За столом сидели друг против друга Величко и хозяин. Несколько поодаль от них, на кресле, в обнимку с толстым портфелем, расположился немолодой прапорщик, коренастый и плотный, с большим, открытым лбом. В землянке был ещё Карбышев. Величко и Азанчеев спорили. Предмет их спора не заключал в себе ровно ничего личного. Но, кроме простого расхождения во взглядах, между спорщиками стояло что-то злое и непримиримое, от чего и разговор их походил на ссору. Ни горячившийся Величко, ни холодно-вежливый Азанчеев отнюдь не имели надежды в чем-нибудь убедить друг друга. Они спорили только для того, чтобы разрядить враждебную напряженность своих чувств.
— Когда в середине июня противник усилился и перешел в наступление, — говорил Величко, — мы упустили драгоценное время, занимаясь перегруппировками. Порыва нашего хватило для прорыва, но для использования успеха уже не нашлось ни средств, ни сил, ни резервов, ни техники. Произошла удивительная вещь: удача нашего наступления вызвала растерянность не только у австро-германцев, но и у нас. Даже в большей степени у нас, чем у них. А много ли мы делали для того, чтобы подкрепить наш напор преодолением собственных преград… а? Например, сопровождение артиллерии… а? Что же удивительного, что мы завязли теперь здесь, на Стоходе?..
— Ваше высокопревосходительство, — сейчас же возразил, отдуваясь, Азанчеев, — упускаете из виду главную сторону вопроса. Наше наступление на Юго-Западном фронте должно было где-нибудь остановиться, — оно временно задержалось на Стоходе. Это естественная, не имеющая крупного значения задержка. Но прежде, чем мы дошли до Стохода и стали здесь, мы сделали возможным наступление французов, спасли от разгрома Италию, включили Румынию в войну. Мне кажется, ваше высокопревосходительство, можно без преувеличения сказать, что русский народ до сих пор все еще живет нашей летней победой, все еще пожинает ее плоды.
— В огороде — бузина, а в Киеве — дядька, — сердито буркнул Величко, — трудно с вами спорить, милейший генерал. И… опасно. Будь я, к примеру, простой солдат, вы бы меня разом упекли под военный суд «за распространение» и за прочее. Так ведь? А?
Азанчеев не ответил. Он хотел отмолчаться с тем, чтобы ни одно из его дальнейших слов уже не могло оказаться ответом на ядовитый вопрос Велички. Выждав, когда нужное время истекло, Азанчеев сказал:
— Поменьше облаков, господа! Вот мое мнение: Стоход — временная стоянка; ergo, здешние окопы очень скоро придется бросить. Среди солдат моей дивизии в большом ходу самые скверные настроения, — я называю их «окопной солдатской злостью». Но если солдат не чувствует особой надобности в окопах, то стоит ли, в самом деле, трудиться над их усовершенствованием? Я часто замечал: когда позиции укреплены слабо, дух войск выдвигается на первый план и…
Величко порывисто вскочил с кресла.
— Стоп, генерал! Нельзя говорить подобные вещи! Я запрещаю вам, милостивый государь, проповедывать преступный фатализм! Стоп!
Азанчеев, прапорщик с портфелем, Карбышев — все стояли.
— Если ваше высокопревосходительство не всегда бережете свое имя, — медленно, с глухой интонацией угрозы в голосе, выговорил Азанчеев, — то я берегу свое и отвечаю за каждое сказанное мною слово.
Величко быстро ходил по землянке, оставляя грязные следы больших болотных сапог на чистых белых досках деревянного настила. Вдруг он заметил эти следы.
— Имя? Имя… Дело не в имени, генерал, а в том, кому оно принадлежит. Немудрено наследить. Но след оставить — трудно. Попытайтесь… А я… Поздно! Я тоже не боюсь ни суда, ни штрафа. Но по другой причине. Фортификация — мой адвокат. А?
Величко неожиданно повернулся к Карбышеву. Он обращал к нему свой последний вопрос, как будто именно Карбышев-то и был сейчас живым воплощением фортификации. Лицо Дмитрия Михайловича вспыхнуло темным румянцем. Глаза зажглись. Гордое и смелое чувство вошло в душу. «Прав Величко, что не выпустил меня в пехоту… Надо быть там, где труднее… Надо… оставить след!» А Величко уже закрывал неприятный спор, слегка балагуря:
— Так что, не сердитесь, дорогой генерал, на некоторую долю самостоятельности в моих суждениях. Простите старика. И уж буду я все-таки подполковнику Карбышеву приказывать так, как если бы мы с ним вашего мнения и во сне не слыхали. Лисьи норы у вас, полковник, неудачны: галереи плохи, емкость мала, — дышать нечем. Выходы делайте в тыл, а не в бок. Пулеметные гнезда блиндируйте по всем направлениям обстрела. Третья линия укреплений еще только разбивается, — поспешите. Саперы у вас разбирают крестьянские избы под материал для мостов. Это не их дело. Пехота готовит плетни и решетки на болота, — почему бы ей не готовить и лес для мостов? А саперам поручите дела поважнее. Немедленно организуйте инженерную разведку австрийской укрепленной позиции. Для этого сформируйте специальную разведочную саперную команду и составьте для нее инструкцию. Пришлите мне для ознакомления. На все — трое суток. Далее. Извольте на фронте вашего участка создать прочное исходное положение, а для резерва — исходный плацдарм. Наконец, примите меры к уничтожению технических средств обороны противника. Помощи требуйте, в первую очередь от генерала Азанчеева, во вторую — от меня…
Величко сел, и все сели. Минуту-две в землянке было тихо.
— Почему-то исчезли у нас из армии фугасы, — снова заговорил Величко, — самые обыкновенные: взрывные, камнеметные… На Шипке в семьдесят седьмом году были… В Порт-Артуре были… А теперь — нет. Почему? Тайна сия велика. Армия сама свои фугасы делает: достает смолу, сколачивает ящики… Кстати: здесь у вас, генерал, в телеграфной роте вчера профессор Шателен обнаружил солдата, который придумал замечательную штуку — чувствительнейший замыкатель. Стоит от этого приборчика отвести провод к батарее, командующей фугасами, как… Да, впрочем, господин Шателен изложит все это гораздо вразумительнее. Пожалуйста, профессор!
Пожилой прапорщик встал с кресла, подошел к столу и вытащил из своего толстого портфеля плоский, металлический, тонкостенный диск.
— Если надавить на стенку диска, — сказал он, показывая, как надо надавить, — ртуть сейчас же выжимается из коробки. Тут и происходит замыкание. Удивительно просто! Если зарыть контакт в землю и соединить со звонками или лампочками в окопе, — подача сигнала с местности, на которой происходит движение, обеспечена. Особенно легко и удобно применять такие замыкатели для взрывов поездов и мостов. Великолепная идея!
«Его превосходительство, прапорщик» Шателен разъезжал по фронту для выяснения на захваченных австрийских позициях всех технических подробностей устройства электризованных проволочных заграждений и установления способов их питания током. Собранный Шателеном материал был драгоценен. Прежде всего оказалось, что электризованными заграждениями был уже опоясан с австрийской стороны весь Юго-Западный фронт. Для питания неприятель пользовался крупными станциями, мощностью больше чем в две тысячи киловатт. Ток высокого напряжения до двадцати тысяч вольт передавался по подземным кабелям на расстояние нескольких верст. Таким образом, и станции, и подстанции находились вне сферы действия даже тяжелого артиллерийского огня. Громадные запасы кабеля и соединительных муфт были захвачены целехонькими. К счастью, электрические сооружения австрийцев еще нигде не были завершены, — не установлены трансформаторы, не смонтированы на станциях машины…
— А как фамилия солдата, который изобрел замыкатель? — спросил Азанчеев.
Шателен заглянул в записную тетрадку.
— Елочкин, ваше превосходительство.
Азанчеев распушил усы.
— Телеграфист Елочкин? Странно…
Карбышев смотрел на него с удивлением: ведь не то же странно, что солдат зовется Елочкиным. А что?
— Сегодня утром, — продолжал Азанчеев, — командир военно-полицейской команды докладывал мне о телеграфисте Елочкине. Это — самый скверный солдат. Это — настоящий смутьян.
— Тогда под суд его, под суд! — сбалагурил Величко, энергично засовывая руки в рукава просторной шинели, которую держал сзади отлично вымуштрованный азанчеевский вестовой, — скорей под суд! Ведь теперь военно-полевые суды при штабах дивизий, удобно.
— Я знаю, как мне надо поступить, — с явным раздражением сказал Азанчеев, — но если вашему высокопревосходительству желательно знать, что это за солдат, я могу…
Он схватил с письменного столика лист бумаги, густо покрытый машинописными строчками, и, повернув его несколько раз туда и сюда, довольно скоро нашел нужное место:
— …Могу кое-что огласить. Пожалуйста: «При этаких порядках, что ни делай, все равно толку не будет. Не выиграем мы войны… А коли победе не бывать, так зачем же и под пулю лезть? Уж лучше для чего другого сохраниться… Ай не так, браток?» Это ораторствует телеграфист Елочкин. Дальше: «А почему мы на Стоходе завязли? Почему Западный фронт на месте стоит? Да потому, что командует им Эверт — генерал, немец и изменник, а наших с Юго-Западного одних вперед бросили, чтобы войну ловчей проиграть». Это уже не Елочкин. Но все равно. «Целым с войны вернуться нельзя, — я о том не думаю, а потому и гибели не страшусь. Но, как другие без всякой нужды гибнут, этого спокойно видеть никак невозможно», — это опять Елочкин. И в таком роде… Хорош, господа, ваш изобретатель?
— А про Распутина ничего нет? — вдруг спросил Величко.
Глаза с азанчеевской физиономии исчезли бесследно.
— Я вас не понимаю, ваше высокопревосходительство…
— Неужели? Ну, скажем, о том, что наступление сорвано Распутиным… Или… Наверно, есть. Ведь вся армия болтает.
Величко уже был в шинели. Азанчеев сделал вестовому знак — выйти.
— Ваше высокопревосходительство, изволите шутить с огнем. В Особой армии генерала Безобразова — гвардейские стрелки. Чудо, а не солдаты: черноватые, курносые, ловкие. И что же? На прошлой неделе — шум: «Обороняться станем, а наступать не пойдем!» Это гвардейские стрелки!.. А вчера в соседней дивизии два полка попросту сговорились: «Не пойдем из окопов!..»
Он еще говорил, а Величко уже быстро шел к двери. Вместе с инженер-генералом уходили Карбышев и Шателен. Только у самой двери, взявшись за ее ручку, Величко приостановился:
— Плохо, очень плохо, ваше превосходительство, — серьезно и грустно сказал он, — совершенно с вами согласен. Однако кто же во всем этом виноват?..
Дверь в землянку закрылась. Часовой взял на караул.
— Вольно!
Величко обнял Карбышева за талию.
— Придумали, как выручить солдата?
Шателен рассмеялся. Величко спрашивал как заговорщик. В том, что солдата следует выручить, он не сомневался. Как выручить, — единственный вопрос.
— Но генерала Азанчеева просить — ни-ни…
— Избави бог, ваше высокопревосходительство, — тотчас согласился Карбышев, — когда надо отказать в просьбе, вспоминают о законах и на них ссылаются. А когда надо сделать по-своему, о законах забывают и ссылаются на исключительность обстановки, на общее положение и тому подобное. Генерал Азанчеев как раз из таких…
— Верно! Ну?
— Есть другой способ выручить солдата, ваше высокопревосходительство.
— Ну, тогда — книги в руки. Больше ни о чем не спрашиваю. И даже не интересуюсь. На меня — никаких ссылок. Пойдемте, профессор. Здесь наши пути с дорогой этого подполковника расходятся. Мы идем в холостяцкий холод, а он — в женатое тепло. Не забудьте, Карбышев, передать мои комплименты вашей очаровательной супруге. Надуете, — по службе вам мстить буду!..
* * *
С некоторого времени капитан Лабунский стал очень осторожничать. Даже верного и сноровистого денщика Абдула он отправил в роту, вдруг припомнив, как он осенью четырнадцатого года, на Бескидах, выболтал Карбышеву тайну собиновских сапог. Теперь денщиком у Лабунского состоял косноязычный, придурковатого вида, солдат. Эти-то именно недостатки и внушали капитану известное к нему доверие. Но Лабунский ошибся в выборе. Когда Елочкин подошел к капитанской землянке, денщик раздувал у входа самовар.
— Барин дома?
— А те-е зацем?
Елочкин чувствовал себя крайне беспокойно. Ему надо было увидеть Лабунского как можно скорее. И объясняться с любопытным дуралеем он не имел ни малейшего расположения.
— Нужен мне твой капитан. Поди, доложись: Елочкин, мол, от подполковника Карбышева пришел.
— Елоцкин? — переспросил денщик, — эко дело! Да разве капитана моего добудишься?
— Неужто спит?
— А то… С утра водоцку хлесцет, чтобы загулять, просить его нецего, самого на загул так и тянет…
И он еще долго рассказывал о своем барине, все в таком же роде. Наконец, ушел-таки в землянку. Сердце Елочкина упало. Успех зависел теперь только от быстроты. Недавно вступил в действие приказ о пропуске солдат-специалистов через отборочные комиссии и об отправке их с фронта в тыл для работы на военных заводах. У слесаря Елочкина были все основания попасть на комиссии в отбор. И направление уже лежало за обшлагом его шинели. Председателем дивизионной отборочной комиссии был Лабунский. Вчера Карбышев видел его и говорил с ним о Елочкине. Итак, оставалось коротким завершением формальной процедуры обогнать сложную механику военно-полицейских мероприятий дивизионного штаба. Сердце Елочкина упало, дрогнуло, забилось, когда он услышал, что Лабунский спит. Но вот разговорчивый денщик вышел и сказал, приоткрывая дверь:
— Ходи, Елоцкин!
В землянке было жарко, душно, воняло спиртным перегаром, куревом и еще какой-то дрянью. У Лабунского было красное, потное лицо. Глаза его опухли. Из-под распахнутой рубахи смотрела голая грудь, так густо заросшая коричневой шерстью, что ее можно было бы принять и за волчье брюхо. Он зевал с неимоверным ожесточением, то и дело выхватывая изо рта сигару и вскидывая норвежскую бороду острым клином вверх. Он долго протирал глаза, прежде чем окончательно разглядел и распознал Елочкина.
— Здорово, брат! Что же это ты делаешь?
— Особого ничего не делаю, ваше благородие, — сказал Елочкин, — как у вас, господ офицеров, не знаю, а у нас, у солдат, котелки на плечах иной раз от мыслей лопнуть могут. Все — война: почему да зачем? Вот и бывает, что проговоришься…
Лабунский зевнул и взбросил бороду кверху.
— Так-то так, но… Очень мне сдается, брат Елочкин, что ты большевик. А?
— И мне сдается…
— Что?
— Будто ваше благородие — эсер.
Лабунский сорвался с табуретки и двинулся было на Елочкина с боем. Однако на полпути остановился и, широко расставив длинные ноги, выставил вперед огромный кулачище.
— Видишь? Таких — два; и от каждого мертвяком пахнет. Очумел? Думаешь, ежели ты мне жизнь спас, так и верхом на мне ездить можно? Врешь! Дудки! О чем это ты зачирикал? Выгнать тебя?
— Как угодно, — сказал Елочкин, смутно догадываясь, что теперь-то уж Лабунский все сделает, чтобы сплавить его, Елочкина, из дивизии и с фронта в Россию, — как вам угодно! Гоните!
Лабунский зевнул и сел на табуретку.
— Вот что: уговор дороже денег. На сегодняшнем случае, Елочкин, мы наши счеты кончаем. Ты меня спас, — очень хор-рошо. И я тебя тоже спасаю. Отлично! Предупреждаю раз и навсегда, — конец. Ни в какие свои планы включать меня больше не смей. Узнаю, — не пощажу. Теперь — сегодняшний случай. Я Дмитрию Михайловичу обещал. Значит — сделаю. Давай твои бумажонки!
Елочкин протянул служебную записку командира телеграфной роты. Лабунский написал несколько слов на обороте.
— Все. Теперь дуй в комиссию, к секретарю. Остальное он устроит. Кажись, нынче в ночь отправляют вас. Марш!
— Покорнейше благодарю, ваше благородие, — сказал Елочкин, чувствуя, как его ноги дрожат от нетерпения, но считая неделикатным уходить, пока не произнесены все полагающиеся слова, — от души вас…
— Не дури! Душа — пар. Заруби только на своем носу, что мы — квиты. Прощай!
Елочкин повернулся и вышел. Лабунский смотрел ему вслед. «Как корове седло, годится мне теперь это дурацкое эсерство, — думал он, — слава богу: георгиевский кавалер; женат на девушке из весьма состоятельной семьи… Гм! А вот с этаким филином свяжешься и не заметишь, как рюху дашь…» Он еще раз пристально посмотрел на дверь, за которой скрылся Елочкин. Доброе, горбоносое лицо солдата, как бы обрызганное лучами ясных глаз, и его тяжеловатая, кряжистая фигура представились ему на мгновение с удивительной отчетливостью, и он громко сказал своим хриплым басом:
— Ска-а-тина!
Глава одиннадцатая
Осенью Минск подвергся наводнению. Его затопило великим множеством молодых людей в фуражках, совершенно офицерских, но только с круглыми чиновничьими кокардами; в погонах, очень похожих на офицерские, но с чиновничьим галуном. И почти все эти молодые люди имели на ногах шпоры, а у левого бока холодное оружие. Шашка прыгала, скакала, звонко шлепала по голенищу и, с предательской неожиданностью застревая между ступнями, повергала иных прямо наземь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
— Когда в середине июня противник усилился и перешел в наступление, — говорил Величко, — мы упустили драгоценное время, занимаясь перегруппировками. Порыва нашего хватило для прорыва, но для использования успеха уже не нашлось ни средств, ни сил, ни резервов, ни техники. Произошла удивительная вещь: удача нашего наступления вызвала растерянность не только у австро-германцев, но и у нас. Даже в большей степени у нас, чем у них. А много ли мы делали для того, чтобы подкрепить наш напор преодолением собственных преград… а? Например, сопровождение артиллерии… а? Что же удивительного, что мы завязли теперь здесь, на Стоходе?..
— Ваше высокопревосходительство, — сейчас же возразил, отдуваясь, Азанчеев, — упускаете из виду главную сторону вопроса. Наше наступление на Юго-Западном фронте должно было где-нибудь остановиться, — оно временно задержалось на Стоходе. Это естественная, не имеющая крупного значения задержка. Но прежде, чем мы дошли до Стохода и стали здесь, мы сделали возможным наступление французов, спасли от разгрома Италию, включили Румынию в войну. Мне кажется, ваше высокопревосходительство, можно без преувеличения сказать, что русский народ до сих пор все еще живет нашей летней победой, все еще пожинает ее плоды.
— В огороде — бузина, а в Киеве — дядька, — сердито буркнул Величко, — трудно с вами спорить, милейший генерал. И… опасно. Будь я, к примеру, простой солдат, вы бы меня разом упекли под военный суд «за распространение» и за прочее. Так ведь? А?
Азанчеев не ответил. Он хотел отмолчаться с тем, чтобы ни одно из его дальнейших слов уже не могло оказаться ответом на ядовитый вопрос Велички. Выждав, когда нужное время истекло, Азанчеев сказал:
— Поменьше облаков, господа! Вот мое мнение: Стоход — временная стоянка; ergo, здешние окопы очень скоро придется бросить. Среди солдат моей дивизии в большом ходу самые скверные настроения, — я называю их «окопной солдатской злостью». Но если солдат не чувствует особой надобности в окопах, то стоит ли, в самом деле, трудиться над их усовершенствованием? Я часто замечал: когда позиции укреплены слабо, дух войск выдвигается на первый план и…
Величко порывисто вскочил с кресла.
— Стоп, генерал! Нельзя говорить подобные вещи! Я запрещаю вам, милостивый государь, проповедывать преступный фатализм! Стоп!
Азанчеев, прапорщик с портфелем, Карбышев — все стояли.
— Если ваше высокопревосходительство не всегда бережете свое имя, — медленно, с глухой интонацией угрозы в голосе, выговорил Азанчеев, — то я берегу свое и отвечаю за каждое сказанное мною слово.
Величко быстро ходил по землянке, оставляя грязные следы больших болотных сапог на чистых белых досках деревянного настила. Вдруг он заметил эти следы.
— Имя? Имя… Дело не в имени, генерал, а в том, кому оно принадлежит. Немудрено наследить. Но след оставить — трудно. Попытайтесь… А я… Поздно! Я тоже не боюсь ни суда, ни штрафа. Но по другой причине. Фортификация — мой адвокат. А?
Величко неожиданно повернулся к Карбышеву. Он обращал к нему свой последний вопрос, как будто именно Карбышев-то и был сейчас живым воплощением фортификации. Лицо Дмитрия Михайловича вспыхнуло темным румянцем. Глаза зажглись. Гордое и смелое чувство вошло в душу. «Прав Величко, что не выпустил меня в пехоту… Надо быть там, где труднее… Надо… оставить след!» А Величко уже закрывал неприятный спор, слегка балагуря:
— Так что, не сердитесь, дорогой генерал, на некоторую долю самостоятельности в моих суждениях. Простите старика. И уж буду я все-таки подполковнику Карбышеву приказывать так, как если бы мы с ним вашего мнения и во сне не слыхали. Лисьи норы у вас, полковник, неудачны: галереи плохи, емкость мала, — дышать нечем. Выходы делайте в тыл, а не в бок. Пулеметные гнезда блиндируйте по всем направлениям обстрела. Третья линия укреплений еще только разбивается, — поспешите. Саперы у вас разбирают крестьянские избы под материал для мостов. Это не их дело. Пехота готовит плетни и решетки на болота, — почему бы ей не готовить и лес для мостов? А саперам поручите дела поважнее. Немедленно организуйте инженерную разведку австрийской укрепленной позиции. Для этого сформируйте специальную разведочную саперную команду и составьте для нее инструкцию. Пришлите мне для ознакомления. На все — трое суток. Далее. Извольте на фронте вашего участка создать прочное исходное положение, а для резерва — исходный плацдарм. Наконец, примите меры к уничтожению технических средств обороны противника. Помощи требуйте, в первую очередь от генерала Азанчеева, во вторую — от меня…
Величко сел, и все сели. Минуту-две в землянке было тихо.
— Почему-то исчезли у нас из армии фугасы, — снова заговорил Величко, — самые обыкновенные: взрывные, камнеметные… На Шипке в семьдесят седьмом году были… В Порт-Артуре были… А теперь — нет. Почему? Тайна сия велика. Армия сама свои фугасы делает: достает смолу, сколачивает ящики… Кстати: здесь у вас, генерал, в телеграфной роте вчера профессор Шателен обнаружил солдата, который придумал замечательную штуку — чувствительнейший замыкатель. Стоит от этого приборчика отвести провод к батарее, командующей фугасами, как… Да, впрочем, господин Шателен изложит все это гораздо вразумительнее. Пожалуйста, профессор!
Пожилой прапорщик встал с кресла, подошел к столу и вытащил из своего толстого портфеля плоский, металлический, тонкостенный диск.
— Если надавить на стенку диска, — сказал он, показывая, как надо надавить, — ртуть сейчас же выжимается из коробки. Тут и происходит замыкание. Удивительно просто! Если зарыть контакт в землю и соединить со звонками или лампочками в окопе, — подача сигнала с местности, на которой происходит движение, обеспечена. Особенно легко и удобно применять такие замыкатели для взрывов поездов и мостов. Великолепная идея!
«Его превосходительство, прапорщик» Шателен разъезжал по фронту для выяснения на захваченных австрийских позициях всех технических подробностей устройства электризованных проволочных заграждений и установления способов их питания током. Собранный Шателеном материал был драгоценен. Прежде всего оказалось, что электризованными заграждениями был уже опоясан с австрийской стороны весь Юго-Западный фронт. Для питания неприятель пользовался крупными станциями, мощностью больше чем в две тысячи киловатт. Ток высокого напряжения до двадцати тысяч вольт передавался по подземным кабелям на расстояние нескольких верст. Таким образом, и станции, и подстанции находились вне сферы действия даже тяжелого артиллерийского огня. Громадные запасы кабеля и соединительных муфт были захвачены целехонькими. К счастью, электрические сооружения австрийцев еще нигде не были завершены, — не установлены трансформаторы, не смонтированы на станциях машины…
— А как фамилия солдата, который изобрел замыкатель? — спросил Азанчеев.
Шателен заглянул в записную тетрадку.
— Елочкин, ваше превосходительство.
Азанчеев распушил усы.
— Телеграфист Елочкин? Странно…
Карбышев смотрел на него с удивлением: ведь не то же странно, что солдат зовется Елочкиным. А что?
— Сегодня утром, — продолжал Азанчеев, — командир военно-полицейской команды докладывал мне о телеграфисте Елочкине. Это — самый скверный солдат. Это — настоящий смутьян.
— Тогда под суд его, под суд! — сбалагурил Величко, энергично засовывая руки в рукава просторной шинели, которую держал сзади отлично вымуштрованный азанчеевский вестовой, — скорей под суд! Ведь теперь военно-полевые суды при штабах дивизий, удобно.
— Я знаю, как мне надо поступить, — с явным раздражением сказал Азанчеев, — но если вашему высокопревосходительству желательно знать, что это за солдат, я могу…
Он схватил с письменного столика лист бумаги, густо покрытый машинописными строчками, и, повернув его несколько раз туда и сюда, довольно скоро нашел нужное место:
— …Могу кое-что огласить. Пожалуйста: «При этаких порядках, что ни делай, все равно толку не будет. Не выиграем мы войны… А коли победе не бывать, так зачем же и под пулю лезть? Уж лучше для чего другого сохраниться… Ай не так, браток?» Это ораторствует телеграфист Елочкин. Дальше: «А почему мы на Стоходе завязли? Почему Западный фронт на месте стоит? Да потому, что командует им Эверт — генерал, немец и изменник, а наших с Юго-Западного одних вперед бросили, чтобы войну ловчей проиграть». Это уже не Елочкин. Но все равно. «Целым с войны вернуться нельзя, — я о том не думаю, а потому и гибели не страшусь. Но, как другие без всякой нужды гибнут, этого спокойно видеть никак невозможно», — это опять Елочкин. И в таком роде… Хорош, господа, ваш изобретатель?
— А про Распутина ничего нет? — вдруг спросил Величко.
Глаза с азанчеевской физиономии исчезли бесследно.
— Я вас не понимаю, ваше высокопревосходительство…
— Неужели? Ну, скажем, о том, что наступление сорвано Распутиным… Или… Наверно, есть. Ведь вся армия болтает.
Величко уже был в шинели. Азанчеев сделал вестовому знак — выйти.
— Ваше высокопревосходительство, изволите шутить с огнем. В Особой армии генерала Безобразова — гвардейские стрелки. Чудо, а не солдаты: черноватые, курносые, ловкие. И что же? На прошлой неделе — шум: «Обороняться станем, а наступать не пойдем!» Это гвардейские стрелки!.. А вчера в соседней дивизии два полка попросту сговорились: «Не пойдем из окопов!..»
Он еще говорил, а Величко уже быстро шел к двери. Вместе с инженер-генералом уходили Карбышев и Шателен. Только у самой двери, взявшись за ее ручку, Величко приостановился:
— Плохо, очень плохо, ваше превосходительство, — серьезно и грустно сказал он, — совершенно с вами согласен. Однако кто же во всем этом виноват?..
Дверь в землянку закрылась. Часовой взял на караул.
— Вольно!
Величко обнял Карбышева за талию.
— Придумали, как выручить солдата?
Шателен рассмеялся. Величко спрашивал как заговорщик. В том, что солдата следует выручить, он не сомневался. Как выручить, — единственный вопрос.
— Но генерала Азанчеева просить — ни-ни…
— Избави бог, ваше высокопревосходительство, — тотчас согласился Карбышев, — когда надо отказать в просьбе, вспоминают о законах и на них ссылаются. А когда надо сделать по-своему, о законах забывают и ссылаются на исключительность обстановки, на общее положение и тому подобное. Генерал Азанчеев как раз из таких…
— Верно! Ну?
— Есть другой способ выручить солдата, ваше высокопревосходительство.
— Ну, тогда — книги в руки. Больше ни о чем не спрашиваю. И даже не интересуюсь. На меня — никаких ссылок. Пойдемте, профессор. Здесь наши пути с дорогой этого подполковника расходятся. Мы идем в холостяцкий холод, а он — в женатое тепло. Не забудьте, Карбышев, передать мои комплименты вашей очаровательной супруге. Надуете, — по службе вам мстить буду!..
* * *
С некоторого времени капитан Лабунский стал очень осторожничать. Даже верного и сноровистого денщика Абдула он отправил в роту, вдруг припомнив, как он осенью четырнадцатого года, на Бескидах, выболтал Карбышеву тайну собиновских сапог. Теперь денщиком у Лабунского состоял косноязычный, придурковатого вида, солдат. Эти-то именно недостатки и внушали капитану известное к нему доверие. Но Лабунский ошибся в выборе. Когда Елочкин подошел к капитанской землянке, денщик раздувал у входа самовар.
— Барин дома?
— А те-е зацем?
Елочкин чувствовал себя крайне беспокойно. Ему надо было увидеть Лабунского как можно скорее. И объясняться с любопытным дуралеем он не имел ни малейшего расположения.
— Нужен мне твой капитан. Поди, доложись: Елочкин, мол, от подполковника Карбышева пришел.
— Елоцкин? — переспросил денщик, — эко дело! Да разве капитана моего добудишься?
— Неужто спит?
— А то… С утра водоцку хлесцет, чтобы загулять, просить его нецего, самого на загул так и тянет…
И он еще долго рассказывал о своем барине, все в таком же роде. Наконец, ушел-таки в землянку. Сердце Елочкина упало. Успех зависел теперь только от быстроты. Недавно вступил в действие приказ о пропуске солдат-специалистов через отборочные комиссии и об отправке их с фронта в тыл для работы на военных заводах. У слесаря Елочкина были все основания попасть на комиссии в отбор. И направление уже лежало за обшлагом его шинели. Председателем дивизионной отборочной комиссии был Лабунский. Вчера Карбышев видел его и говорил с ним о Елочкине. Итак, оставалось коротким завершением формальной процедуры обогнать сложную механику военно-полицейских мероприятий дивизионного штаба. Сердце Елочкина упало, дрогнуло, забилось, когда он услышал, что Лабунский спит. Но вот разговорчивый денщик вышел и сказал, приоткрывая дверь:
— Ходи, Елоцкин!
В землянке было жарко, душно, воняло спиртным перегаром, куревом и еще какой-то дрянью. У Лабунского было красное, потное лицо. Глаза его опухли. Из-под распахнутой рубахи смотрела голая грудь, так густо заросшая коричневой шерстью, что ее можно было бы принять и за волчье брюхо. Он зевал с неимоверным ожесточением, то и дело выхватывая изо рта сигару и вскидывая норвежскую бороду острым клином вверх. Он долго протирал глаза, прежде чем окончательно разглядел и распознал Елочкина.
— Здорово, брат! Что же это ты делаешь?
— Особого ничего не делаю, ваше благородие, — сказал Елочкин, — как у вас, господ офицеров, не знаю, а у нас, у солдат, котелки на плечах иной раз от мыслей лопнуть могут. Все — война: почему да зачем? Вот и бывает, что проговоришься…
Лабунский зевнул и взбросил бороду кверху.
— Так-то так, но… Очень мне сдается, брат Елочкин, что ты большевик. А?
— И мне сдается…
— Что?
— Будто ваше благородие — эсер.
Лабунский сорвался с табуретки и двинулся было на Елочкина с боем. Однако на полпути остановился и, широко расставив длинные ноги, выставил вперед огромный кулачище.
— Видишь? Таких — два; и от каждого мертвяком пахнет. Очумел? Думаешь, ежели ты мне жизнь спас, так и верхом на мне ездить можно? Врешь! Дудки! О чем это ты зачирикал? Выгнать тебя?
— Как угодно, — сказал Елочкин, смутно догадываясь, что теперь-то уж Лабунский все сделает, чтобы сплавить его, Елочкина, из дивизии и с фронта в Россию, — как вам угодно! Гоните!
Лабунский зевнул и сел на табуретку.
— Вот что: уговор дороже денег. На сегодняшнем случае, Елочкин, мы наши счеты кончаем. Ты меня спас, — очень хор-рошо. И я тебя тоже спасаю. Отлично! Предупреждаю раз и навсегда, — конец. Ни в какие свои планы включать меня больше не смей. Узнаю, — не пощажу. Теперь — сегодняшний случай. Я Дмитрию Михайловичу обещал. Значит — сделаю. Давай твои бумажонки!
Елочкин протянул служебную записку командира телеграфной роты. Лабунский написал несколько слов на обороте.
— Все. Теперь дуй в комиссию, к секретарю. Остальное он устроит. Кажись, нынче в ночь отправляют вас. Марш!
— Покорнейше благодарю, ваше благородие, — сказал Елочкин, чувствуя, как его ноги дрожат от нетерпения, но считая неделикатным уходить, пока не произнесены все полагающиеся слова, — от души вас…
— Не дури! Душа — пар. Заруби только на своем носу, что мы — квиты. Прощай!
Елочкин повернулся и вышел. Лабунский смотрел ему вслед. «Как корове седло, годится мне теперь это дурацкое эсерство, — думал он, — слава богу: георгиевский кавалер; женат на девушке из весьма состоятельной семьи… Гм! А вот с этаким филином свяжешься и не заметишь, как рюху дашь…» Он еще раз пристально посмотрел на дверь, за которой скрылся Елочкин. Доброе, горбоносое лицо солдата, как бы обрызганное лучами ясных глаз, и его тяжеловатая, кряжистая фигура представились ему на мгновение с удивительной отчетливостью, и он громко сказал своим хриплым басом:
— Ска-а-тина!
Глава одиннадцатая
Осенью Минск подвергся наводнению. Его затопило великим множеством молодых людей в фуражках, совершенно офицерских, но только с круглыми чиновничьими кокардами; в погонах, очень похожих на офицерские, но с чиновничьим галуном. И почти все эти молодые люди имели на ногах шпоры, а у левого бока холодное оружие. Шашка прыгала, скакала, звонко шлепала по голенищу и, с предательской неожиданностью застревая между ступнями, повергала иных прямо наземь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110