А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Больна?
— Нет.
— Какая-нибудь неприятность?
Андрей утвердительно закивал головой. Снял пенсне, чтобы его протереть, и глаза у него стали маленькие, узенькие и подслеповатые. Ему мешал свет лампы. А еще больше смущал его испытующий взгляд Байкича. Андрей уже раскаивался, что начал разговор. Он по
гасил лампу, и редакция потонула во мгле — глухая стена соседнего здания заслоняла свет. По тому, как Андрей надевал пенсне, Байкич понял, что он плачет.
— Я становлюсь чувствительным к свету, как крот! — проговорил Андрей, как бы оправдываясь.— От такой жизни скоро совсем ослепну. Стоит чуть подольше поработать — и глаза начинают слезиться.
Байкич не поддался обману. Он спросил, словно бы наобум, и сам подивился точному смыслу своего вопроса:
— Разве уже нельзя помочь?
— Нет. Поздно. Теперь уже поздно даже звать доктора. Когда надо было идти к доктору, жена потащила ее к гадалкам, чтобы те погадали ей на кофейной гуще! — Андрей снова снял пенсне.— Я только недавно узнал. От меня скрывали. От меня нетрудно и скрыть. Что я в таком деле понимаю?! Должно быть, и я во многом виноват... Но вот пойдите же, некогда заниматься детьми. Работаю. Домой прихожу усталый. Пожалуется жена на кого-нибудь из детей — я его отлуплю. Вот и все воспитание, которое я как отец мог дать своим детям. Так они росли и растут без меня. И боятся меня. И ненавидят меня, потому что жена им постоянно на меня наговаривает. А я детей люблю. Люблю и Станку. Ее даже больше всех остальных. Она красивая и хорошая. Может быть, слишком хорошая. Я и сейчас думаю, что она это сделала не из озорства, не из легкомыслия, а по доброте сердечной и по наивности. Она не скверная и не испорченная. Она и сейчас не такая. Если бы я узнал вовремя, я бы все сделал... да, сперва бы, конечно, простил — в таких случаях надо прощать,— а потом сделал бы все, чтобы спасти ее от насмешек и позора. Для нас — нет, не для нас, а для жены,— все это невыносимо, она ее бьет, запирает, придирается к ней; но для меня, для меня... я смотрю на это не так строго... не посмотрел бы так строго. Где хватает на шесть ртов, хватит и на седьмой. Если бы я знал, я бы постарался ее спасти, потому что теперь и с учением и с обществом покончено. Я не знаю, но слышал, что она дружила с детьми из богатых семей... Теперь эти дома будут для нее закрыты.— Он с минуту помолчал, уставившись на Байкича.— Третьего дня вечером я их избил до потери
сознания — и Станку и жену. И словно по камню ударял: ни слова, ни единого слова, ни звука... Поверь, мне было бы легче, если бы она назвала виновника, но они боятся, чтобы я своей горячностью не нарушил их план, потому что у жены есть план — у нее всегда какие-то планы. Вот почему я остался тут и не пошел домой! Если бы я вновь натолкнулся на их упорное молчание, если бы они опять остались глухи и немы, я мог бы их убить. Тебе этого не понять... когда боишься самого себя, скрываешься от близких, чтобы их не избить!
Пенсне Андрея лежало на столе; в неясном свете его ввалившиеся глаза казались двумя окровавленными впадинами. Он закрыл их руками. Байкич боялся вздохнуть полной грудью.
— Андрей! Андрей, что с вами?
Он схватил его за плечи и стал трясти. Андрей отнял руки от лица: он смеялся.
Байкич почувствовал запах раки.
— Вы все-таки пили! — воскликнул он в негодовании.
— Кулисы! — Андрей поднял палец.— Кулисы, а за кулисами гниль, они гниют, и мы гнием вместе с ними! Вот послушай...— Он вытащил то, что писал. «Милостивый государь, вам хорошо известно наше материальное положение. Воспитанный вашими попами в духе смиренной покорности, я, подленький человечек, не смеющий делать то, что должен сделать, нижайше прошу вас назначить мне время и место, куда бы я мог явиться, для того чтобы вы, после того что вы сделали с моим ребенком, могли спокойно плюнуть мне в лицо. Это вам за предложенные деньги. Уважающий вас и т. д.» Или вот еще: «Сударь, ребенок должен родиться независимо от того, дали вы деньги или нет. Ваш подлый поступок вполне отвечает принципам, которых вы придерживаетесь в вашей мерзкой жизни. Пишу это письмо для того, чтобы ваши родные могли с первого дня знать, кто вас послал ко всем чертям, где и есть ваше надлежащее место. Примите и на этот раз уверение в моем глубочайшем презрении». Не перебивай, все сам скажу тебе: ни то, ни другое из этих писем послано не будет.
— Погодите, вы знаете кто?
— Знаю. Миле Майсторович.
— Ах...— Байкич с трудом проглотил слюну.— И?..
— Как ты думаешь, что такой человек, как я, мог бы затеять с пятьюдесятью тысячами?
— Вы пьяны!
— Нет, я трезв, совершенно трезв.
— Эх, оставьте, не пьяны, так с ума сошли!
— Нет, ты должен выслушать. Я не сумасшедший. Раскинь умом: если бы я купил домик где-нибудь за Новой Смедеревской заставой или на Пашином холме, то мне хватило бы моего заработка. А сейчас нет. Мы все и голодны и босы. Теперь посмотри с другой стороны: я пойду и учиню скандал — он все равно на ней не женится, в суд нечего обращаться, потому что она совершеннолетняя, а он нет, и потому, что у них есть деньги, чтобы платить адвокатам, а у меня нет... безрогий с рогатым не бодается, Байкич. И в довершение всего получу еще пинок в зад, потеряю место и останусь со всей семьей в буквальном смысле на улице. Ты об этом и не подумал? Погоди, я должен тебе все сказать. Нелегко быть честным. Но я хочу остаться таковым, я человек честный, ничего бесчестного не делаю, я и пальцем не шевельну, чтобы получить эти деньги...
— Но вы позволяете превращать вас в человека нечестного... вы вдвойне нечестны — и внешне и по существу. Ваша честность... обычный обман, обман формальной логики, с помощью которой истину можно доказать математически, как сказку об Ахиллесе и черепахе.— И этого человека он считал как бы своим духовным вождем! — Помните... мы шли однажды под дождем, и вы говорили, что если человек способен чувствовать правду, то не все еще для него потеряно, он еще может быть полезным... вы уже ни на что не годны. Разве только наилучшим образом подставлять спину... При всем вашем умении вскрывать причины, вы вполне отчаявшееся существо. И никому не легче оттого, что вы не верите ни в судьбу, ни в бога,— а может быть, и верите, черт вас знает! — раз вы не понимаете, что тут можно и надо сделать. Обезумелый, близорукий, перепуганный мышонок в крепко запертой мышеловке общества — вот что вы такое! — Возмущение, разочарование, жалость — все это слилось у Байкича в одно чувство неописуемой гадливости. И, не зная, как бы еще оскорбить Андрея, он прошипел: — Вы истинный христианин, совершеннейший! Я убежден, что вы наслаждаетесь собственным унижением, собственной
омерзительностью. Но за все это вы получите награду... на том свете!
— Ладно, а что бы ты сделал на моем месте? — совсем спокойно спросил Андрей.
— Я...
На лестнице послышались шаги и голоса. В смущении Андрей поторопился зажечь лампу. Эти шаги освобождали Байкича от необходимости отвечать. По коридору, за стеклянной перегородкой, прошел доктор Распопович. Высокий рост позволил ему сквозь стекло послать улыбку Андрею. За ним шел Шуневич. Байкич схватил Андрея за руку.
— Кто этот человек? Что ему здесь надо? — спросил он прерывающимся голосом, хотя сразу узнал его.
— Это?.. Да это в сущности еще один директор, Шуневич, приятель Распоповича.
— И приятель «Штампы»!
— Ты его знаешь?
— Мало, очень мало!
Он сказал, чтобы отделаться,— разве мог он теперь посвящать во что-нибудь Андрея? В каждом таится собственный хищник под модным городским одеянием. Байкич взял свою шляпу и направился к выходу. Но в дверях столкнулся с Петровичем. Худосочный репортер уголовной хроники ухитрился охрипнуть и летом. Может быть, борясь с гриппом, он по-прежнему пил «сербский чай»?
— А, вы пешком? — воскликнул он, поднимая брови.
— Как пешком?
— Да где же ваш автомобиль, я что-то его не вижу!
— Какой автомобиль?
Петрович сделал серьезную мину, но по глазам видно было, что разговор этот очень его забавляет.
— Я начинаю вас ценить, коллега! Скромность в нынешнее время — весьма редкая вещь.
— Я бы попросил в конце концов разъяснить вашу шутку! — прервал его Байкич, вспыхнув.
— Ах, простите, автомобиль — всего лишь мое предположение!.. Вы совершенно правы, двести динаров за репарационную облигацию сегодня уже большой сдвиг — не правда ли? — особенно принимая во внимание, что через какую-нибудь неделю цена, возможно, поднимется до трехсот, а то и до четырехсот...— И сов
сем таинственно: — Надеюсь, вы не настолько наивны, чтобы не воспользоваться тем, что сделали для других,— я имею в виду не обычный гонорар... В таких делах надо быть чертовски ловким, надо иметь нюх... и нервы, крепкие нервы! Ах, извините, я вовсе не хочу вас оскорблять... до свиданья, коллега!
И, прежде чем Байкич успел поднять руку, Петрович исчез за дверью. Байкич с секунду колебался — бежать за ним или нет. Потом пожал плечами и ушел. Прочь из этого дома! Как можно дальше и как можно скорее! Пойти жаловаться директору, чей приятель — а может быть, и больше, чем приятель,— Драгутин Карл Шуневич? Нет! Шуневич и защита крестьян! Шуневич и протест против грабежа! Шуневич и личная честь! Чтобы Шуневич вместе с доктором Распоповичем сняли с него пятно! Все имеет свои границы, даже и такой абсурд. Или пойти к этому толстяку Майсторовичу, сыну которого достаточно было родиться и достигнуть совершеннолетия, чтобы стать собственником газеты! Помощь таких людей не нужна Байкичу.
Уже в вестибюле он встретился с Бурмазом. Свежий, надушенный, только что из рук парикмахера, после теплых компрессов, Бурмаз сиял.
— Уже! Какой сюрприз!.. Но вы могли попутешествовать еще несколько дней.
— Гадина! Дайте мне пройти.
Охватившее его ранее омерзение теперь ощущалось физически: казалось, станет легче, если его вырвет.
— Уйдите с дороги!
Бурмаз сбросил маску. На лице его появилась гаденькая улыбка.
— И потом? — спросил он значительно.
— Это вы увидите! Отойдите.
Он сделал жест, чтобы его оттолкнуть, но Бурмаз уже отошел. И, уходя, бросил вслед Байкичу:
— Не забудьте только о барышне Майсторович! Ах, да... и билет!
Довольный своим последним щелчком, Бурмаз повернулся и, посвистывая, начал подниматься по лестнице. Угроза Байкича нимало его не беспокоила. В худшем случае — это горсточка пыли, которую легко можно сдуть простым объявлением, что такого-то озорника выгнали из «Штампы» за некоторые неблаговидные поступки и он теперь мстит. Нет... Бурмаз
не был злым человеком. У него не было никакого желания прибегать к этому сразу. Нет. Впрочем, может быть, до этого не дойдет... парень призадумается, когда надо будет выбирать между Александрой и... одной маленькой неприятностью.
Бурмаз все это расценивал лишь как маленькую неприятность. Не больше, нет... намного менее важную, чем неприятная история Миле Майсторовича и Станки. Да, вот еще и это дело! Давно уже пора с ним покончить.
Дома Байкич нашел телеграмму от Александры: она сообщала о своем приезде и просила выехать ей навстречу на какую-нибудь станцию. Он вспомнил слова Бурмаза. Выбирать... Но почему вообще надо выбирать между правдой и Александрой? Разве нельзя поступить открыто и честно? Сказать все? В Александре он не сомневался. Борьба продолжалась недолго. Но, приняв решение, он не почувствовал облегчения.
Он не мог ни спать, ни отдыхать, хотя и очень устал. Ему беспрестанно слышались какие-то голоса и звуки; сотни слов и фраз, которые он когда-то произносил или собирался произнести. Он едва дождался вечера, чтобы убежать от самого себя.
После полуночи Байкич прибыл в Руму. Все кругом закрыто. Город далеко. Из темноты легкий ветерок доносил с невидимых равнин горький запах выжженной травы и ленивое тявканье деревенских псов. Ни одного освещенного дома. На черном небе две-три звезды, да на стрелках два-три сигнальных фонаря, зеленых и красных. Единственная светлая точка в станционном здании — стеклянная дверь телеграфа. Склонившись над аппаратом, дежурный внимательно слушал его отстукивание, пропуская сквозь пальцы длинную телеграфную ленту. Висевшая над ним керосиновая лампа с абажуром из зеленой бумаги изливала мягкий, спокойный желтоватый свет. Массивный маятник стенных часов с достоинством отбивал секунды. От электрических батарей в черных деревянных ящиках под столом шел противный кислый запах. В комнату проникала тайна пространства, ночи, рельсов, тонущих во мраке, семафоров, одиноких мостов над невидимыми реками. Байкич постучался и вошел. Он представился дежурному телеграфисту и сказал, что с экспрессом проезжает некая известная особа, которую он должен интервьюировать.
— Собачья жизнь, надо сознаться! Хотите закурить? Вот — сигареты... Пожалуйста, не стесняйтесь! — Байкич уже сидел на кожаном диване и боролся с дремотой, которая настойчиво овладевала им под сухое постукивание аппарата.
Телеграфист посмотрел на часы.
— У вас есть время до двадцати минут седьмого. Отдохните. Я вас разбужу вовремя.
Байкич словно только ждал этого разрешения и сразу заснул.
Проснулся он раньше срока — от утреннего холода. Телеграфист все сидел за столом, постукивал и рассматривал ленту. Он выглядел гораздо бледнее. Устало улыбнулся Байкичу.
— Ну вот вы и отдохнули хоть немного. А теперь пойдите в буфет, он уже открыт, и выпейте чего-нибудь горячего.
— Спасибо за гостеприимство. И извините.
Светало. Открывались неясные, голубые дали. На
горизонте стлался желтовато-грязный туман. Байкич прошел через изгородь подстриженного кустарника и вымочил руку: кусты, проволока, железная ограда, рельсы, пыльный вьюнок — все было покрыто росой. Сердце Байкича колотилось. От росистого утра, от холода, от ожидания. Больше от волнения, чем от холода. В буфете третьего класса стрелочники и кондукторы в длинных овчинных тулупах,— возвращаясь с работы или спеша на работу,— на скорую руку выпивали свою утреннюю порцию раки. Снаружи послышался сигнальный колокол. Байкич быстро проглотил чашку черного кофе и вернулся на платформу. Над ровными полями сквозь дымку ночного тумана поднимался красный шар солнца. Байкичем все сильнее и сильнее овладевало волнение. На линии группа рабочих толкала дрезину, нагруженную инструментами; худощавый человек в синей блузе шел вдоль состава товарных вагонов и равномерно постукивал молотком по колесам; звон их гулко разносился в тихом утреннем воздухе; пустая крестьянская телега, скрипя колесами, мелькала в кукурузе; на всем лежал отпечаток грусти, и все имело глубокий жизненный смысл. Но это мирное спокойствие вокруг, эта осмысленность движений, свидетельствующая о существовании твердого порядка,— все вызывало в Байкиче беспокойство и тревогу. В нем самом не было порядка — он был опустошен,
выхолощен, в нем, как в заброшенной церкви, звучали лишь голоса прошлого — законом для него была его возмущенная совесть, маленький слабый проблеск среди разбушевавшихся стихий. И этот проблеск он должен защищать голыми руками. Он чувствовал, как поддается страху. Повсюду он наталкивался на собственную беспомощность. В каждой вещи, в каждом человеке он, как в зеркале, видел свою беспомощность.
— Как хорошо, что вы меня встретили!
Перед ним, протягивая руки, стояла Александра с растрепавшимися волосами, по-юношески гибкая, в синем костюме. Байкич напрасно силился сказать хоть слово. Ее руки ждали его, он их взял, смущенно улыбнулся; раньше чем он пришел в себя, ее дыхание коснулось его лица, словно обещание поцелуя — стоило только поднять голову,— но он порывисто нагнулся и стал целовать ее руки. Поезд уже тронулся.
Он растерялся, не зная, что делать. Стоял — с горящим взором, сознавая свое поражение,— в узком и пустом коридоре вагона; в открытое окно врывались ветер и едкий дым паровоза. Он дышал прерывисто... и продолжал держать ее руки.
— Как хорошо, что вы меня встретили! — повторила Александра.
Взгляд ее был полон такой нежности, что Байкичу показалось, будто она его приласкала.
Надо было что-то сказать. Все равно что. Лишь бы почувствовать облегчение.
— Вы не завтракали?
Она готова была заняться чем угодно, лишь бы двинуться с места, не стоять так, вдвоем, в смущении, в этом узком коридоре. Александра пошла вперед; он поддерживал ее под руку, помогая проходить по коридорам и из вагона в вагон. При толчках поезда их поминутно бросало друг к другу, и он все крепче прижимал ее к себе. Это прикосновение стало причинять ей боль, но и эта боль доставляла ей теперь удовольствие — она воспринимала ее как ласку.
Вагон-ресторан был залит светом; на столиках стояли свежие цветы. Рекламные плакаты — пальмы и синее море или швейцарские гостиницы среди ледников — рассказывали о дальних краях, о беспечальной жизни, о бешеных деньгах и преходящей любви.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56