А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Александра и Байкич заняли столик на двоих. Как только они сели, Александра со смехом оторвала
гвоздику из букета в вазе и воткнула ее Байкичу в петлицу.
— Я иногда умею наслаждаться и в то же время быть сентиментальной.
— А я часто бываю таким... без наслаждения.
Он был недоволен собой. По лицу его пробежала тень. Он отвел глаза от Александры. А она стала смотреть в окно и несколько минут следила за отражением их лиц в толстом стекле; за окном простирались бескрайние кукурузные поля. Вдруг, стуча колесами, поезд прошел мимо сторожки: сторож, словно часовой, встречал и провожал поезд своим красным флажком; ставни еще были закрыты; в узеньком садике, за светло-зеленым забором горели на раннем солнце красные и желтые георгины. Садик мелькнул и исчез. И снова в клубах серого дыма стали проноситься мимо окна телеграфные столбы.
— Вы видели? — Александра дотронулась до руки Байкича кончиками пальцев (они были холодные).
Байкич вздрогнул. Он понял, что пережил в это мгновение нечто необычайное — что случается единственный раз в жизни,— коснувшись, хоть и с тоской в душе, самого совершенного счастья, какое дано человеку. И так мало нужно было для этого: садик, человек с флажком, на ставнях вырезанное сердце, юное сердце, он, Александра, высокое небо, невысказанные слова.
Александра первая пришла в себя. Положила сахар и стала наливать чай и молоко.
— Если бы мне довелось это пережить месяц тому назад... я бы жалел, что такие минуты не могут длиться вечно.
— А теперь не жалеете?
— Нет. К чему мне вечность? Да и в высшей степени глупо было бы желать... чтобы жизнь оставалась прежней.
— Или жизнь стала бы бесконечно глупой, если бы такое желание могло исполниться. Быть может, ценность жизни в том и заключается, что человеку не дано ее остановить.— И, помолчав немного: — И, может быть, так лучше.
— Может быть.—Байкич ощутил горечь.— Только не сердитесь, Алек,— для вас так было бы лучше потому, что иначе стало бы скучно, правда ведь? — Он почувствовал, что внутреннее напряжение ослабло.—
Но есть люди, для которых это было бы лучше потому, что иначе муки длились бы без конца. Только представьте себе, что люди голодали бы вечно! А так — больно, но время проходит... и человек вместе с ним. Глупости! Наперекор всему я веду себя как ребенок. Простите меня!
— Почему наперекор всему?
— Это длинная история.
Надо было только начать. Но он не мог. С трудом порванные нити снова стали его опутывать.
Лишь теперь Александра заметила, как похудел Байкич: скулы торчат, под глазами темные круги, нос мраморно-белый, прозрачный.
— Вы много курите, — сказала она серьезно.
Он улыбнулся.
— И вы очень переменились за эти несколько месяцев, что мы не виделись.
Он снова улыбнулся.
— У меня были тяжелые переживания,— сказал он медленно.— Такие, от которых стареют. Я понял, что всходы этих родных полей не всегда достаются тем, кто их вспахивал, я понял, что за прекрасными словами кроются тяжкие преступления, что...
Байкич вдруг сообразил, что все, что он говорит,— слова, обычные громкие слова, лишенные смысла, и что Александра воспринимает их только как громкие слова. Он даже не уловил, по каким признакам угадал это — то ли по смущенной улыбке, то ли по пальцам, перебиравшим бахрому скатерти, или по всей ее фигуре. Он замолк, надеясь, что она начнет его расспрашивать, потребует объяснения. Но она словно почувствовала облегчение.
— Не знаю... но мне кажется, что вы ко всему... что вы чересчур чувствительны. Жизнь надо брать такой, какова она есть.
— Человек в одиночку не может ее... изменить.
Александра вся вспыхнула. Последняя капля радости встречи исчезла. Она потеряла уверенность в себе. Байкич был противником — неведомая ей враждебная сила скрывалась за его словами. Она потупилась.
— Я только хотела вас утешить.
— Понимаю.— Он едва выговорил это слово. Наверное, она знает все или по крайней мере главное,— главное-то она должна знать... и все-таки принимает это и будет принимать всю жизнь. Будет ездить
в Париж, учиться (для кого?), покупать картины (для кого?), жить в мечтах (для кого?), всю жизнь оставаться на том берегу (ради кого?), а могла бы стать ему другом, спасти его от самого себя, делать что-нибудь полезное... и получать удовлетворение в труде — всякий полезный труд дает удовлетворение. Только раз в своей жизни — когда он из брошенного пустого дома спасал свой мячик, — он испытал чувство сильнейшего возбуждения, как человек, поглощенный чем-нибудь целиком.
— Алек, послушайте... я хотел вас спросить: вы помните наш разговор перед вашим отъездом?
— Нет... да! Помню.
— Хорошо, отчетливо помните?
За окном по-прежнему расстилалась равнина, изрезанная правильными рядами кукурузы. Две-три колокольни блеснули крестами и скрылись из вида. Вдали, на самом горизонте, уже виднелись белесая линия Савы и первые очертания сербских гор.
— Вы помните? — настаивал Байкич.
— Да.
— Вы все еще остаетесь при своем решении? Вы готовы работать? Серьезно работать?
Серьезно? Александра серьезно училась, серьезно держала экзамены. Она ни минуты не сомневалась, что все это было серьезно. Но серьезно работать... конечно, она будет работать когда-нибудь. Только вот где и как... об этом она никогда специально не думала, эта работа маячила вдалеке, как светлое облако, которое меняет форму и окраску, и чем больше к нему приближаешься, тем дальше оно уходит, химера могла стать действительностью — почему бы нет? — но человек, который осуществляет это, сразу теряет...— Александра не могла сказать, что именно,— какую-то часть себя, скрытый смысл — жизнь вдруг принимала определенные формы, ограничивалась определенными рамками и теряла всю свою поэзию. Зачем принуждают ее думать обо всем этом? Зачем заставляют размышлять о скучных, обыденных вещах, лишенных тайны?
— Ах, да... серьезно... да разве можно работать не серьезно?
— Даже если бы ваша семья была против этого? Если бы запретил отец?
Если ей... Но... ведь она бы делала только... о чем он думает? Есть вещи дозволенные и недозволенные. Она не была вполне уверена.
— А почему бы он мне не позволил? Работать честно...
— Нет, Алек, вы меня не поняли: речь идет не о честной или нечестной работе, а о работе как таковой. Богачи позволяют себе работать лишь ради забавы, а я говорю о работе настоящей, той, которую выполняют ради заработка...
— Но почему, почему вы меня спрашиваете об этом именно сегодня? Я так была рада вас видеть!
— Если бы я не задал этого вопроса, мне пришлось бы говорить вам о вещах, гораздо более неприятных, а мне хотелось, чтобы вы сами до них дошли, открыли бы их... чтобы я мог и смел продолжать вас любить, продолжать вас уважать.
— Это настолько страшно?
— Если хотите, я скажу.
— Нет, не хочу ничего знать! — воскликнула Александра с испугом.— Ничего!
— Вы уверены, что могли бы отказаться от всего? От всего привходящего? Жить в двух комнатах и работать изо дня в день?
— Да.
— И быть мне другом, Алек?
— Да.
— И пойти со мной, если надо... не оглядываясь... сейчас?
До этой минуты они никогда ни словом не упоминали о своей любви. Даже намеком. Их жесты, как и их слова, были всегда сдержанными. А тут, внезапно, без всякого подхода, Байкич говорил совсем открыто, и Александре это казалось вполне естественным: то, о чем они знали давно, облеклось в слова, вот и все. Они даже и не заметили этой перемены. Только присутствие официанта, который подошел, чтобы убрать со стола, из-за чего Александра не смогла ответить, вернуло их к действительности. Байкич, ломая спички, дрожащими пальцами зажигал сигарету; Александра, покраснев, делала вид, что смотрит в окно. Официант сейчас уйдет. Она опять останется с глазу на глаз с Байкичем. Это испугало ее.
— Одну минуточку... мне надо уложить вещи.
Байкич помедлил немного, комкая только что
зажженную сигарету. Потом встал и последовал за
Александрой. Поезд подходил к Белграду. Байкичу видны были крыши окраинных домов и фабричные трубы. Потом сквозь зелень ветвей показались желтые воды Дуная. Александра появилась в коридоре, готовая к выходу. Он посмотрел ей прямо в глаза.
— Нет, нет, молчите, не говорите больше об этом, во всяком случае сейчас, прошу вас!
И, чтобы успокоить его, она взяла его под руку.
Так они стояли, пока поезд переползал через мост. На горе виднелись темные неясные очертания Белграда, тонувшего в утреннем тумане и дыме. Обмелевшая Сава обнажила остатки старого моста; его железный остов, затянутый илом, выступал теперь из воды, словно нечистая людская совесть. Поезд, наконец, сделал поворот и потонул в вокзальном хаосе, стрелках, депо, пустых вагонах, остывших паровозах. Перрон с носильщиками, тележками, толстыми столбами и круглыми часами быстро приближался. Байкич выпустил руку Александры.
— А теперь нам надо расстаться, не правда ли?
— Почему?
— Не знаю. Может быть, вашим было бы...
— Моим! Во-первых, они даже точно не знают день моего приезда. Да если бы и знали! Позовите носильщика.
За вокзалом город вздымался во всей своей наготе и реальности: лачуги, завешенные рекламами, продавцы сладостей и чистильщики сапог, телеги и носильщики, грязный асфальт. В автомобиле Александра снова взяла руку Ненада. Всю дорогу они молчали. Даже не глядели друг на друга. Солнце, сквозь пелену светившее утром, совсем скрылось, погода нахмурилась. У ворот Байкич встрепенулся. Значит, все-таки... надо делать выбор! Он вздохнул.
— Прощайте, Алек!
— Погодите. Не надо... Вы меня только что спрашивали... послушайте, я все время думаю... — Чтобы побороть дрожь и волнение, она говорила сухо и резко.— И никогда раньше мне не приходило это в голову. Я должна... для девушки это серьезный шаг, вы должны дать мне время подумать! И разве... разве обязательно так надо? Разве нельзя без этих окончательных решений, просто, как у всех людей? Но прежде всего я должна подумать; не сердитесь, вы же знаете мои чувства.
Байкич смотрел на нее неподвижным взглядом. Ему было смертельно грустно.
— Конечно, Алек. Надо подумать.
Она подождала, когда шофер унес вещи и они остались одни.
— Вы придете вечером, как всегда?
— Да, да. Может быть. Прощайте, Алек.
Он резко повернулся, оставив ее у ворот. И это еще! Он чувствовал, что она стоит и смотрит ему вслед. Он едва передвигал ноги, словно налитые свинцом. Но не оглянулся. Дошел до угла. Завернул. И тут только перевел дыхание.
До сих пор Байкич представлял себе мир в виде множества мостов, которые радиусом расходятся от него во все стороны. Человек свободен и идет, преодолевая препятствия среды, в соответствии со своими личными склонностями, по тому или другому мосту, в том или ином направлении.
И в начале Байкич в самом деле шел куда хотел, но вскоре понял, что так далеко не уйдешь. Люди на него смотрели или с чрезмерным недоверием: «Кто он? Чего хочет? Кто ему сказал, что именно он призван очистить мир от зла?» Или с чрезмерной любезностью: «Как дела в «Штампе»? Правда ли, что ее продают? Правда ли, что Майсторович состоит в связи с госпожой Мариной Распопович? Правда ли, что Деспотович — негласный компаньон? Верно ли, что «Штампа» должна городу за освещение, а государству по налогам?» Одна газета считала себя слишком серьезной, чтобы вступать в личную полемику,— напрасно Байкич старался доказать, что тут ничего личного нет! — другая утверждала, что она принципиально не принимает информаций, не проверенных собственным сотрудником; третья была словно порохом начинена, и вести через ее посредство какую-нибудь кампанию было не только трудно, но и бессмысленно... Повсюду он наталкивался на недоверие, люди всегда принимали тон оскорбительного участия... тон, хорошо известный Байкичу по собственному опыту: сколько людей обращалось к нему в «Штампе», а он отвечал: «Ах... боже мой!.. Интересы общества прежде всего, не так ли?» И только один из редакторов объяснил Байкичу, что ему мешает... Он действительно понял, в чем суть дела.
«Плохо то, что вы — сотрудник «Штампы», а мы — ее главные конкуренты! Видите, я хочу быть искренним; если бы мы начали кампанию, это показалось бы очень — как бы сказать? — очень подозрительным... У нас недавно была полемика со «Штампой», и могли бы подумать, что все мы это дело вытащили наружу из чисто коммерческих соображений. Но я могу вам обещать, да это и наша прямая обязанность как общественного органа, что мы поддержим, если начнет кто-то другой. Обратитесь, например, к какому-нибудь депутату — это лучший путь в подобных случаях... хотя, между нами говоря, все, что вы желаете раскрыть, более или менее уже известно.
— Известно и?..
— Что поделаешь? Кто без греха, пусть первый бросит камень... И, наконец, будем справедливы, о репарационных облигациях, во-первых, мы писали целую неделю, так что надоели и самому господу богу; во-вторых, в таком деликатном вопросе, как курс тех или иных бумаг... Мы прекрасно знаем, что это зависит в первую очередь от кредита, которым пользуется государство на мировой бирже; потом надо принять во внимание неосведомленность публики, которая не сумела удержать бумаги — когда она их имела! — да и само свойство доходов от репарационных облигаций: этот заем не был свободным, добровольным, его нам навязали, да еще в огромной сумме... По настоящее время выпущено на четыре миллиарда шестьсот миллионов! Все это, понятно, оказывает влияние. И одним заявлением больше или меньше, даже если оно исходит от министра финансов, не меняет существа дела. Небольшая оплошность! Всякий настоящий биржевик вам скажет, что для падения репарационных облигаций нет объективных причин, что этот колеблющийся курс, который в степени падения иногда переходит все границы, вызывается только неуверенностью самих бумагодержателей, и пока они не попадут в более надежные руки, колебание курса будет продолжаться. Эх, боже мой, конечно, ужасно, что те, кто больше всего пострадал от войны, сами дают возможность разным спекулянтам и капиталистам воспользоваться быстрым повышением курса, что неминуемо произойдет, но таков закон свободного рынка... спекуляция, являющаяся иногда не чем иным, как чрезмерно развитой личной инициативой и доказательством
того, что существует свобода, а свобода все же главная основа... это-то мы должны признать. Значит, в конечном итоге не так страшен черт, как его малюют... Но вы все-таки попробуйте поговорить с каким-нибудь депутатом. И спекуляция должна соблюдать границы приличия. Приличие — отличительная черта подлинной демократии».
Единственно, о чем этот любезный человек не упомянул в разговоре с Байкичем, было то, что его газета и «Штампа» уже месяц назад «договорились» о том, как решить вопрос о процентах перепродавцам, другими словами, что конкуренция между газетами прекратилась. Но люди редко бывают откровенны до конца; о самом-то главном чаще всего и забывают сказать.
— Тебя ждет какой-то господин в твоей комнате, я не поняла хорошенько, кто,— сказала Ясна немного взволнованно,— не знаю, что ему надо. Он здесь уже целый час.
Байкич вздрогнул. Неужели... неужели кто-нибудь ему все-таки поможет! Он бросил шляпу в угол, поправил руками прическу, вздохнул полной грудью.
Человек смотрел в окно; в руках он все еще держал шляпу. Услышав, как отворяется дверь, он медленно повернулся: перед Байкичем стоял доктор Распопович.
— Какой отсюда прекрасный вид. Прямо наслаждение! Надеюсь, я не побеспокоил вашу матушку?
— Полагаю, что нет.
— Разрешите сесть? Да... Удивительно, как свет мал! С вашим покойным отцом я когда-то учился в гимназии, как будто так.
— Вы уже один раз говорили мне об этом.
Байкич произнес это неожиданно грубо; и сразу закусил губу.
— Говорил? Неужели? Занятно...— Он смотрел в упор на Байкича своими стеклянными глазами.— Занятно. Но ради этого я бы, разумеется, не стал залезать на вашу мансарду.— Он снова сделал паузу.— Почему вы стоите? Почему не сядете? Мне кажется, так будет удобнее разговаривать.
Байкич не двинулся.
— Впрочем, как вам угодно! Конечно...— Доктор Распопович бросил взгляд на дверь.
— Конечно, конечно, никто нас слушать не будет... моя мать не имеет обыкновения подслушивать у дверей.
— Виноват, я не ее подразумевал.
По-видимому, Распоповичу доставляло удовольствие
раздражать Байкича. Последний становился все более нервным.
— Вы...
— Да, я хотел... я не буду идти окольными путями, позвольте мне быть вполне откровенным, даже если получится несколько резко, но так будет лучше и для меня и для вас. Так вот, прежде всего, прелюдия меня не касается: отношения ваши и вашей семьи с Деспотовичем или с Бурмазом, хотя, между нами говоря, Бурмаз нечестный и опасный человек, но, повторяю, это меня не касается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56