А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он чуть не бегом бросился в редакцию. Там уже никого не было. Непроветренные комнаты показались ему жалкими и грязными. Сам себе он не казался ни жалким, ни грязным. В первый раз он почувствовал, что у него нет ничего общего с жалкими, грязными, так быстро устаревшими вещами. Вспомнив, как бежал, он посмеялся над собой. Проходя через редакционную комнату, он ясно понял, что стал другим человеком, и до того обрадовался, что стал подпрыгивать.
— Тра-ла-ла, тра-ла-ла...
Попавшийся ему на пути стул он поддел ногой.
— Тра-ла-ла, тра-ла-ла...
Он оказался перед дверью своего кабинета. Изогнувшись в шутливом поклоне, он широко ее распахнул.
— Господин дирек... Ах, пардон, сударыня! Я... какая неожиданность... позвольте!
— Держу пари, что у вас было свидание! — Госпожа Марина Распопович окинула его насмешливым взглядом.— А знаете ли вы, что я вас жду здесь уже добрых четверть часа?
— О, какое там свидание, дорогая госпожа...— Бурмаз покосился на стеклянные двери директорского кабинета.— Закрыты, света не видно, значит, Распоповича нет в редакции.— У Бурмаза затрепетало сердце.— Свидание... Вы смеетесь надо мной, дорогая госпожа. У меня нет времени и богу помолиться, все обрушилось на мою голову, а вы говорите о свидании. Но, видит бог! — И Бурмаз воздел руки к небу (в одной была палка и перчатки, в другой шляпа, которую он еще не успел повесить на вешалку). И потом, как бы по секрету, вдыхая запах духов, исходивший от Марины, добавил: — Видит бог, что я ничего так не желал бы, как свидания...
— Негодник! — С томной улыбкой Марина тронула его рукой в перчатке по щеке.— Дайте-ка спичку. И разрешите мне сесть, я так устала. Пододвиньте кресло. Нет... сядьте тут, рядом, мне надо с вами поговорить. Ах, нет... погодите! — Она потихоньку высвободила свою руку из рук Бурмаза и сняла перчатку.— Вам следовало бы больше меня уважать, лгунишка.
«Опять она хочет что-то выведать у меня»,— подумал Бурмаз, играя перчаткой (он с удовольствием вдыхал волнующий запах черной кожи; в его волосатых пальцах перчатка, еще теплая, казалась живым существом).
— Вы помните наш разговор о Фрейде? Я потом очень много думала о подсознании, о комплексах, о снах и их значении... Нас никто не может услышать?
— Нет, никто.
— Давно ли вы видели Коку? — Марина схватила Бурмаза за руку.
— Вчера, кажется.— Бурмаз был в недоумении.
— Она вам не показалась бледной? Она очень переменилась, не правда ли? Согласитесь, согласитесь... Не оттого, что я мать, не думайте... Постарайтесь быть со мной откровенным! Если бы вы знали, как трудно быть матерью, мой дорогой друг!
— Я... право, не знаю...
— Это настоящая трагедия! Такие комплексы! Я уверена, что здесь дело в комплексах. Все молчит, думает — волосы на голове дыбом становятся. И ничего нельзя понять. Я в ее годы... знаете, что ей пошел толь
ко двадцать первый год? Миле, ее приятель, всего на несколько недель старше. Вам известно о той, другой трагедии? Дети так неблагоразумны! Я боюсь за всех троих с тех пор, как Миле вернулся. Одна влюблена — у Коки комплекс, в этом я совершенно уверена, другая — в положении... ужасно.
— Вы уверены, что эта маленькая?..
— Ох, совершенно... ее мать очень грубая женщина, на днях она напала на Коку, подкараулив ее у дверей, словно моя бедная девочка в чем-то тут виновата! Они очень, очень бедны; отец этой девушки, кажется, работает у вас, а у Коки доброе сердце, к тому же они подруги по школе, она жалела ее, дарила ей платья и брала с собой, чтобы немного ее развить и развлечь,— и вот вам благодарность!
Бурмаз все еще делал вид, что ничего не понимает, время проходило, Марина нервничала все больше. Вдруг она перестала хитрить.
— Вы знаете, что Миле опять стал встречаться со Станкой?
Бурмаз ничего не знал, но все-таки ответил:
— Знаю, но боже мой...
— Раз или два они встретились — не имеет значения, важно, что встретились, и я боюсь за Коку.
Бурмаз не отвечал. Марина пошла еще дальше.
— Вы видели Миле?
— Несколько раз.
— И?..
— Не понимаю.
— Как вы считаете, мог ли бы он... настолько ли он влюблен в эту несчастную, чтобы жениться на ней?
Бурмазу все стало ясно. Марина хотела пристроить дочку.
— Ах, это... Всяко бывает, он, конечно, влюблен, но о дальнейшем, право, не знаю, уверяю вас, не знаю, хотя в эти годы...
Марина смотрела на него подозрительно, не понимая, насколько Бурмаз притворяется. Она улыбнулась ему. Вздохнула. Взяла со стола перчатки. Стала их медленно надевать.
— Но я могу рассчитывать на вашу дружбу, не правда ли? — И, не давая ему возможности уверить ее в этом, добавила: — Мне бы хотелось еще раз поговорить с вами об этом, спокойно. Хотите завтра? Завтра в это же время? Мы будем одни. Да? Значит, до свиданья! — И, пожав ему слегка пальцы, добавила вполголоса: — Это уже почти что свидание. Никак не могу на вас сердиться, негодник!
Несколькими днями позже Бурмаз позвал к себе Байкича.
— Садитесь, мой дорогой Байкич... Прошу вас... вот так. Поговорим, наконец, как старые друзья. Профессия журналиста — сущее проклятие, она лишает человека личной жизни. И вообще всего лишает. Верите, у меня на мази один замечательный рассказ, а я не могу его продолжать. Не могу! Не успеваю!
Байкич молча слушал словоизвержение Бурмаза. Он знал теперь не только каждую интонацию его голоса, но и каждую его мысль. Глядя на него, он заранее знал, что тот сделает или скажет. «И этому человеку я поверял когда-то свои самые сокровенные мысли,— подумал он с отвращением,— рассказывал ему об отце, о себе!»
— Вы, конечно, уверены, что я не принял во внимание вашей просьбы... позвольте, на работе человек иногда принужден вести себя как тиран, после мне самому становится противно, но в то время и это чувство отвращения не помогает! — продолжал Бурмаз.— Рогсе глазейте .— Он поднял кверху указательный палец.— Впрочем, вы меня поняли...
А Байкич в это время думал: «И я нисколько не лучше него. Все мы приспособляемся. Довод, что в других редакциях я встретил бы подобных же Бурмазов, что условия работы одинаковы и всюду одно и то же, а может быть, и хуже,— все это лишь отговорка. Отговорка, потому что я трус и, боясь неизвестности, не смею сделать надлежащего вывода».
— Я между тем думал,— продолжал Бурмаз.— Я понимаю, что именно вас, человека столь чувствительного, оскорбляет в нашей работе. Но ведь всякая работа, как и всякая медаль, имеет и оборотную сторону. Вы сами в этом убедитесь. Вы увидите, что наша оборотная сторона не так уж плоха. Бывает хуже. Но вы поэт...
— Я вовсе не поэт! — прервал его холодно Байкич.
— Ах, в самом деле? Ерунда! Даже по этому замечанию видно, что вы поэт. Такая чувствительность. Но слушайте; перехожу к делу: вопрос о вас решен. Вы можете делать что хотите...
— Как так: что хотите? — воскликнул Байкич.
— Эх, голубчик как вы чувствительны! Разумеется, вы не будете сидеть сложа руки и получать жалованье. Ни в коем случае! Но мы полагаем, что вам не надо давать специальной рубрики. Вы можете писать, о чем хотите. Широкий репортаж. Подвергайте критике общественные события. Можете посещать парламент, суд. Можете путешествовать. Собирайте все, что вам кажется полезным, и пишите об этом. Полагаю, вы теперь и сами видите, что я вам друг. Надеюсь, вы на меня не в обиде, что пришлось ждать этого целых полтора месяца?
— Ах нет, нисколько!
Байкич стоял у стола в смущении. Бурмаз протянул ему руку, и он ее горячо пожал. «Все-таки он не совсем тот, каким я его считал,— решил он.— Во всяком случае по отношению ко мне. А если у человека есть хоть намек на расположение к другому, он уже не совсем эгоист». Байкич выходил из кабинета, когда Бурмаз его остановил:
— Послушайте... мне пришло в голову, для начала... кажется, Андрей мне говорил, что вы хотели бы получше познакомиться с нашей политической жизнью. Почему бы нет? Начните с парламента. Независимо от Марковаца. Он дает обзоры о скупщине. Вы же покажите самое атмосферу, подготовьте репортаж о жизни скупщины. Ну? В порядке...
Затворив за собой дверь, Байкич подумал, что он никогда ни слова не говорил Андрею о своем желании поближе познакомиться со скупщиной. «Может быть, он это сам так решил,— подумал он. А так как он был чрезвычайно доволен развязкой дела, то добавил: — Впрочем, теперь это не играет никакой роли. Главное, что я смогу работать на свободе. И работать честно».
Снаружи — старая кавалерийская казарма с маленькими частыми окнами. К казарме пристроены подъезд, лестница и какие-то идиотские бетонные столбы, подпиравшие террасу. Ни флаг на крыше, ни цветы на террасе, ни этот подъезд и столбы из бетона не могли изменить впечатления, которое она производила. Только протестантский храм вызывает столь же холодное и неприятное чувство, как казарма.
Внутри — длинные коридоры, новые ковры, запах еще не высохших стен, так как здание постоянно перестраивалось и приводилось в порядок, запах свежей отделки из дерева, которой надлежало казаться массивной, хотя она была из обыкновенной ели, лестницы, галереи с пиротскими коврами, помещения партийных клубов с разнокалиберной, как в кафанах, мебелью и, наконец, двухсветный зал с еловыми балками, поддерживавшими потолок, со скамьями и королевскими портретами над столом председателей. Но все это — дерево, которое трещало и пахло смолой, люстры, ковры, звонки, сигналы и телефоны — терялось в серости плохо освещенных помещений, в застарелом запахе казармы, уборных, старых бронзовых печек, которые дымили и на которых служители приготовляли кофе или чай. Комнаты с низкими потолками, казалось, оседали под тяжестью нагроможденных вещей. Лестница, по которой поднимались на галерею, напоминала лестницы, ведущие на чердак или на балкон и галерею временного театра. Даже люди, которые ходили по этим бесконечным коридорам, окруженные полутьмой и голубоватым табачным дымом, походили на публику в театре: некоторые скучали, другие курили; то тут, то там образовывались группы. Вдалеке вдруг слышался электрический звонок, двери клубных комнат отворялись: «Эх, моя очередь!» — И люди с бумагами под мышкой исчезали, уменьшаясь в бесконечной перспективе коридора. Другие возвращались, отирая вспотевшие шею и лицо: «Станко,— раздавалось,— сбегай за бутылкой пива. Только похолодней, слышишь, похолодней!» Когда отворялась одна определенная дверь, по зданию разносился чей-то звонкий голос, тщетно старавшийся перекричать непрерывное монотонное гудение толпы. Услужливые молодые люди с кожаными портфелями, голливудскими прическами и в лакированных туфлях суетились около седых бород, красных лиц и отвислых животов. Подбегали то с одной стороны, то с другой, в зависимости от того, с какой подходили просители, в большинстве случаев исхудалые крестьяне в поношенных деревенских куртках, на которых звенели медали, а иногда и женщины, укутанные в черные платки. «Сейчас, братцы, сейчас...» Красное лицо говорило мягко и благосклонно и скользило дальше по коридору, пока его не проглатывала одна из многочисленных дверей. А «братцы» нахлобучивали свои
засаленные шапки и шайкачи и снова садились на потертые скамейки; и снова ждали часами, тяжелый запах их сырых курток смешивался с запахом табачного дыма, свежего дерева, с резким запахом нашатыря, который проникал сквозь щели уборной. Таковы счастливцы. Те, что будут приняты. А другие, самая отъявленная беднота, в круглых красных шапочках и широких крестьянских штанах, ждали прямо на улице, в аллее молодых лип и, перепуганные, наблюдали, как тяжелые и блестящие автомобили подъезжают и отъезжают через уродливые ворота, образованные бетонными столбами.
Байкичу понадобилось несколько дней, чтобы сориентироваться во всей этой сутолоке и почувствовать себя непринужденно. Каждую минуту надо было проходить мимо часовых в белых нитяных перчатках, охранявших скупщину, мимо жандармов в коридорах и у дверей, мимо комиссариата. Ежеминутно откуда-нибудь возвращался или куда-нибудь уходил если не господин министр, то уж во всяком случае бывший господин министр, или господин председатель, заместитель председателя, господин секретарь, господин... Больше всего было господ председателей: совета министров, скупщины, партий, отколовшихся групп партий, советов, комитетов, подкомитетов, мандатных комиссий, секций, клубов... Журналисты даже главного служителя, полного достоинства старца с длинными черногорскими усами, величали председателем. Все были председателями. Других просто не было видно. В первые дни Байкич немного сторонился своих коллег, мрачных и серьезных парламентских репортеров, их широких черных пиджаков и полосатых брюк. Все, о чем они говорили вполголоса — и как-то сквозь зубы,— было для него загадочно и непонятно. Два-три слова, брошенных из одного угла комнаты для прессы в другой,— и люди добрых полчаса беспрерывно пишут. Повсюду вороха отпечатанных на машинке листов бумаги. А прибывают все новые и новые. Репортеры их хватают, тут и там подчеркивают какую-нибудь фразу, переписывают ее или передают по телефону, и вот уже весь этот ворох бумаги выброшен, использован, мертв. Байкич попытался сам что-то прочитать, но ничего не разобрал, все показалось ему тем, чем и было на самом деле,— сумбуром. В первый день Байкич даже не смог понять в этой лихорадочной суматохе,
что именно происходило в тот момент в скупщине. Марковац, пожелтелый человечек с гнилыми зубами, увидел его и спросил запросто:
— А вы что тут делаете, коллега? — И, не дожидаясь ответа, устремился по коридору за каким-то председателем. Байкич увидел его только спустя некоторое время: он стоял у окна в буфете с пустым стаканом в одной руке и надкусанным бутербродом в другой. Он задумчиво смотрел на здание министерства строительства, на котором достраивался третий этаж. Байкич хотел пройти мимо, но Марковац его заметил и улыбнулся.
— Смотрю, как они работают,— сказал он тихо.— Эти люди действительно что-то строят, что-то созидают...— Он оборвал фразу.— Теперь в Топчидере все уже, конечно, в цвету. Я там не был года два, но побываю, как только смогу. Вы любите лес, поле, траву, словом — зелень и природу?
— Меня интересует то, что здесь происходит,— перебил его Байкич.
— Торгуются,— пробормотал Марковац и принялся за бутерброд.— Вы, понятно, еще не можете ориентироваться?
— Да, в самом деле не могу.
— Знаю, мне звонил редактор и просил вам помочь. Сколько вам лет?
— Двадцать один.
— В эти годы человек еще уверен, что все, что блестит, золото.— Марковац взялся за другой бутерброд.— Держитесь всегда следующего правила: когда что-нибудь случается, сразу ставьте вопрос — почему? Почему случилось именно так, а не иначе? Если вы знаете, что ничто не может быть создано из ничего, что все между собой связано и взаимно обусловлено, что корни совершающегося сегодня находятся в прошлом, в том, что случилось вчера,— все для вас будет легко объяснимо. При условии, конечно, что у вас объективный взгляд на прошлое. Кстати сказать, люди это знают, и потому история — самая фальсифицированная из всех наук. Если вы хотите, например, правильно понять борьбу, которая теперь происходит между политическими партиями, недостаточно только констатировать, что народная и общенациональная партии централистические, а аграрная — поборник автономии; задав же себе вопрос, почему они стали такими, вы увидите,
если воздадите кесарево кесарю — отдадите должное личному значению вождей, что за этими столкновениями кроется различие путей исторического развития отдельных областей, вероисповеданий, складов ума, понятий, обусловленное различным экономическим положением, которое в свою очередь обусловливает различные потребности и диктует разную «политику». И когда вы взглянете на нашу действительность с такой точки зрения, вам станет ясно, что не только люди, но и партии действуют под влиянием не каких-то чистых идей, а целого комплекса сложных причин. Если вы, зная экономическое положение в Старой Сербии, учтете исторические тенденции и методы развития некоторых вновь присоединенных областей, вы поймете, откуда происходит сила народной и отчасти общенациональной партий. Если вы вдумаетесь в существующие отношения в некоторых других вновь присоединенных областях, то сразу разгадаете, отчего так веет духом автономии и сепаратизма. В тысяча девятьсот восемнадцатом году мы должны были совершить национальную революцию, а добились только политического объединения. И как! Одни шли в это объединение с неправильным убеждением, что в новом государстве полностью, без всяких изменений сохранится старый сербский государственный строй, другие — со столь же неправильным убеждением, что и по отношению к новому государству история повторится. Сплошные глупости и это в момент, когда, с одной стороны, стоял вопрос о налогах и репарационных облигациях, а с другой — об аннулировании старых денег.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56