А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Каролису весной стукнуло двадцать, был он работяга, знал, что на его плечи ляжет все хозяйство, поэтому имел полное право сказать, что думает.
— Ни стыда, ни совести,— повторил так, чтобы и отец услышал.
Выскреб свои сбережения, вырученные за хвост поросенка да копыта теленка, отправился в корчму и спустил с деревенскими парнями все до последнего цента. Отец не ругался, мать не попрекала. Побесится, мол, и успокоится. Что ж, раз уж так получилось, горе не велико — будет радость на старости лет. Только бы все обошлось.
В новой избе, еще пахнущей еловой живицей, поздней осенью заверещал младенец. Это был год юбилея Витаутаса Великого, когда ксендзы с амвонов в один голос кричали, да и газеты писали, что сила Литвы в единстве, а в Вильнюсе все еще хозяйничал генерал Желиговский, в Клайпедском крае вили гнездо немцы, только не было такого исполина, который прискакал бы на белом коне, взмахнул мечом да разгромил врагов, как под Грюнвальдом когда-то. Так что нужен Витаутас, новый Витаутас! И когда кумовья понесли ребенка крестить, ксендз заупрямился, хотел наречь младенца Витаутасом, но Казимерас строго-настрого приказал — Саулюс.
— Это не святое имя,— не согласился ксендз.
Кум был не лыком шит.
— Витаутас-то ведь тоже имя не святое.
— Прибавим и святое.
— Тогда валяйте целых три...
В метрические книги Пренайского костела была внесена еще одна запись — Саулюс-Витаутас-Юргис Йотаута. Но родители называли его только Саулюсом, Саулю- касом. И когда ребенок стал побольше, Каролис так привязался к малышу, что, оторвавшись от работы, все бегал домой или водил братика с собой в поле.
Мать была счастлива. Но вряд ли бывает счастье, которое не заслоняет черная тень. Ее преследовал страх, чтобы малыш не ушибся, не поранился, не захворал, а перед глазами то и дело маячили маленькие гробики, в которых она укладывала одного за другим своих детей. Да и слова папаши Габрелюса не давали покоя; вряд ли унес он с собой проклятье; может, они, отпустив его, старого человека, в неизвестность, навлекли на себя проклятье пострашнее?
Матильда первой заметила, что глазенки у Саулюка- са не такие, как у других детей. Господи боже! Нет, мальчик не был ни слепым, ни косым, глядел-то он прямо... Но почему правый глаз у него коричневый, будто майский жук? В семье все голубоглазые. А у Саулюкаса глаза—голубой и карий. Что бы это значило?
Соседка Крувелене удивилась:
—т В жизни такого дива не видела. Может, вырастет — пройдет?
Миновал год, другой, а глаза у ребенка — один карий, другой голубой. Каролису это нравится, посадив
Саулюкаса на плечи, он носит его по саду, учит всякой чепухе. И Людвикас, вернувшись на воскресенье из гимназии, шалит с малышом, к работе его уже не приставишь. А Матильде тревожно — ведь послушаешь разговоров деревенских бабенок, и хоть плачь. Но она не плачет, она крепкая и твердая, она больше ногой в деревню не ступит, а мимо бабенок пройдет с высоко поднятой головой. Не раз уже делилась она своими страхами с Казимерасом, но тот и в ус не дует.
— Может, доктору показать?
— Ну уж...
— Чтоб потом не было поздно.
— Как хочешь,— уступил Казимерас.— Но без нужды деньги тратить...
— Мне-то ничего не жалко.
— И мне, я просто так говорю.
На этом и кончился их разговор.
Казимерас Йотаута хоть и радовался младшенькому, но все надежды связывал с Людвикасом. Конечно, хозяином будет Каролис, уже сейчас он один, можно сказать, хозяйство на себе везет, но в Людвикасе — все надежды; папаша Габрелюс тоже свои надежды вкладывал во внуков. Господи, дать им образование, дать в руки то, чего сам не имел, потому что не мог получить, как бы того ни желал... Может ли что быть прекраснее? Ведь столько книг на свете. Вот прочитать их все и узнать, что в них написано... У Казимераса всегда сердце таяло при виде образованного человека, тянуло к нему — если не потолковать, то хоть побыть рядом, подышать тем же воздухом, частенько пропахшим папиросным дымком. Ведь еще ребенком он смотрел на сельского учителя как на святого, сошедшего с образа. И теперь каждое воскресенье читал свою газету и, если упоминались в ней государства или города, где в войну побывал сам, не мог промолчать.
— Знаю, был, а как же... Вот когда мы шагали через Альпы...
Чтение газеты для Казимераса не было развлечением или желанием показать себя. Бывало, читает, читает и как швырнет газету на пол!
— Столько крестов война понаставила по всей земле, а им еще мало. Что,творится, почему не могут поделить свое добро, почему грызутся из-за каждого куска?..
Переложив на плечи Каролиса работы по хозяйству,
Казимерас пристрастился ходить в деревню, потолковать с мужиками да послушать о чужих горестях и заботах.
— Тебе-то хорошо, Казимерас,— говорил сидевший по уши в долгах. Пятрас Крувялис-младший, недавно похоронивший отца.— И земли у тебя добрый кусище, и постройки новые, и скотина на загляденье.
— Не хвали мою жизнь.
— Вот и я вроде бы работаю. Роздал сестрам приданое, а что осталось? На что строиться, с чего налоги платить? А ты сына, может, в ксендзы пустишь.
— Не будет ксендз, уже вижу.
— Зачем тогда учишь?
— Человеком будет!
— И мы люди, хотя классов не проходили.
— Слепые люди, муравьи. Будто не знаешь, как нас царь попирал. Сейчас по-другому. Сейчас — Литва!
— Литва,— повторил Крувялис; у него пересохло в горле, подбородок задрожал.— Литва, Казимерас, это точно, а как душили человека, так и душат. Скажу тебе, больнее, когда свои душат.
Казимерас, человек, повидавший свет и мыслящий, не стал возражать Крувялису. Были они одногодки, но Пятрас долго ходил холостяком и лишь несколько лет назад женился. Посыпались дети, привязались хлопоты, и опустился человек, будто последний бобыль.
Казимерас помолчал, покачал головой.
— Когда было хорошо человеку?
— Только цыган всегда доволен, это правда.
— Цыган? Он как птицы небесные: не сеет, не жнет, а сыт.
— Ладно ты сказал, Казимерас.
— Так оно есть, Пятрас.
Не просто так вспомнили мужики цыган. Необъятные штаны заправлены в сапоги, в руке кнут, рубашка перетянута пояском — стоит, будто картинка, у ворот, озирается, как у себя во дворе, сверкает белоснежными зубами. «Хозяин, может, лошадь меняешь? Может, барана продаешь? Дай петушка зарезать, баба за это погадает, всю правду скажет...» И тут из-за угла появляется цыганка в цветастых юбках, с ребенком на руке, поблескивая золотыми серьгами. «Хозяин, скажу не только, что было, что есть, но и что ждет тебя и твоих детишек. Не пожалей петушка, ведь если бедному цыгану пожалеешь, точно тебе говорю, лиса прибежит да всех твоих кур передушит...» Такие разговоры ведутся каждое лето. Каждый год наплывают цыгане в Жидгире, что на краю Лепалотаса. Может, потому, что там широкие луга запущенного поместья или что место живописное — кусты, орешники, пригорки, спокойно течет Швянтупе... Цыгане любили Жидгире, люди поговаривали, что сам помещик — придурковатый старик — приглашает их. Так или иначе, но вечером издалека можно было видеть пламя костров, до деревни долетали гомон и непонятная речь, а иногда и музыка — непривычная, гремучая, вроде далекого цокота копыт. Казимерас слушал эти звуки допоздна, а потом целый день они звенели у него в ушах.
Матильда благодарила бога: никто еще в Лепалотасе не жаловался, что пропала какая-нибудь вещь или после ночи в конюшне не оказалось лошади. Другие деревни, по правде говоря, завидовали этому их спокойствию и даже подозревали, что мужики стакнулись с цыганами. Но ведь и волк возле своей берлоги не охотится. Так-то оно так, но Матильда все равно не спускала глаз с дома и, едва залает пес, бежала проверять, бросив работу в поле.
— Лег бы, отдохнул,— окликнула она Казимераса поздним вечером, когда все уже было сделано по дому.
— Но ты послушай, мамаша,— прошептал Казимерас, боясь нарушить звонкую тишину.— Ты слышишь?
— Нашел кого слушать, бродяг.
— Ты послушай, мамаша.
Вдалеке, за ольшаником, тоскливо рыдали, видно, не одна, а несколько скрипок, бухал барабан, что-то гремело и звякало, вроде разбивающихся сосулек.
— Ты слышишь, спрашиваю?
В воскресенье после обеда, когда Казимерас сказал, что уходит в деревню, Матильда подождала немного, поборола последние сомнения и, завязав в узелок десяток яиц, взяла Саулюкаса за руку да повела. Не сказала ребенку ничего — ни куда идет, ни зачем, тащила его по тропинке через луга, вдоль журчащей Швянтупе.
Солнце было уже невысоко, пьяняще пахло сено в копнах, в побелевшей ржи иволга молила бога о дожде. На небе не было ни тучки, дрожали повисшие листья деревьев, под босыми ногами глухо гудела измученная засухой земля.
Тропинка нырнула в чащу Жидгире, долго петляла в зарослях черемухи, орешника, рябины. Дохнуло прохладой, прелью палых листьев. Ребенок уколол ногу о сухую ветку и пискнул, но Матильда дернула его за Руку:
— Тсс!
Саулюс затих — его заставил замолчать не столько мамин голос, сколько полумрак густого леса.
Когда лес поредел, она уже издали увидела серые шатры и крытые повозки с выставленными вверх оглоблями. Спутанные лошади щипали траву, на ветке сохла цветастая юбка, а может, платок.
— Есть кто живой? — справившись с собой, но все- таки дрожащим голосом спросила Матильда.
Из повозки выкатился загорелый дочерна полуголый мальчуган.
— Где все? — спросила Матильда.
— Там,— показал мальчуган в сторону Швянтупе.
— Поищи мать вашего главного, самую старую женщину, я хочу ее видеть,— попросила Матильда.
— А она тут! — Мальчуган, приплясывая, подбежал к повозке, стоящей возле кустов.— Она тут.
У самой повозки, прислонившись к горке подушек, сидела на цветастом платке старая женщина, и Матильда при виде ее подумала: ей, пожалуй, целых двести лет... Лицо, изборожденное почерневшими морщинами, походило на корявый пень березы, и не сразу можно было разглядеть крючковатый нос да глубоко запрятанные глаза. Но глаза были живые, и в них, словно в бусинках из черного стекла, поблескивали лучи солнца.
— Як вам пришла,— сказала Матильда.
Старая цыганка не шелохнулась.
— Я слышала, вы все можете, вы одна можете сказать, что никто не скажет.
Матильда вспомнила про узелок в руке. Положила его на цветастый платок рядом со старухой, но цыганка даже не посмотрела на него. Зачмокала беззубым впалым ртом — глубокой бороздой среди множества других морщинок.
— Говори,— сказала слабо, но ясно.
Матильда подтолкнула сына к цыганке.
— Это мой сын. У него правый глаз карий, а левый голубой. Я боюсь — что это может значить.
Руки старой цыганки зашевелились, пальцы медлен
но поползли по подолу, казалось, два огромных рака двигались навстречу друг другу, а встретившись, переплелись клешнями, задергались, захрустели, словно меряясь силами.
— Правый — карий, левый — голубой,— беззубым ртом зашамкала цыганка, а ее пальцы все сражались, и сейчас уж казалось, что руки пытаются оторваться друг от дружки и не могут.— Голубой и карий. Голубой — небо да река, карий — коварство да обман. Где сходятся реки и разверзается земля, там кипит ледяная смола ненависти. Кто выпьет каплю этой смолы, погубит солнце и небо голубое. Кто пройдет по ней вброд и не утонет, того будут сопровождать обман и коварство, жизнь станет камнем, и зубы нацелятся в горло...
-— Я хочу услышать, что ждет моего сына? — Матильда спросила очень четко, потому что не могла понять цыганку.
— Покажи свою ладонь,— попросила цыганка.— Ближе, еще ближе.
Матильда задрожала от страха, что пальцы цыганки будто пиявки вопьются в ее ладонь. Но цыганка посмотрела издали.
— Твоего сына ждут камень, солнце и змея. Если возьмет камень и бросит в солнце, погаснет он, не солнце. Если возьмет камень и бросит в змею, убьет обман и коварство. Я все сказала, молодая женщина.
Матильда ни о чем больше не спрашивала, даже спасибо не сказала. Все пятилась, не в силах оторваться от пронизывающего взгляда старой цыганки. И когда повернула было по той же самой тропе домой, цыганенок спросил:
— Вы Мару не видали?
— А кто она?
— Плясунья. Сейчас пляшет тут недалеко.
— Веди,— сказала цыганенку Матильда.
Проходя мимо, глянет глазком. Не остановится, смотреть не станет, просто так...
На круглой прогалине, окруженной зарослями крушины, потрескивал костер и пиликали три скрипача, а перед толпой лежащих на земле цыган плясала девушка. Босая, с упавшими на плечи черными волосами, раскинув обнаженные руки и выставив грудь, шла она крадучись, пощелкивая пальцами, потом резко повернулась, помчалась обратно, бешено затопала и кружилась, вихляя бедрами так, что замелькали медные ноги. Мужчины хлопали в ладоши, покрикивали: — Гей, гей! Мара! Гей, гей, Мара, гей! В толпе мужчин стоял с кнутом в руке старик в яркой рубашке. Тот самый, что приходил намедни и долго толковал с Казимерасом возле хлева... Матильда разинула рот и присела, словно ее огрели по голове,— рядом со стариком сидел на лужайке ее Казимерас и хлопал в ладоши, будто белье вальком отбивал.
Она бежала домой, словно ее подхлестывал цыганский кнут,— в голове смешалось все: и колдовские слова старухи, и неимоверный страх — чтоб только деревня не узнала, куда увела ее Казимераса деревянная нога.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В первый же день, когда Саулюс приехал домой, Каролис спросил:
— Где же Дагна?
Саулюс даже отпрянул. Разве он обещал взять с собой жену, разве писал об этом? А может, по его лицу, по глазам брат обо всем догадался?
— Почему ты без Дагны? — не отставал Каролис.
Саулюс не был готов к такому вопросу. Всю дорогу
думал о чем-то, сидя в самом конце автобуса, где было нестерпимо душно и воняло бензином. Сейчас, конечно, даже бы не вспомнил, куда уносились его мысли... Надо было ответить Каролису, а он не мог раскрыть рта. Ведь все наверняка изменится, все изменится — и будет по- старому.
— Путевку получила в санаторий, нездоровится ей,— сказал он.
Саулюс ждал, что об этом спросит и мать. Но та даже не обмолвилась о Дагне. Ни в день приезда, ни позднее. Может, Каролис пересказал матери ответ Саулюса? Но почему она молчит, почему глаза смотрят в сторону?
— Лучше бы привез Дагну,— опять начинает Каролис, усевшись рядышком на аккуратно сложенных силикатных кирпичах.— И мне как-то предлагали санаторий, дескать, за хорошую работу. Чепуха, говорю, чем тут не санаторий?
Саулюс поднимает голову, но глаза его по-прежнему устремлены на лист бумаги, на котором сейчас пляшет
серое пятно, и он ничего не видит; а ведь рисовал внимательно, штриховал, был даже доволен.
— Давно ее здесь не было, Дагны-то.
Сплетенные руки брата покоятся на коленях, черная
шляпа с обстриженными полями горшком сидит на голове. Коричневые усы молодецки закручены, чисто выбритый подбородок разделен глубокой ложбинкой. Воротник сорочки застегнут, манжеты болтаются, на левой руке тикает «Победа». Саулюс не поднимает глаз на брата, но видит его, отчетливо себе представляет, какой он сидит сейчас, какой сидел вчера. И видит Каролиса не на выгнившем пеньке вишни, а на листе бумаги: взгляд уже стер свежий набросок пруда с дикой яблоней на берегу — раскидистой, искореженной ветрами. Не осталось ничего из того, что Саулюс рисовал сегодня, год, десять лет тому назад, только брат Каролис, сидящий так спокойно, и его усталые глаза. Нет, Саулюс не видит его глаз: взгляд Каролиса устремлен под ноги, на черную землю...
Бумажный лист пуст, совершенно пуст, белоснежен и ждет... ждет...
— Покажешь когда-нибудь свои картины?
— Нечего показывать.
— Не думай, что мы ничего не знаем, что газет не читаем.
— Ах, брат, если издалека посмотреть, все кажется таким хорошим.
— Каждому своя жизнь.
— А если эта своя жизнь становится чужой?
— Пожил бы все лето, говорю...
От старого пруда доносится прохлада трепетных веток плакучей ивы и густой запах аира, на спокойной воде сочной зеленью мягкий ковер ряски. Сколько раз бродил босиком по этим берегам, срывал стебли аира и ломал камыши, швырял камешки в квакающих лягушек. Когда-то, давным-давно...
— Может, и поживу у вас немного, Каролис,— негромко, возвращаясь из детства, говорит Саулюс.
— Дагну привези, какая жизнь одному. Плохо, когда один. Мне вот тоже нехорошо. Может, объявятся как-нибудь дочки, младшенькая, Дануте, внуков привезет. Все жду, гляжу на дорогу... Не помешал тебе? Пойду, надо косу отбить.
Поднимает голову к густой листве липы, ласково проводит рукой по стволу.
— Это мы с тобой эти липы сажали, помнишь?
— Послушай, Каролис, мне кажется, мама что-то скрывает от меня.
Каролис все поглядывает на деревья, высокой стеной обступившие двор и сад.
— Тебе не кажется, Каролис?
— Когда столько прожила...
— Ах, Каролис.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50