На свежесть и оригинальность работы Раубенгеймера не претендовали. Но глубокая эрудированность автора придавала им несомненную значительность. Так именно казалось Карбышеву, когда он следил за выступлениями Раубенгеймера в специальной литературе.
В комнату вошел высокий немолодой человек с лисьей мордочкой, в очень хорошо сшитом коричневом пиджаке. Он с такой осторожностью передвигал ноги, как будто пол под ним прыгал, и улыбался, показывая при этом не только зубы, но и десны. Карбышев ожидал увидеть старого прусского бурша, из тех, что в студенческие времена уродовали друг другу физиономии тупыми шлегерами; однако лауреат Нобелевской премии был вовсе не таков: настоящий тип ученого, не без хитрецы, но и без всяких признаков наглости. Он наносил визит, — коллега — коллеге, — и делал это с соблюдением всех правил общепринятой с давних времен вежливости. Карбышев понимал по-немецки, но говорить не мог. Да если бы и мог, то не стал бы. И, словно догадываясь об этом, гость прежде всего осведомился, удобно ли Дмитрию Михайловичу вести беседу на французском языке. Беседа оказалась короткой: Раубенгеймер просидел минут пятнадцать, не больше, то есть ровно столько, сколько должен продолжаться «визит знакомства». Карбышеву был интересен этот человек, но он старался держать себя в собранном состоянии, ежесекундно ожидая подвоха, и потому говорил мало, — почти ничего не говорил. Однако никакого подвоха не последовало. О войне гость упомянул всего лишь один раз, высказавшись несколько парадоксально:
— Может быть, Мартин Лютер и прав: «Если война сберегает жену, детей, двор, имущество, честь, если она сохраняет и отстаивает мир, то она — славное дело». А может быть, и Лютер не прав, так как не сводится же все на свете к одному лишь гусю с яблоками…
В остальных своих частях разговор состоял почти исключительно из комплиментов по адресу «знаменитого русского военного инженера», имя которого стоит так близко к имени графа Тотлебена, и из решительных стараний Карбышева отвести от себя чрезмерные похвалы. Поднимаясь с кресла перед тем, как уйти, гость снова обнаружил вместе с деснами свою незаурядную предупредительность:
— Чтобы сделать нашу следующую встречу наиболее удобной, я позволю себе прислать завтра за вами мою личную машину, генерал, — сказал он, улыбаясь.
* * *
И назавтра все было весьма прилично. Карбышеву доложили:
— Машина ждет, господин генерал.
Он спустился в вестибюль. Здесь к нему подошел тот самый молодой человек, которого он видел вчера в зеленой фуражке полицай-лейтенанта. Сегодня он был в мягкой фетровой шляпе. Естественно. Карбышев — пленник. Они вместе сели в прекрасный «Мерседес-Бенц» со звездой на капоте, и город понесся назад в стремительном разлете. На одной из уединенных, окраинных улиц машина остановилась перед очень большим серым домом.
— Здесь живет господин Раубенгеймер?
— Нет. Он здесь работает, господин генерал.
Это было первое, что несколько удивило сегодня Карбышева и заставило его потуже затянуть внутри себя какой-то важный узелок. Он вступил в кабинет Раубенгеймера, готовый встретить все, что угодно, но только не то, что увидел. Увлекаемый своей необыкновенной, табетической походкой вперед и вперед по мягкому дорогому ковру, к нему быстро подвигался лауреат Нобелевской премии, сверкая отвратительной улыбкой на лисьем лице и позвякивая густо навешанными на эсэсовский мундир орденами — железными крестами первых двух классов и еще золотым германским. Карбышев не верил глазам. Раубенгеймер — эсэсовец?
— Я только что вернулся от премьер-министра Пруссии и главного лесничего господина Германа Геринга, — сказал Раубенгеймер, — и потому выгляжу попугаем. Очень прошу меня извинить и не подозревать в недостатке уважения к вам, господин генерал. А мундир… Я — на работе. Что же делать? Я — глава большого военно-инженерного учреждения. Что делать?
Все шире открывая синие десны и все громче звеня крестами, Раубенгеймер любезничал:
— Wunschen Sie rauchen? Простите, я забыл, что вы и не курите и не говорите по-немецки. Я хотел вам сообщить, что сегодня, когда я был у премьер-министра Пруссии и главного лесничего, мы много говорили о вас. Вы очень популярны в Германии вообще и в наших высоких кругах особенно. Герман Геринг очень интересовался вами. Но я почти ничего не мог ему сказать, так как его вопросы относились главным образом к вашей политической биографии. А я, по правде, даже не знаю, принадлежите вы к партии коммунистов или нет. Меня это совершенно не касается. Мы, деловые люди…
— Что же вас касается? — сквозь зубы спросил Карбышев.
Сражение началось, и он принимал бой.
— Я знаю вас как ученого, — сказал, продолжая улыбаться, Раубенгеймер, — я читал вашу книгу о разрушениях и заграждениях, — эту в высшей степени авторитетную работу. Читал много ваших статей. Мне известно…
Он развернул пухлый досье, лежавший на столе, и быстро перелистал его.
— Мне известно еще следующее: профессор, доктор военных наук, генерал-лейтенант, родился в Омске, шестидесяти трех лет… Все.
— Непременно добавьте: коммунист.
— Стоит ли? Я отлично представляю себе, что ваше высокое положение в советских войсках обязывало вас к вступлению в партию — точь-в-точь, как это произошло и со мной. Но мне кажется, из этого вовсе не следует, чтобы вы считали для себя партийную программу коммунизма символом вашей политической веры. Я, например, оставляю за собой…
— Мне нет никакого дела до того, как поступаете вы…
Карбышев внимательно посмотрел на скверные зубы и синие десны Раубенгеймера и договорил:
— А мои убеждения не выпадают вместе с зубами от недостатка витаминов в лагерном рационе. И от того, какое общественное положение я занимаю в настоящее время, моя идеология ни в какой мере не зависит. Я принял на себя долг коммуниста, благодаря партию за честь и доверие. И при всяких условиях — решительно при всяких — сохраню свою честь и партийного доверия не обману.
— Пфуй, как мне жаль, что я затронул этот дискретный и, собственно, малоинтересный вопрос. Мы — приблизительно одних лет, но вы, как я вижу, много моложе меня, — задорны и способны волноваться из-за пустяков. Bleiben Sie ruhig! Bleiben Sie ruhig!
Он налил воды в стакан.
— Я отнюдь не хочу говорить с вами о политике. Моя тема — товарищество и помощь. Я уважаю ваши знания и ваше ученое имя. Мне больно видеть вас, генерал, в этом состоянии вынужденной бездеятельности. Для человека, привыкшего работать в науке, насильственное выключение из области умственных интересов — страшнее всякой каторги. Можете поверить, что я немало потрудился для того, чтобы вы оказались в Берлине. Да, да, это моих рук дело. И разве не естественно, что мне хотелось увидеться с вами и вывести вас из небытия? В Германии привыкли ценить людей высокого интеллекта. Таким людям у нас обеспечен почет.
Раубенгеймер помолчал. Карбышев разглядывал потолок.
— Я уполномочен моим командованием, — осторожно выговорил, наконец, лауреат Нобелевской премии, — предложить вам условия, на которых вы могли бы работать совершенно так же, как работали всю вашу жизнь.
— Например?
— Пожалуйста. Вы освобождаетесь из лагеря. Вы живете в Берлине как частный человек, но жалованье получаете по чину. Вы…
— Чем я заслужу эти блага? — с любопытством спросил Карбышев.
— Пожалуйста. Вы будете вести вашу обычную научную работу. Посещать библиотеку генерального штаба, проводить мероприятия научно-испытательного характера, можете организовать конструкторское бюро и лабораторию, руководить своими помощниками, выезжать для проверки ваших расчетов в полевых условиях на любой фронт, — кроме восточного, конечно, — и заниматься всякого рода научными обобщениями, совершенно самостоятельно выбирая для них темы…
— Блестящие условия!
— Не правда ли? Это — очень великодушное предложение со стороны германского командования. Его нельзя не оценить по достоинству. И я горд, дорогой генерал, тем, что именно мне поручено передать его вам.
— Я способен оценить это предложение по достоинству, — сказал Карбышев, — но у меня есть вопросы.
— Прошу вас, — спрашивайте.
— Что вы будете делать с моими работами?
— Мы будем их… смотреть.
— Для чего?
— Для того, чтобы использовать.
— Но я не могу и не хочу быть вам полезным. Ведь я присягал на верность моей Родине.
— Да, это так… Однако вы никому не обещали выбросить за окошко свою ученую квалификацию.
— Не заботьтесь об этом. Я обещал не изменять. И скорее умру, чем…
Раубенгеймер вдруг перестал улыбаться.
— Не торопитесь с отказом, генерал, — сердито сказал он, — прежде хорошенько подумайте. У вас будет для этого несколько дней. И знайте: от вашего решения зависит все, что произойдет с вами дальше.
Неужели дело в том, что война вступила в новый период, вопросы обороны Германии начинают обостряться, и отсюда — этот нажим? Карбышев встал. И Раубенгеймер поднялся. Они стояли друг против друга и молчали. Карбышев думал: «А ведь этот медный фашистский лоб самым искренним образом не понимает, почему его предложение — позор для меня. И попробуйте-ка ему втолковать, что голод, пытки, смерть — ничто перед бесчестьем…» Говорить стало не о чем.
— Прощайте, господин Раубенгеймер, — сказал Карбышев и повернулся к двери.
* * *
Второго февраля завершилась ликвидация фашистских войск в Сталинграде: фельдмаршал Паулюс, шестнадцать генералов и множество солдат сложили оружие и сдались в плен. Звонкие крики газетчиков примолкли. Испуганный шепот расползся по всем углам холодного, строго разбитого на правильные квадраты города. Третьего февраля был объявлен трехдневный траур, и в звуках печальной музыки потонул Берлин. Флаги приспущены, физиономии унылы. Не только на улицах и в домах, но даже и на вокзалах рейхсбана, на веселеньких платформах форортбана, в вагонах рингбана, — везде сделалось тихо, тихо.
В один из этих трех дней Карбышева доставили из гостиницы на Принц-Альбрехталле, в то самое страшное место, где плело свою преступную паутину центральное управление гестапо и имел резиденцию главный шеф германской тайной полиции Генрих Гиммлер. На площадке четвертого этажа Карбышева сухо приветствовал майор Пельтцер.
— Следуйте за мной!
Еще несколько шагов по коридору; открывается одна дверь, потом — другая; и вот Карбышев в просторном кабинете перед высоким, худым человеком в черном эсэсовском мундире с грубым, точно у фигуры со старинного рыцарского надгробия, лицом и длинной, как соска, верхней губой. Глаза этого человека жгуче блестят; взгляд — зоркий, нагло проникающий в душу. «Параноик»…
— So! — говорит граф Бредероде. — В Бресте вы были моложе. Ха-ха-ха! Курите. Это хорошие английские сигареты «North State B1…» Что? Не курите?
Вы правы. Но правы далеко не во всем, генерал. У вас психология мелкого шпицбюргера, — вам не нужно больше того, что вы имеете. А что вы имеете? Известно, что в России Сибирь начинается от Вислы. Русские — люди без души. Нет, мы — из другого теста. Победоносная душа нашего народа одинаково сильна как в поражениях, так и в победах.
— Может быть, в поражениях еще сильнее?
Глаза Бредероде блеснули.
— Да, именно так. Наш народ видит в поражении шаг к победе. Вам этого не понять. Вы, русские, — примитивные люди. Вы упорны, как… Я говорю вам прямо: человек ваших лет выйти из лагеря живым не может. Он непременно умрет там. Недавно вам было сделано превосходное предложение, за которое вы должны были бы ухватиться. А вы… Чего вы хотите? Чего вы не хотите?
— Я не хочу иметь дело с шантажистами, вроде господина Раубенгеймера.
— Как вы смеете говорить подобные вещи? В Хамельсбурге вы издевались над моим адъютантом Пельтцером, над почтенным генералом Дрейлингом. А здесь оскорбляете «старого борца» Раубенгеймера. Пытаясь устроить вашу судьбу, он приехал к вам…
— Он приехал ко мне как ученый инженер, как профессор. Но это — шантаж, потому что на деле он такой же… эсэсовец, как вы…
— Мундир? Глупо, генерал, глупо. Что такое мундир? Тряпка, как и всякая другая. Было время, когда я видел кайзера Вильгельма II в красном бархатном плаще ордена Черного орла. А чем это кончилось? Судить о людях по мундиру, который они носят, — чепуха.
— Не всегда.
— Ну-н?
— Мундир СС отличается от всех прочих тряпок необыкновенным свойством. Разум людей, которые его надевают, вывихнут на сторону, а сердце обросло щетиной…
Карбышев взглянул в глаза Бредероде и замолчал. Глаза эти были холодны, как зимнее небо, и полны тяжелой, непримиримой, жестокой ненависти.
— От вас не требуется ничего, кроме лойяльного отношения к фюреру и его власти. Вы же не хотите быть лойяльным.
— Не хочу.
— Тогда…
Два офицера СС впихнули Карбышева в лифт. Кабина стремительно опустилась с четвертого этажа в подвал. Дверь ее открылась. Несколько пинков в шею и спину живо продвинули Карбышева по коридору. Опять — открытая дверь. За ней почти пустая, кругом зацементированная, одиночная камера с ослепительно яркой лампой под потолком. Дверь захлопнулась. Карбышев протянул руку к графину с водой. Ему показалось, что вода мутновата. Но он очень хотел пить и налил в кружку. Напрасно. Едва его губы коснулись жидкости, как сейчас же и отдернулись: вода имела вкус раствора из-под соленых огурцов…
* * *
Через несколько суток пребывания в берлинской тюрьме гестапо жажда, терзавшая Карбышева, сделалась нестерпимой. Две или три ночи он не спал совсем, — отчасти от жажды, отчасти из-за постоянного, ни на миг не притухавшего яркого света, от которого болели и гноились глаза. Пытка? Настоящая. Карбышев объявил голодовку, перестал есть. Он неподвижно лежал на койке, закрыв глаза руками, и думал. О чем только не передумал он за эти четыре дня! На пятый — притушили свет и принесли хорошей, чистой и свежей воды. Он стал понемножку есть, следя за тем, как прозрачная легкость, до краев заполнившая его тело во время голодовки, постепенно вытеснялась из него пищей. А это была удивительная, чудесная легкость: Карбышев лежал на койке и вместе с тем ходил по облакам, — per aspera ad astra. Это было странное состояние, похожее и на сон и на обморок, но еще больше — решительно ни на что не похожее.
Когда оно мало-помалу исчезло, в камеру вошел человек с низким, звериным лбом и перешибленным носом. Он поставил свой портфель на пол у двери, аккуратно прислонив его к стенке, и сказал, пристально вглядываясь в изможденное, землистое лицо Карбышева, как бы обскабливая его глазами:
— Позвольте представиться, господин генерал: советник по особо важным делам политической юстиции Эйнеке. Чтобы сразу же исключить всякую возможность возникновения разговоров о шантаже, ставлю вас в известность, что я — старый член национал-социалистской партии и глубоко убежден в том, что СС есть моральная опора армии, гарантирующая ей безопасность со стороны тыла.
— Что вам нужно? — спросил Карбышев.
— Получите и распишитесь в получении.
— Что вы мне принесли?
— Тысячу марок.
— Что за марки?
— Это — отобранные у вас деньги.
— Когда они были отобраны?
— Когда вас брали в плен.
— Не помню.
— Естественно. Вы были без сознания. Теперь эти деньги возвращаются вам.
— Они мне не нужны.
— Вы ошибаетесь. Деньги не могут быть лишними. Получите и распишитесь…
Советник по особо важным делам развернул ведомость.
— Вот здесь.
Карбышев увидел свою фамилию. Шкура на голове Эйнеке быстро задвигалась взад и вперед.
— Пусть вас не смущает название этой ведомости. Денежные операции требуют тщательного оформления в документах. В конце концов, не все ли равно? Вы распишитесь в ведомости о выплате жалованья пленным офицерам «НОА», но… ведь никому же и в голову не придет считать вас состоящим на германской службе: Я знаю, какие великолепные предложения вам делались. Однако пренебрежение, с которым вы их отвергли, еще великолепней. Так что…
— Вон, негодяй! — крикнул Карбышев, вдруг все поняв и почти задыхаясь от ярости. — Вон, падаль!
— Потише, приятель, — грозно сказал Эйнеке, кладя руку на револьвер, — я и не собираюсь тебя принуждать. Не хочешь? Черт с тобой!
Он поднял с пола свой портфель, сунул в него ведомость и, покрутив кулаком перед самым лицом Карбышева, быстро вышел из камеры.
Карбышев долго сидел на своей койке в неподвижной позе бесконечно усталого человека. Его маленькая, сжавшаяся в комок фигура казалась в эти минуты живым олицетворением бессилия. Всякий, взглянув на него, так бы именно и подумал. А между тем никогда еще, с самого начала своих невзгод в плену, Карбышев не был так далек от «скисания», как теперь. Раньше он говорил: «Чем лучше, тем хуже». Теперь же мог сказать: «Чем хуже, тем лучше». Полоса физических и моральных страданий, которую развернули перед ним берлинские гестаповцы, не пугала его нисколько.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
В комнату вошел высокий немолодой человек с лисьей мордочкой, в очень хорошо сшитом коричневом пиджаке. Он с такой осторожностью передвигал ноги, как будто пол под ним прыгал, и улыбался, показывая при этом не только зубы, но и десны. Карбышев ожидал увидеть старого прусского бурша, из тех, что в студенческие времена уродовали друг другу физиономии тупыми шлегерами; однако лауреат Нобелевской премии был вовсе не таков: настоящий тип ученого, не без хитрецы, но и без всяких признаков наглости. Он наносил визит, — коллега — коллеге, — и делал это с соблюдением всех правил общепринятой с давних времен вежливости. Карбышев понимал по-немецки, но говорить не мог. Да если бы и мог, то не стал бы. И, словно догадываясь об этом, гость прежде всего осведомился, удобно ли Дмитрию Михайловичу вести беседу на французском языке. Беседа оказалась короткой: Раубенгеймер просидел минут пятнадцать, не больше, то есть ровно столько, сколько должен продолжаться «визит знакомства». Карбышеву был интересен этот человек, но он старался держать себя в собранном состоянии, ежесекундно ожидая подвоха, и потому говорил мало, — почти ничего не говорил. Однако никакого подвоха не последовало. О войне гость упомянул всего лишь один раз, высказавшись несколько парадоксально:
— Может быть, Мартин Лютер и прав: «Если война сберегает жену, детей, двор, имущество, честь, если она сохраняет и отстаивает мир, то она — славное дело». А может быть, и Лютер не прав, так как не сводится же все на свете к одному лишь гусю с яблоками…
В остальных своих частях разговор состоял почти исключительно из комплиментов по адресу «знаменитого русского военного инженера», имя которого стоит так близко к имени графа Тотлебена, и из решительных стараний Карбышева отвести от себя чрезмерные похвалы. Поднимаясь с кресла перед тем, как уйти, гость снова обнаружил вместе с деснами свою незаурядную предупредительность:
— Чтобы сделать нашу следующую встречу наиболее удобной, я позволю себе прислать завтра за вами мою личную машину, генерал, — сказал он, улыбаясь.
* * *
И назавтра все было весьма прилично. Карбышеву доложили:
— Машина ждет, господин генерал.
Он спустился в вестибюль. Здесь к нему подошел тот самый молодой человек, которого он видел вчера в зеленой фуражке полицай-лейтенанта. Сегодня он был в мягкой фетровой шляпе. Естественно. Карбышев — пленник. Они вместе сели в прекрасный «Мерседес-Бенц» со звездой на капоте, и город понесся назад в стремительном разлете. На одной из уединенных, окраинных улиц машина остановилась перед очень большим серым домом.
— Здесь живет господин Раубенгеймер?
— Нет. Он здесь работает, господин генерал.
Это было первое, что несколько удивило сегодня Карбышева и заставило его потуже затянуть внутри себя какой-то важный узелок. Он вступил в кабинет Раубенгеймера, готовый встретить все, что угодно, но только не то, что увидел. Увлекаемый своей необыкновенной, табетической походкой вперед и вперед по мягкому дорогому ковру, к нему быстро подвигался лауреат Нобелевской премии, сверкая отвратительной улыбкой на лисьем лице и позвякивая густо навешанными на эсэсовский мундир орденами — железными крестами первых двух классов и еще золотым германским. Карбышев не верил глазам. Раубенгеймер — эсэсовец?
— Я только что вернулся от премьер-министра Пруссии и главного лесничего господина Германа Геринга, — сказал Раубенгеймер, — и потому выгляжу попугаем. Очень прошу меня извинить и не подозревать в недостатке уважения к вам, господин генерал. А мундир… Я — на работе. Что же делать? Я — глава большого военно-инженерного учреждения. Что делать?
Все шире открывая синие десны и все громче звеня крестами, Раубенгеймер любезничал:
— Wunschen Sie rauchen? Простите, я забыл, что вы и не курите и не говорите по-немецки. Я хотел вам сообщить, что сегодня, когда я был у премьер-министра Пруссии и главного лесничего, мы много говорили о вас. Вы очень популярны в Германии вообще и в наших высоких кругах особенно. Герман Геринг очень интересовался вами. Но я почти ничего не мог ему сказать, так как его вопросы относились главным образом к вашей политической биографии. А я, по правде, даже не знаю, принадлежите вы к партии коммунистов или нет. Меня это совершенно не касается. Мы, деловые люди…
— Что же вас касается? — сквозь зубы спросил Карбышев.
Сражение началось, и он принимал бой.
— Я знаю вас как ученого, — сказал, продолжая улыбаться, Раубенгеймер, — я читал вашу книгу о разрушениях и заграждениях, — эту в высшей степени авторитетную работу. Читал много ваших статей. Мне известно…
Он развернул пухлый досье, лежавший на столе, и быстро перелистал его.
— Мне известно еще следующее: профессор, доктор военных наук, генерал-лейтенант, родился в Омске, шестидесяти трех лет… Все.
— Непременно добавьте: коммунист.
— Стоит ли? Я отлично представляю себе, что ваше высокое положение в советских войсках обязывало вас к вступлению в партию — точь-в-точь, как это произошло и со мной. Но мне кажется, из этого вовсе не следует, чтобы вы считали для себя партийную программу коммунизма символом вашей политической веры. Я, например, оставляю за собой…
— Мне нет никакого дела до того, как поступаете вы…
Карбышев внимательно посмотрел на скверные зубы и синие десны Раубенгеймера и договорил:
— А мои убеждения не выпадают вместе с зубами от недостатка витаминов в лагерном рационе. И от того, какое общественное положение я занимаю в настоящее время, моя идеология ни в какой мере не зависит. Я принял на себя долг коммуниста, благодаря партию за честь и доверие. И при всяких условиях — решительно при всяких — сохраню свою честь и партийного доверия не обману.
— Пфуй, как мне жаль, что я затронул этот дискретный и, собственно, малоинтересный вопрос. Мы — приблизительно одних лет, но вы, как я вижу, много моложе меня, — задорны и способны волноваться из-за пустяков. Bleiben Sie ruhig! Bleiben Sie ruhig!
Он налил воды в стакан.
— Я отнюдь не хочу говорить с вами о политике. Моя тема — товарищество и помощь. Я уважаю ваши знания и ваше ученое имя. Мне больно видеть вас, генерал, в этом состоянии вынужденной бездеятельности. Для человека, привыкшего работать в науке, насильственное выключение из области умственных интересов — страшнее всякой каторги. Можете поверить, что я немало потрудился для того, чтобы вы оказались в Берлине. Да, да, это моих рук дело. И разве не естественно, что мне хотелось увидеться с вами и вывести вас из небытия? В Германии привыкли ценить людей высокого интеллекта. Таким людям у нас обеспечен почет.
Раубенгеймер помолчал. Карбышев разглядывал потолок.
— Я уполномочен моим командованием, — осторожно выговорил, наконец, лауреат Нобелевской премии, — предложить вам условия, на которых вы могли бы работать совершенно так же, как работали всю вашу жизнь.
— Например?
— Пожалуйста. Вы освобождаетесь из лагеря. Вы живете в Берлине как частный человек, но жалованье получаете по чину. Вы…
— Чем я заслужу эти блага? — с любопытством спросил Карбышев.
— Пожалуйста. Вы будете вести вашу обычную научную работу. Посещать библиотеку генерального штаба, проводить мероприятия научно-испытательного характера, можете организовать конструкторское бюро и лабораторию, руководить своими помощниками, выезжать для проверки ваших расчетов в полевых условиях на любой фронт, — кроме восточного, конечно, — и заниматься всякого рода научными обобщениями, совершенно самостоятельно выбирая для них темы…
— Блестящие условия!
— Не правда ли? Это — очень великодушное предложение со стороны германского командования. Его нельзя не оценить по достоинству. И я горд, дорогой генерал, тем, что именно мне поручено передать его вам.
— Я способен оценить это предложение по достоинству, — сказал Карбышев, — но у меня есть вопросы.
— Прошу вас, — спрашивайте.
— Что вы будете делать с моими работами?
— Мы будем их… смотреть.
— Для чего?
— Для того, чтобы использовать.
— Но я не могу и не хочу быть вам полезным. Ведь я присягал на верность моей Родине.
— Да, это так… Однако вы никому не обещали выбросить за окошко свою ученую квалификацию.
— Не заботьтесь об этом. Я обещал не изменять. И скорее умру, чем…
Раубенгеймер вдруг перестал улыбаться.
— Не торопитесь с отказом, генерал, — сердито сказал он, — прежде хорошенько подумайте. У вас будет для этого несколько дней. И знайте: от вашего решения зависит все, что произойдет с вами дальше.
Неужели дело в том, что война вступила в новый период, вопросы обороны Германии начинают обостряться, и отсюда — этот нажим? Карбышев встал. И Раубенгеймер поднялся. Они стояли друг против друга и молчали. Карбышев думал: «А ведь этот медный фашистский лоб самым искренним образом не понимает, почему его предложение — позор для меня. И попробуйте-ка ему втолковать, что голод, пытки, смерть — ничто перед бесчестьем…» Говорить стало не о чем.
— Прощайте, господин Раубенгеймер, — сказал Карбышев и повернулся к двери.
* * *
Второго февраля завершилась ликвидация фашистских войск в Сталинграде: фельдмаршал Паулюс, шестнадцать генералов и множество солдат сложили оружие и сдались в плен. Звонкие крики газетчиков примолкли. Испуганный шепот расползся по всем углам холодного, строго разбитого на правильные квадраты города. Третьего февраля был объявлен трехдневный траур, и в звуках печальной музыки потонул Берлин. Флаги приспущены, физиономии унылы. Не только на улицах и в домах, но даже и на вокзалах рейхсбана, на веселеньких платформах форортбана, в вагонах рингбана, — везде сделалось тихо, тихо.
В один из этих трех дней Карбышева доставили из гостиницы на Принц-Альбрехталле, в то самое страшное место, где плело свою преступную паутину центральное управление гестапо и имел резиденцию главный шеф германской тайной полиции Генрих Гиммлер. На площадке четвертого этажа Карбышева сухо приветствовал майор Пельтцер.
— Следуйте за мной!
Еще несколько шагов по коридору; открывается одна дверь, потом — другая; и вот Карбышев в просторном кабинете перед высоким, худым человеком в черном эсэсовском мундире с грубым, точно у фигуры со старинного рыцарского надгробия, лицом и длинной, как соска, верхней губой. Глаза этого человека жгуче блестят; взгляд — зоркий, нагло проникающий в душу. «Параноик»…
— So! — говорит граф Бредероде. — В Бресте вы были моложе. Ха-ха-ха! Курите. Это хорошие английские сигареты «North State B1…» Что? Не курите?
Вы правы. Но правы далеко не во всем, генерал. У вас психология мелкого шпицбюргера, — вам не нужно больше того, что вы имеете. А что вы имеете? Известно, что в России Сибирь начинается от Вислы. Русские — люди без души. Нет, мы — из другого теста. Победоносная душа нашего народа одинаково сильна как в поражениях, так и в победах.
— Может быть, в поражениях еще сильнее?
Глаза Бредероде блеснули.
— Да, именно так. Наш народ видит в поражении шаг к победе. Вам этого не понять. Вы, русские, — примитивные люди. Вы упорны, как… Я говорю вам прямо: человек ваших лет выйти из лагеря живым не может. Он непременно умрет там. Недавно вам было сделано превосходное предложение, за которое вы должны были бы ухватиться. А вы… Чего вы хотите? Чего вы не хотите?
— Я не хочу иметь дело с шантажистами, вроде господина Раубенгеймера.
— Как вы смеете говорить подобные вещи? В Хамельсбурге вы издевались над моим адъютантом Пельтцером, над почтенным генералом Дрейлингом. А здесь оскорбляете «старого борца» Раубенгеймера. Пытаясь устроить вашу судьбу, он приехал к вам…
— Он приехал ко мне как ученый инженер, как профессор. Но это — шантаж, потому что на деле он такой же… эсэсовец, как вы…
— Мундир? Глупо, генерал, глупо. Что такое мундир? Тряпка, как и всякая другая. Было время, когда я видел кайзера Вильгельма II в красном бархатном плаще ордена Черного орла. А чем это кончилось? Судить о людях по мундиру, который они носят, — чепуха.
— Не всегда.
— Ну-н?
— Мундир СС отличается от всех прочих тряпок необыкновенным свойством. Разум людей, которые его надевают, вывихнут на сторону, а сердце обросло щетиной…
Карбышев взглянул в глаза Бредероде и замолчал. Глаза эти были холодны, как зимнее небо, и полны тяжелой, непримиримой, жестокой ненависти.
— От вас не требуется ничего, кроме лойяльного отношения к фюреру и его власти. Вы же не хотите быть лойяльным.
— Не хочу.
— Тогда…
Два офицера СС впихнули Карбышева в лифт. Кабина стремительно опустилась с четвертого этажа в подвал. Дверь ее открылась. Несколько пинков в шею и спину живо продвинули Карбышева по коридору. Опять — открытая дверь. За ней почти пустая, кругом зацементированная, одиночная камера с ослепительно яркой лампой под потолком. Дверь захлопнулась. Карбышев протянул руку к графину с водой. Ему показалось, что вода мутновата. Но он очень хотел пить и налил в кружку. Напрасно. Едва его губы коснулись жидкости, как сейчас же и отдернулись: вода имела вкус раствора из-под соленых огурцов…
* * *
Через несколько суток пребывания в берлинской тюрьме гестапо жажда, терзавшая Карбышева, сделалась нестерпимой. Две или три ночи он не спал совсем, — отчасти от жажды, отчасти из-за постоянного, ни на миг не притухавшего яркого света, от которого болели и гноились глаза. Пытка? Настоящая. Карбышев объявил голодовку, перестал есть. Он неподвижно лежал на койке, закрыв глаза руками, и думал. О чем только не передумал он за эти четыре дня! На пятый — притушили свет и принесли хорошей, чистой и свежей воды. Он стал понемножку есть, следя за тем, как прозрачная легкость, до краев заполнившая его тело во время голодовки, постепенно вытеснялась из него пищей. А это была удивительная, чудесная легкость: Карбышев лежал на койке и вместе с тем ходил по облакам, — per aspera ad astra. Это было странное состояние, похожее и на сон и на обморок, но еще больше — решительно ни на что не похожее.
Когда оно мало-помалу исчезло, в камеру вошел человек с низким, звериным лбом и перешибленным носом. Он поставил свой портфель на пол у двери, аккуратно прислонив его к стенке, и сказал, пристально вглядываясь в изможденное, землистое лицо Карбышева, как бы обскабливая его глазами:
— Позвольте представиться, господин генерал: советник по особо важным делам политической юстиции Эйнеке. Чтобы сразу же исключить всякую возможность возникновения разговоров о шантаже, ставлю вас в известность, что я — старый член национал-социалистской партии и глубоко убежден в том, что СС есть моральная опора армии, гарантирующая ей безопасность со стороны тыла.
— Что вам нужно? — спросил Карбышев.
— Получите и распишитесь в получении.
— Что вы мне принесли?
— Тысячу марок.
— Что за марки?
— Это — отобранные у вас деньги.
— Когда они были отобраны?
— Когда вас брали в плен.
— Не помню.
— Естественно. Вы были без сознания. Теперь эти деньги возвращаются вам.
— Они мне не нужны.
— Вы ошибаетесь. Деньги не могут быть лишними. Получите и распишитесь…
Советник по особо важным делам развернул ведомость.
— Вот здесь.
Карбышев увидел свою фамилию. Шкура на голове Эйнеке быстро задвигалась взад и вперед.
— Пусть вас не смущает название этой ведомости. Денежные операции требуют тщательного оформления в документах. В конце концов, не все ли равно? Вы распишитесь в ведомости о выплате жалованья пленным офицерам «НОА», но… ведь никому же и в голову не придет считать вас состоящим на германской службе: Я знаю, какие великолепные предложения вам делались. Однако пренебрежение, с которым вы их отвергли, еще великолепней. Так что…
— Вон, негодяй! — крикнул Карбышев, вдруг все поняв и почти задыхаясь от ярости. — Вон, падаль!
— Потише, приятель, — грозно сказал Эйнеке, кладя руку на револьвер, — я и не собираюсь тебя принуждать. Не хочешь? Черт с тобой!
Он поднял с пола свой портфель, сунул в него ведомость и, покрутив кулаком перед самым лицом Карбышева, быстро вышел из камеры.
Карбышев долго сидел на своей койке в неподвижной позе бесконечно усталого человека. Его маленькая, сжавшаяся в комок фигура казалась в эти минуты живым олицетворением бессилия. Всякий, взглянув на него, так бы именно и подумал. А между тем никогда еще, с самого начала своих невзгод в плену, Карбышев не был так далек от «скисания», как теперь. Раньше он говорил: «Чем лучше, тем хуже». Теперь же мог сказать: «Чем хуже, тем лучше». Полоса физических и моральных страданий, которую развернули перед ним берлинские гестаповцы, не пугала его нисколько.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110