есть сегодня, он принес не оттуда... «Мы каждый день летим и летим...» — сказала Беата в автомобиле, ей некогда было вспомнить об отце, жившем и росшем в Вильнюсе, может даже на этой улице, в этом доме, на фронтоне которого изогнулись крупные цифры: «1729». Как мало мы помним о том, что было, думает Саулюс Йотаута и через несколько шагов добавляет: иногда упорно не желаем ни видеть, ни слышать, потому что так нам легче пребывать в дремоте.
Ноги сами сворачивают, он идет мимо вековых тополей, по тропинке через холм Таурас, желтеющий воском поздних одуванчиков. Как будто солнце рассыпалось на маленькие желтые осколки. Заберись туда, как на луг ребячьих лет, срывай цветы, пробуй на вкус сочащееся из них горькое вино, сплети из полых стебельков цепочку и надень на шею девочке. И удирай, пока она ничего не сказала. Но ты же не тот шальной мальчишка. Лучше остановись и осмотрись вокруг. Вот здесь остановись. Где бы ты ни был, из каких стран ни возвращался, всегда ты останавливаешься здесь, на холме Таурас, и окидываешь взглядом свой город — все такой же и новый. И башню замка Гедиминаса в густом венке деревьев, и величественное барокко собора Петра и Павла в зелени Антакальниса, и легкие, словно крылья чаек, мосты через Нерис... И белое творение крепостного мужика Стуоки — Кафедральный собор... Слышишь удары старых колоколов... Видишь свой Художественный институт, прильнувший к костелу святой Анны... Все видано много-много раз, но глядишь, словно впервые вышел на улицу. Разве не так несколько дней назад ты глядел, затаив дыхание, с Монмартра, ища взглядом тех знакомых незнакомцев, которые уже в ранней юности из учебников и книг пришли в твою память вместе с именами Гюго, Бальзака, Дюма, Родена, Пикассо. С дрожащим сердцем, пока гид не успел открыть рта, ты отыскал волшебную Нотр- Дам, из необозримой путаницы улиц выделил просторные Елисейские поля и Триумфальную арку, украшенные гирляндами платанов набережные Сены и величайшую драгоценность мира — Лувр. Блеск этих светил * кружил голову, но ты удивился неожиданной догадке — ты же смотришь на Булонский лес, а перед глазами всплывает крохотный скверик в Старом городе Вильнюса с корявой яблоней, усеянной розовыми цветами. Недавно цвели сады, и Саулюс случайно (хотя как знать, как знать...) повернул через этот скверик, остановился рядом с парнем, пишущим эту яблоню, но не посмотрел на его работу, не посмел, побоялся, что исчезнет истинная и единственная красота этого тихого уголка. Уловить ее не раз пытался и Саулюс — в институтские годы и позднее. Тогда он был молод, верил, что своими работами удивит, ошарашит мир. А что свершил за двадцать лет, что сотворил? Молодые уже теснят его к старикам — ты для них не товарищ, с молодых имен начнется возрождение искусства, а ты уже опоздал, уступи дорогу. Так кто же ты? Стареющий неудачник, жалкий самозванец? Все отвернутся, оставят одного, как преступника у позорного столба. Уже отвернулись, оставили... Иди по пустому городу, бреди по пустым улицам, зная, что в каком-то доме, в какой то квартире сейчас твоя Дагна. А может, случайно встретишь ее, столкнешься на проспекте? Заметит ли она, остановится ли? И что скажет, если остановится? Исчезнет в узком переулке или в дверях какого-нибудь магазина..
Половина второго. Альбертас ждет. Пускай подождет. Саулюс пройдется по проспекту из конца в конец. Просто так пройдется, ни на что не надеясь. Прогуляется перед обедом, да и только...
Он останавливается перед зеркальной стеной, смотрит на себя равнодушно и устало, как на чужого (как быстро становишься чужим даже для самого себя), хочет пригладить расческой вихры, но только втягивает голову в плечи и отворачивается.
— Добрый день, товарищ Йотаута.
Бросает взгляд на проходящего мимо парня, хмыкает что-то в ответ. Кто с ним поздоровался, неизвестно. Вроде видел его. Но где, когда? Не все ли равно...
Дверь мужского туалета приоткрыта, несет мочой и табачный дымом. («Театр начинается с вешалки, сказал Станиславский»,— вспомнил как-то кафе актер Пятрас Сяурукас, требуя навести порядок в театре, а если по правде — в бывшем своем театре. «Кафе начинается с сортира»,— сказал я. «А толку-то?» — уныло вытер локтем столик кафе поэт Стасис Балтуоне; обе проблемы так и остались нерешенными.)
Взгляд, скользнув по фонтанчику перед стойкой, устремляется в меньший из залов, пробегает по лицам и спинам посетителей и на минуту застывает: в углу, у окна, Стасис Балтуоне. Этого еще не хватало! «Кафе начинается с...» Сидит с кем-то — по затылку не узнаешь; бокал вина крепко зажат в кулаке, чтоб не отобрали. Заметив Саулюса, Стасис сладко ухмыляется, но в этот миг с другой стороны на весь зал раздается громогласное:
— Бонжур!
С диванчика у декоративной стенки вскакивает Аль- бертас Бакис — маленький, щуплого, мальчишеского телосложения, в расстегнутой яркой полосатой сорочке, с черной бархоткой на шее; серые глаза пуговками, губки бантиком яркие, будто подкрашенные, щечки пухлые, пышут здоровым румянцем. Никто не скажет, что Альбертас с Саулюсом одногодки — тому на вид меньше лет на десять. Не потому ли даже критики теряются и его фамилию частенько упоминают вкупе с молодыми? Альбертас широко раскрывает объятия, словно собираясь обнять Саулюса.
— Салют.
Обеими руками хватает правую руку Саулюса, трясет, а потом показывает на столик:
— Присаживайся, дружище. Мы с Вацловасом тебя ждем не дождемся.
Саулюс здоровается с Вацловасом Йонелюнасом, который, наоборот, не проявляет никакого энтузиазма. Но Вацловас всегда такой — тихий, угрюмый, молчун. И еще — сказали бы многие — совсем не похож на художника: ни бороды, ни падающей на плечи гривы, всегда в аккуратном костюме, в белой сорочке с галстуком или бабочкой.
— Что нового в мире, говори? Что слышно? Какие новости? — Альбертас засыпает Саулюса вопросами, наполняет бокал.— Или теперь такое винишко тебе не по нутру? Хотя ничего, венгерское.
Саулюс поднимает бокал, отпивает до половины.
— Вижу, каким ты был, таким и остался, браво, дружище, рассказывай.
Так уж заведено — рассказывай, одной или двумя фразами удиви, ошарашь, утоли любопытство. Самому Саулюсу вся эта поездка сейчас кажется сном. Огромные города и пестрые поселки у дорог, горы и мутные реки, шедевры старинной архитектуры и светлые залы музеев, улыбающиеся лица и запутанные речи — бог ты мой! — какой-то хаос, и пройдет, наверно, немало времени, пока все вещи станут на свои места, уложатся впечатления. Рассказывай... С чего .же начать? Альбертас сплел пальцы, положил руки на стол и ждет, глядя на него так, словно у Саулюса над головой светится венчик. Смешно даже...
— Тебе привет от Жискара д'Эстена.
— Что? Мне? — живо вскакивает Альбертас, его щечки вспыхивают еще ярче, глазки загораются, но он тут же спохватывается: — Вот черт... А я-то всерьез подумал, что какой-то... Вот разыграл с первого же слова, за мной бутылка вина, ставлю.
— Не слишком ли много ты задолжал? — напоминает Йонелюнас, высовывая свои длинные ноги из-под столика и воздвигая из огромных башмаков баррикаду.
— Кому? Саулюсу?
— Нам.
— А, в широком смысле. Согласен. Пардон,— Альбертас, прищелкнув пальцами, подзывает официантку.— Вот так, друзья мои, если праздновать, то праздновать. Повторите, пожалуйста,— показывает на опустевшую бутылку.— И три кофе. Только двойного. А может, ты, Саулюс, еще что-нибудь хочешь?
У Саулюса под ложечкой пусто, щемит, даже поташнивает. Может, оттого, что давно не ел. Хотя голода не чувствует. (Надо было только холодильник открыть; Дагна не забыла, позаботилась, чтоб не пришлось бегать в магазин сегодня, завтра. А потом?) Надо что-то заказать, ведь еще один бокал вина, и голова пойдет кругом. Саулюс заказывает селедку с отварным картофелем и карбонад; конечно, если не слишком жирный. Правда, еще рюмочку водки.
— Видать, неважно французы кормили, раз вернулся голодный,— заметил Альбертас Бакис, взяв двумя
пальцами свою бархотку на шее, легонько дергает ее.— Но мы же ушли от темы, пардон.
Саулюс незаметно усмехается: вернись он сейчас из Англии, Альбертас сказал бы: «Айм сори». Если из Италии: «Скузо». Из Германии: «Ферцайен зи». Еще в институте Альбертас как-то заявил: «Друзья мои, через месяц я буду говорить на пятнадцати языках». Почему не на четырнадцати или не на шестнадцати — никто не спросил, да вряд ли он бы и ответил. Все от души посмеялись, но через месяц он перед лекциями и в перерывах действительно чесал на пятнадцати языках: пожалуйста, извините, здравствуйте, спасибо, я тебя люблю. И торжествующе хохотал. Приятели прозвали его полиглотом, а Альбертас не просто эти несколько слов вытвердил назубок, но и подцепил привычку к слову и не к слову вставлять эти «жемчужины», не стеснялся даже иностранцев. При первой встрече все считали его развеселым парнем, душой общества, после второй и третьей многие говорили: «Балаболка». А для старых институтских приятелей Альбертас был и остался добрым, настоящим другом.
Все-таки мог бы и заговорить,— не выдерживает даже Вацловас Йонелюнас; не очень-то занимает его география со всеми своими достопримечательностями и чудесами, но сейчас, когда перед тобой живой свидетель, да еще из такого мира, разве это не интересно?
Саулюс рассказывает о Версале (интересно, почему начал именно с него?), о барочном зеркальном зале, о позолоченной военной гостиной, о редчайших картинах и гобеленах, о казарме мушкетеров и часовне, в которой венчалась Мария-Антуанетта... Вдруг замолкает, подумав, что рассказ не забавляет даже его самого, что не находит слов, которыми мог бы передать все, что чувствовал и видел. Помолчав, отхлебнув вина, заговаривает опять, теперь о Лувре с его множеством залов и дивной Моной Лизой, но перед глазами вдруг всплывает Мигель Габес, поднявший правую руку — огромный сгусток крови.
— Нет, нет,— он заслоняет ладонью глаза, встряхивает головой,— ничего я не буду рассказывать, вы уж не сердитесь, ребята!
— Но это же интересно! — вскрикивает Альбертас, в его глазах — неподдельная радость.
— Слыхали. В учебниках читали.— Безжалостное
замечание Йонелюнаса почему-то не задевает Саулюса.
— Ну знаешь, Вацловас! О таком можно слушать сотню раз. Тысячу раз. Ты не принимай близко к сердцу, Саулюс, Вацловас шутит.
— Я на полном серьезе,— слышали, читали...
— Ты прав, Вацловас,— Саулюс и впрямь не обижается, сам понимает — не об этом надо говорить, да и не сейчас...
— Пардон! Но ты, по-моему, не в духе. Конечно, устал с дороги... Ешь, Саулюс, остынет.
Саулюс не чувствует вкуса, с трудом глотает куски, наконец отодвигает тарелку и прислоняется к спинке стула. Кафе шумит, звенят бокалы, кто-то с выстрелом открывает бутылку шампанского. Поворачивает голову — о, за соседним столиком компания из трех женщин. Одну из них Саулюс знает — Инеза (фамилию забыл), добрых десять лет назад снимавшаяся у Ваба- ласа в «Канонаде» или в «Марш, марш, тра-та-та». Овальное бледное лицо, голова на длинной обнаженной шее склонена набок, гладкие волосы разделены на пробор и прилизаны, тоненькие дуги бровей приподняты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50