А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Они блестели, затененные ресницами, и в этом смеющемся, загадочном для Байкича взгляде отразился на мгновение весь ее внутренний мир, тайна ее любви и грядущего материнства. Байкич умолк, сел на диван и закрыл лицо руками, не в силах совладать с волнением, охватившим его от этого значительного, лучистого, улыбающегося взгляда.
И, сидя так, закрыв лицо руками, Байкич вдруг подумал, что уже был когда-то раньше в таком же состоянии сильного и неопределенного волнения в предчувствии чего-то значительного и отдаленного, что, однако, могло при сверхчеловеческом усилии стать не только возможным, но даже неизбежным. Это было в тот день, когда он покидал Париж после двухмесячного пребывания там. Он стоял у открытой двери вагона, Александра — на перроне. Все, что можно было сказать, было уже сказано, и все говорилось очень ровным голосом, дабы скрыть охватившее их волнение; а поезд все не трогался. Так они стояли несколько минут в спокойном и упоительном молчании, и вдруг Александра подняла на него глаза и посмотрела таким же вот лучистым, преданным и задумчивым взглядом, улыбаясь лишь глазами. Этот взгляд выражал одно всеобъемлющее чувство.
Байкич отнял руки от лица, ответил улыбкой Александре и подошел к -столу. В руках у него была пачка простой писчей бумаги, пожелтевшей по краям и сложенной вчетверо. Александра коснулась пальцами тетради, открыла ее и стала осторожно перебирать
страницы, исписанные красивым почерком. От них шел запах хорошего сухого табака.
— Ваша мать знает, что вы нашли эту рукопись? — спросила она.
— Ах, нет, нет... Ясна не знает. Впрочем, может быть, я ей и скажу... Она ведь так или иначе предназначалась мне... Так не все ли равно, когда я с ней познакомился? Нашел я ее совсем случайно в коробке для табака — эта коробка осталась у нас, когда в последний раз приезжал дядя Жарко, там еще лежит несколько сигарет, уже высохших и пожелтелых... все, что после него осталось.— Байкич помолчал. — Страшная вещь — воспоминания, Александра. Особенно когда они вызываются незначительными, не имеющими материальной ценности вещами, как вот эта коробка, из которой перед отъездом на фронт дядя вынимал своими длинными нервными пальцами одну сигарету за другой.
Где-то в углу невидимые часы пробили половину восьмого. Байкич вздрогнул.
— Надо торопиться. В девять я должен быть в редакции.
Он пододвинул стул, сел и, дождавшись, когда Александра уселась рядом с ним, начал быстро и взволнованно читать рукопись, останавливаясь только для того, чтобы найти продолжение.
ТВОЙ ОТЕЦ
После смерти твоего отца я побывала один раз в деревне, где он родился, в Валевской Подгорине. Дом был перестроен, но внешний вид сохранен. Сразу за домом, по косогору, поднимался сливовый сад. Через сад можно было выйти на высокое пастбище, окруженное живой изгородью (там паслась их белая корова). За пастбищем, огибая гору, шла узкая дорога, проложенная сквозь густой орешник. Пора была осенняя, и листья пламенели на солнце — красные и золотые. По веткам прыгали целые стаи белок. Зимой на этом косогоре все, наверно, заметено снегом, и волки спускаются к самому загону и скотному двору. Мать твоего отца была вдовой, когда вышла за старого Байкича. Тяжело бывает женщине вступать в семью, где имеются женатые пасынки с детьми, но если к тому же и ей доведется родить, жизнь ее становится сплошным мученьем. Сыновья старого
Байкича были очень недовольны тем, что родился твой отец; его появление на свет означало для них катастрофу; они в нем видели не младшего единокровного брата, а дармоеда, появившегося только затем, чтобы поделить с ними землю, на которой они работали уже двадцать с лишним лет. Они хмуро глядели на мачеху и говорили: «Лучше бы тебе остаться вдовой да нянчить своих внучат, чем входить в нашу семью и разорять наш дом».
Свекровь моя Ефросинья так мне рассказывала: «В тот самый день, когда одна из моих снох должна была родить, и я почувствовала родовые схватки. Собрались женщины, суетятся вокруг снохи, греют воду, а я, бедная, не смея от стыда ни на кого глаз поднять, убежала за коровник, чтобы меня не видели и не слышали. Снег перестал, прояснило, подмораживать стало, а я едва на ногах стою, бьет меня как в лихорадке. Только я успела забежать за коровник, как родила мальчика; схватилась я за голову,— куда деваться от стыда и срама? Стою на коленях над ребенком, а он озяб, посинел, кричит — надрывается. Развернула тряпку, а он сжался, как червячок раздавленный. У меня слезы так и брызнули. Жаль мне стало невинного младенца, завернула я его как следует в тряпку да в подол и думаю: «Погубить свое дитя — бог накажет!» Начал и меня холод пробирать, подползла я к амбару; тут, думаю, обогреюсь до темноты, а там и войду в дом. Сижу так, дрожу, вдруг Байкич передо мной. Я от сраму нагнула голову, а он как прикрикнет: «Что ты тут делаешь, такая-сякая, ступай домой». Он пошел, шапку скинул, а я за ним, прижимаю к себе ребенка, не вижу, куда и иду. Дома он угостил всех самой лучшей ракией и сказал: «Пейте, люди добрые, родился у меня последыш».
Но Байкич умер раньше, чем Йове минул годик, и осталась я одна со своей седой головой и ребенком на руках, а братья его гонят как паршивую овцу. Гляжу я, что делается, и думаю: бог-то ведь не такой, как злые люди, позаботится он о моем сиротке. А Йове был умен не по годам, умел поговорить с людьми, так что любо- дорого послушать было. А они, злодеи, все-таки ненавидели его! «Пришел, твердят, отнять добро у наших детей, но не попользуется он им». И стало щемить мне сердце, все думаю — не приключилась бы какая беда с ребенком, вижу ведь, как на него косятся. Он, бедненький, маленький был, хилый, а они заставляли его носить рабочим на поле целые корзины. Погляжу на них, какие они безжалостные, так прямо окаменею вся, стону да вздыхаю. А они слышат и говорят мне: «Что такое? Чего вздыхаешь? Пускай работает, не барином же он у тебя будет». А я смотрю на него — он слабенький такой — и думаю: «Нет, — не для крестьянской он жизни: с детьми он играет всегда старше себя, а все ими верховодит: в школу играют — он учитель, в солдаты — командир». Лягу спать и в темноте богу молюсь, его святым угодникам и святому Георгию, прошу их спасти мое дитятко от извергов, от его братьев, и вывести на хорошую дорогу.
Снаряжает сноха своего сына в школу, снаряжаю и я своего последыша. Белье все белое готовлю и пеструю сумочку и бога благодарю, что сподобил дожить до этого. Настал день к занятиям приступать, а старший пасынок поглядел на меня хмуро, да и говорит: «Куда это ты собралась, мама, с этим выродком?» — «В школу, сынок, говорю, пошел ему, слава богу, уже седьмой годок».— «Брось, мамаша, какая там школа, надо ведь и дома кому-нибудь оставаться, а у Йована и отца нет, кто же будет печься об его образовании?» — «Я, говорю, я и ты, сынок, и остальные его братья». Он насупился, крутит ус, ничего и слышать не хочет. «Ладно, говорю, коли ты не хочешь, будем платить из его доли». Взяла ребенка за руку, чтобы отвести в Бранковину, а Йова знает, как я его учила, и спрашивает: «Родная, поцеловать мне братцу руку?» — «Иди, говорю, сынок, иди поцелуй, он тебе заместо отца». Мальчик подходит, а тот урод даже замахнулся: «Брось, кричит, не надо!»
В школе он сразу выделился. Нам, крестьянам, он казался маленьким и бледным, но он был здоровенький, лицо ласковое, всем смотрел прямо в глаза, учитель хвалил его: первый, мол, ученик. Пасынкам это не нравилось, они его все дома придерживают, свиней пасти заставляют, а он плачет, рвется в школу, да ничего не поделаешь, только с книжками своими не расстается. А пока он учится по книжкам, свиньи-то разбегутся. Вернется вечером домой, его бьют смертным боем. А я им говорю: «Не бейте его, люди, не видите разве, что он не для крестьянской работы?» А пасынки издеваются еще пуще: «Научится, слышь, и крестьянской науке». Надоело мне, нет конца этому жестокосердию, да и ребенок с лица потемнел, во сне бредит, и потребовала я выделить свою и его часть. Дали мне пару волов, овец сколько-то голов, а то, что ему причитается, идет,
мол, в общее наследство. Так и я воротилась с сыночком в прежний свой дом, к Янковичам, в село Раджево».
Бедняки охотно приняли ребенка, у которого есть наследство. Но и здесь твоему отцу пришлось тяжким трудом платить за свое «содержание». У крестьянина свой взгляд на труд и на заработок, жестокий взгляд.
Окончил он начальную школу, и опять поднялись споры: надо ли продолжать учение, оставить ли его в деревне, или отдать в услужение. Как ни плакал мальчик, как ни молил пустить его в школу, Янковичи не согласились на это и отдали его к одному богатому торговцу в Валево. Но когда моя свекровь Ефросинья увидела, что сын этого торговца, одних лет с Йованом, ходит в гимназию, она, не долго думая, ни с кем не посоветовавшись, отвела своего сынка к директору. «Учитель наказывал мне учить его,— обратилась она к директору,— да и мальчик плачет по школе, а для нашей крестьянской жизни он слаб, не годится, вот я и привела его к тебе, сударь, решай сам».
У того торговца он провел несколько лет, занимался с его сыном Благое; много ругани и побоев досталось Йовану из-за глупости и лености этого Благое, потому что виноватым за каждую плохую отметку оказывался не тот, кто не хотел учиться, а Йован, который, дескать, плохо ему объяснял. Йован перешел в пятый класс, а Благое все сидел в третьем. Тут твоего отца пригласил председатель окружного суда в Шабаце, у которого сын тоже плохо учился. Уже в это время твой отец лихорадочно занимался, читал все без разбора, изучал тайком французский язык и носился с мыслью поступить по окончании школы в университет. В шестом классе он уже настолько знал французский, что мог давать уроки и читать Виктора Гюго в подлиннике. Учение в гимназии подходило к концу, но жизнь в доме председателя суда с каждым днем становилась все более невыносимой. И не только потому, что у Йована, как у молодого человека, увеличились потребности (а из деревни он уже несколько лет не получал ни гроша даже на одежду, ибо, как объяснили братья, «наследство свое он потратил на ученье»), но и потому, что благодаря чтению и собственным размышлениям он стал разбираться теперь в человеческих взаимоотношениях, и гордость не позволяла ему выносить прежнего обращения с ним. Кстати, твой отец никогда не жаловался на единокровных братьев за то, что они присвоили его долю земли, никогда не говорил об этом; насколько я потом могла понять, он считал, что земля должна принадлежать тому, кто ее обрабатывает. Но он не мог забыть их неприязни к нему и побоев, как и своей тяжелой жизни у торговца и у председателя суда, жизни, полной унижений и оскорблений. Не знаю, какими соображениями он руководствовался, когда решил, будучи в седьмом классе, уйти из гимназии. Может быть, уже тогда зрела в нем идея о служении народу, из которого он вышел и грубость, предрассудки и невежество которого испытал на себе? Так или иначе, но из седьмого класса гимназии он поступил в педагогическое училище в Белграде.
В те времена училище это пользовалось хорошей репутацией, и его учеников охотно брали в репетиторы. Семьи, искавшие репетитора, обращались в дирекцию училища, которая и рекомендовала лучших учеников. Уже через несколько месяцев твой отец получил хорошие уроки, и один из них, между прочим, в доме министра П. Таким образом он смог хоть немного обеспечить себя. Долгое время учителя не знали о материальном положении этого замкнутого, гордого, всегда опрятно одетого юноши. Хотя по природе твой отец был веселый и общительный, в первые годы своей самостоятельной жизни он был очень серьезен. Он приобрел большой опыт и теперь уже не допускал, чтобы отцы плохих учеников обращались к ним как с лицом, стоящим ниже их на социальной лестнице только потому, что он занимался наемным трудом. К этому он был очень чувствителен и имел на сей счет определенные и твердые взгляды. Случай, о котором я тебе расскажу, лучше всего покажет, что он не был карьеристом.
В доме министра П. он давал уроки сыну его и дочери. «Это приятный дом, со светлой столовой и обильным столом, который меня ожидал каждый день,— рассказывал он мне потом,— а главное, воспитанность этих людей, их европейский лоск, их хорошее обращение со мной, наконец огромная библиотека, где я нашел и Пру- дона, и Сен-Симона, и Чернышевского, и Толстого,— все это, но больше всего тепло, которое я ощущал в этом доме и которого не знал раньше, возмещали мне все то, чего я был лишен в детстве. После уроков я оставался для занятий музыкой со своей ученицей. Я чувствовал себя счастливым. И почти всегда, вернувшись домой, находил в футляре скрипки какой-нибудь подарок — то редкостный фрукт, то дорогие конфеты». Тогда он снова
стал подумывать о том, не остаться ли ему в городе, перейти в университет и добиться положения. Он мне признавался, что позволял себе предаваться самым несбыточным мечтам. Но однажды, придя на урок, он застал свою ученицу в очень приподнятом настроении. «Вот, посмотрите, господин Байкич, наша Ката собирается замуж за этого учителя; попросила меня прочитать, что он ей пишет. Он часто поет ей серенады, стоя, вернее — сидя на корточках, у подвального этажа. Знаком ли вам этот почерк? Подпись: Стева». Я взял письмо да так и обомлел: я узнал почерк Стевы Вуковича, который, хоть и прилично зарабатывал как литографщик, вечно голодал из-за своей неимоверной прожорливости. Письмо гласило:
«Я голоден, душенька. Буду ждать тебя у третьего фонаря после ужина. Если и сегодня ты не принесешь чего-нибудь поесть, значит, ты меня не любишь. Приходи, мое сердечко, как можно раньше, потому что меня зовет к себе одна толстушка, твоя подруга из дома напротив.
Принеси, если можешь, кусочек холодного мясца.
Любящий тебя Стева, который ждет у фонаря».
Прочитав письмо, я, вопреки очевидности, стал энергично отрицать, что этот молодой человек — будущий учитель и мой приятель. «Но Ката говорит, что одевается он как простой крестьянин». Сказав так, она вдруг смутилась и стала перекладывать книги на столе. Урок прошел вяло и показался мне необычайно длинным. Уже под самый конец девушка спросила меня с серьезным видом: «Почему вы учитесь в этой школе для бедняков и мужицких детей? Это не для вас».— «Почему не для меня? Я сам крестьянин и хочу вернуться в деревню и служить народу, из которого вышел. Разве, по-вашему, быть крестьянином стыдно?»— «Ах, нет, не стыдно... Почему же стыдно?» — возразила она, хотя думала, очевидно, именно так. Этот незначительный случай быстро меня отрезвил, показав, что если у меня и нет ничего общего со Стевой Вуковичем, поджидавшим у фонаря, хотя мы с ним одного происхождения, то нет ничего общего и с этим домом, где меня так мило принимают, но где слово «бедняк» означает то же, что «мужик», а то и другое — «хам».
Отец твой отказался от уроков и снова целиком вернулся к действительности и к учению. Но обстоятельства еще раз заставили его сойти с того пути, который он себе наметил. Он был молод и легко увлекался. И потому, получив в тот год аттестат зрелости, с радостью принял предложенное ему место мелкого чиновника в министерстве просвещения.
Его судьба, да и наша также, была бы совсем иной, если бы его мать, Ефросинья, не горела желанием видеть своего сына учителем в деревне. Она состарилась, почти ослепла, всегда держала в руке синий ситцевый платок, которым то и дело вытирала слезящиеся глаза, не была уже годна ни для какой работы, и сыновья ее от первого брака стали ей говорить: «Ступай, раз тебе бог послал сына-барина, ступай к нему и пользуйся счастьем». И пришла она со своим узелком прямо в Белград узнать, почему ее сын не получает места учителя, «как его друзья». Ее приход заставил твоего отца еще раз вернуться к действительной жизни. Он чувствовал себя несчастным, злился и старался оправдаться перед собой за то, что с первых же шагов и при первом же искушении изменил своим юношеским мечтам о «служении народу». Но вкус к городской жизни точил его, как червь. Деревня со своей темнотой и горестями, с тяжким трудом на земле, обрабатываемой деревянным плугом, казалось, осталась уже далеко позади. Он взял мать под руку: «Иди домой, родная, а я приду за тобой». Но Ефросинья стала отчаянно упираться. «Нет, сын Йован, довольно я намучилась из-за тебя, буду сидеть в кафане, пока ты своего дела не кончишь». Как быть, если мать останется в Белграде? Он испытал самое унизительное, самое постыдное для человека чувство: стыд за свою мать-крестьянку. И это оказалось решающим. Кем он был? В чем его главный долг? Напрасно он сопротивлялся,— он целиком был связан с деревней, с полуслепой матерью, которая его воспитывала по-крестьянски, отдавая свою кровь по капле. Он всегда вспоминал, как она приходила к нему в Валево или в Шабац пешком, с пестрой сумкой за спиной, в которой была белая, с таким трудом заработанная лепешка и кусочек дешевого сыра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56