– А теперь, – продолжал Джи Даблъю, грустно качая головой, – мне за сорок, и я уже опоздал.
– Почему же опоздали?
Эвелин смотрела на него, полуоткрыв губы, с горящими щеками.
– Возможно, что нам надо было пережить войну, чтобы научиться жить, – сказал он. – Мы были слишком поглощены заботами о деньгах и материальных благах, нам понадобились французы, чтобы показать нам, что такое жизнь. Разве у нас, в Америке, вы найдете такое дивное окружение? – Джи Даблъю размашистым жестом обвел море, столики, за которыми сидели женщины в ярких платьях и мужчины в мундирах с иголочки, ослепительный блеск синего света на стаканах и серебре.
Официант принял этот жест на свой счет и услужливо заменил пустую бутылку в ведре со льдом новой.
– Честное слово, Эвелин, вы были так очаровательны, вы заставили меня забыть, что уже поздно, что мне пора ехать в Париж и вообще все. Это то самое, чего мне недоставало до встречи с вами и с Элинор… Разумеется, с Элинор все это было в несколько ином, более возвышенном плане… Давайте выпьем за Элинор, за прекрасную, талантливую Элинор… Эвелин, женщины всю жизнь были моим вдохновением, прелестные, очаровательные, нежные женщины. Некоторые из моих лучших идей порождены женщинами, конечно же не непосредственно, но благодаря духовному стимулу… Люди не понимают меня, Эвелин, в частности, некоторые газетчики пишут обо мне иногда очень обидные вещи… Да ведь я сам старый газетчик… Эвелин, позвольте сказать вам: вы такая очаровательная, мне кажется, что вы все понимаете… Болезнь моей жены… бедной Гертруды… Я боюсь, что она никогда не оправится… Видите ли, мне в связи с этим грозят крайне неприятные осложнения… Если кто-либо из ее семьи будет назначен опекуном, это будет равносильно изъятию из моего дела значительной суммы, вложенной семьей Стейплов… Для меня это чревато тяжелыми последствиями… Мне придется ликвидировать мои мексиканские дела… А между тем тамошние нефтяники нуждаются в посреднике, который мог бы ознакомить с их точкой зрения мексиканскую публику и американскую публику… Я ставил себе целью доказать крупному капиталу необходимость…
Эвелин наполнила его бокал. У нее чуточку кружилась голова, но она чувствовала себя превосходно. Ей хотелось перегнуться через стол и поцеловать его, чтобы он видел, как она преклоняется перед ним и понимает его. Он продолжал говорить с бокалом в руке, так, словно произносил речь в клубе «Ротари»:
– …необходимость заинтересовать широкую публику… Все это мне пришлось отложить, когда я почувствовал, что правительство моей родины нуждается во мне… Мое положение в Париже весьма щекотливое, Эвелин… Президент окружен Китайской стеной… Я боюсь, что его советники не уясняют себе, сколь важна гласность, сколь важно завоевать доверие публики. Настал великий исторический момент, Америка стоит на распутье… Если бы не мы, война кончилась бы победой Германии либо вынужденным миром… А теперь наши милые союзники пытаются монополизировать за нашей спиной все естественные богатства мира… Вспомните, что говорил Расмуссен… Представьте, он совершенно прав. Президент окружен темными интригами. Да что говорить, даже руководители крупнейших трестов не уясняют себе, что сейчас надо бросать деньги без счета. Имей я необходимые средства, вся французская пресса через неделю была бы у меня в кармане, более того, у меня такое впечатление, что даже в Англии можно кое-что сделать, если только толково взяться. А потом и народы всего мира безоговорочно пойдут за нами, они устали от самодержавного режима и тайной дипломатии, они встретят с распростертыми объятиями американскую демократию, американские демократические деловые методы. Для нас существует только один способ обеспечить человечеству плоды мира – это править им. Мистер Вильсон не уясняет себе, какие результаты может дать гласная кампания, поставленная на научную основу. Да что говорить, в течение трех недель я не могу добиться у него аудиенции, а в Вашингтоне я его чуть ли не запросто называл Вудро… По его личному вызову я бросил в Нью-Йорке все мои дела, принес огромные личные жертвы, перебросил в Европу большую часть моих работников… а теперь… Впрочем, простите, Эвелин, дорогая моя девочка, боюсь, что я заговорил вас до смерти.
Эвелин перегнулась к нему и погладила его руку, лежавшую на краю стола. Ее глаза сияли.
– Что вы, это замечательно, – сказала она. – Правда, хорошо, Джи Даблью?
– Ах, Эвелин, я хотел бы быть свободным и любить вас.
– А разве мы не свободны, Джи Даблью? И кроме того, война. Я вам скажу, вся эта мещанская болтовня о браке и тому подобном просто действует мне на нервы, а вам?
– Ах, Эвелин, если бы я был свободен… Пойдемте подышим свежим воздухом… Мы сидим тут уже целую вечность!
Эвелин во что бы то ни стало хотела заплатить за завтрак и добилась своего, хотя это ей стоило всех ее денег. Слегка пошатываясь, они вышли из ресторана. У Эвелин закружилась голова, и она прислонилась к плечу Джи Даблъю. Он все гладил ее руку и твердил:
– Ну-ну, теперь мы чуточку покатаемся.
На закате они обогнули залив и заехали в Канны.
– Ну, давайте возьмем себя в руки, – сказал Джи Даблъю. – Неужели вы останетесь тут совсем одна, девочка? А что, если вы поедете со мной в Париж? Мы будем по дороге останавливаться в живописных деревнях, это будет настоящая увеселительная поездка. А здесь мы неминуемо встретим знакомых. Я отошлю казенную машину и возьму французскую напрокат… Не стоит рисковать.
– Хорошо, а то Ницца начинает действовать мне на нервы.
Джи Даблъю приказал шоферу ехать обратно в Ниццу. Он завез ее в отель, где она остановилась, и сказал, что заедет за ней завтра в девять тридцать утра и что она должна как следует выспаться. Когда он ушел, она почувствовала ужасный упадок сил, выпила чашку холодного, отдававшего мылом чая, которую ей подали в номер, и легла в постель. Она лежала в постели и думала о том, что она ведет себя по-свински, но отступать было уже поздно. Ей не спалось, у нее зудело и чесалось все тело. Этак она будет завтра отвратительно выглядеть! Она встала и начала рыться в сумочке, отыскивая аспирин. Она приняла большую дозу аспирина и опять легла в постель и лежала абсолютно неподвижно, но ей все время мерещились какие-то лица, то выплывавшие из смутного полусна, то опять исчезавшие, а в ушах у нее звенели длинные каденции бессмысленной болтовни. Временами это было лицо Джерри Бернхема, оно вырастало из тумана и медленно превращалось в лицо мистера Расмуссена, или Эдгара Роббинса, или Пола Джонсона, или Фредди Серджента. Она встала и долго шагала дрожа по комнате. Потом опять легла в постель и заснула и проснулась только тогда, когда горничная постучала в дверь и сказала, что ее спрашивает какой-то господин.
Когда она сошла вниз, Джи Даблъю расхаживал на солнце у подъезда гостиницы. Длинная низкая итальянская машина стояла под пальмами возле клумбы с геранью. Они почти молча выпили кофе за железным столиком перед гостиницей. Джи Даблъю сказал, что ему достался ужасный номер с отвратительной прислугой.
Как только чемодан Эвелин был снесен вниз, они двинулись в путь со скоростью шестидесяти миль в час. Шофер гнал как дьявол, под завывающим северным ветром, который все усиливался по мере того, пока они мчались по побережью. Они приехали в Марсель одеревенелые, покрытые корой пыли и наспех позавтракали в рыбном ресторане в конце старой гавани. У Эвелин опять кружилась голова от быстрой езды и резкого ветра и пыли, и виноградники, и оливковые деревья, и серые скалистые горы неслись мимо нее, и изредка – как бы выпиленный ажурной пилой кусочек сланцево-голубого моря.
– Все-таки, Джи Даблъю, война – это ужасно, – сказала Эвелин. – Но как хорошо, что мы живем в эти дни. Наконец-то в мире совершаются великие события.
Джи Даблъю промычал сквозь зубы что-то насчет волны идеализма и продолжал есть bouillabaisse. Он вообще был в тот день не очень разговорчив.
– У нас в Америке, – сказал он, – не стали бы подавать рыбу с костями.
– Ну а как вы думаете, что будет с нефтью? – опять начала Эвелин.
– Будь я проклят, если знаю, – сказал Джи Даблъю, – давайте-ка лучше тронемся, а то мы отсюда до темноты не выберемся.
Джи Даблъю послал шофера купить еще один плед, и они плотно укутались и забились в глубь автомобиля под брезентовую крышу. Джи Даблъю обнял Эвелин одной рукой и прижал к себе.
– Так, теперь мы как птенчики в гнезде, – сказал он.
Они тихо захихикали от удовольствия.
Мистраль дул так сильно, что тополя на пыльной равнине гнулись в три погибели, а потом автомобиль начал карабкаться по извилистой дороге, ведущей к Ле-Бо. Из-за встречного ветра они двигались гораздо медленнее. Было уже темно, когда они въехали в разрушенный город.
Кроме них, в гостинице никого не было. Там было холодно, и узловатые поленья оливкового дерева, горевшие в камине, не давали ни капли тепла; только облака серого дыма вырывались из камина, когда ветер задувал в трубу. Зато они отлично пообедали и выпили горячего глинтвейна, от которого им сразу стало лучше. Им пришлось надеть пальто, когда они поднимались в свой номер. На лестнице Джи Даблъю поцеловал ее за ухом и прошептал:
– Эвелин, дорогая девочка, с вами я вновь чувствую себя юношей.
Джи Даблъю давно уже заснул, а Эвелин все лежала подле него с открытыми глазами и прислушивалась к ветру, потрясавшему ставни, завывавшему под крышей, улюлюкавшему над далекой пустынной равниной. В доме пахло сухим, пыльным холодом. Как она ни жалась к нему, она все не могла согреться. Все та же скрипучая карусель лиц, планов, обрывков фраз вертелась и вертелась без конца в ее голове, не давая ни о чем думать, не давая спать.
Когда Джи Даблъю утром обнаружил, что ему придется мыться в тазу, он покривился и сказал:
– Надеюсь, дорогая девочка, вас не очень тяготит это отсутствие комфорта.
Они переехали через Рону, добрались до Нима, там позавтракали, заглянули по дороге в Арль и Авиньон, потом вернулись на Рону и поздно ночью въехали в Лион. Они поужинали в номере и приняли горячую ванну и опять выпили глинтвейна. Когда официант с подносом ушел, Эвелин бросилась Джи Даблъю на шею и начала целовать его. Она не скоро отпустила его спать.
Утром шел сильный дождь. Они несколько часов ждали, пока он пройдет. Джи Даблъю был чем-то озабочен и безуспешно пытался связаться по телефону с Парижем. Эвелин сидела в пустынном салоне гостиницы и читала старые номера «L'Illustration». Ей тоже хотелось поскорее вернуться в Париж. В конце концов они решились ехать.
Ливень перешел в мелкий дождик, но дороги были в ужасном состоянии, и к вечеру они добрались только до Невера. У Джи Даблъю начался насморк, и он все время глотал хинин, чтобы предотвратить простуду. В Невере он взял в гостинице два смежных номера с общей ванной, так что эту ночь они спали в отдельных кроватях. За ужином Эвелин пыталась завести разговор о мирной конференции, но он сказал:
– К чему эти деловые разговоры, мы ведь и так достаточно скоро туда вернемся, давайте лучше поговорим о нас самих.
Когда они подъезжали к Парижу, Джи Даблъю начал нервничать. У него текло из носу. В Фонтенбло они отлично позавтракали. Там Джи Даблъю пересел в поезд, приказав шоферу отвезти Эвелин на Рю де Бюсси, а потом сдать его багаж в отель «Крийон». Проезжая по парижским предместьям, Эвелин почувствовала себя совсем одинокой. Она вспомнила, как оживленно было несколько дней тому назад на Лионском вокзале, когда ее провожало столько народу, и решила, что она очень несчастна.
На следующий день она, как обычно, пошла под вечер в отель «Крийон». В приемной Джи Даблъю не было никого, за исключением его секретарши мисс Уильямс. Она поглядела прямо в лицо Эвелин таким холодным, враждебным взглядом, что Эвелин сразу же подумала: «Она что-то знает». Она сказала, что мистер Мурхауз сильно простужен, у него температура, и он никого не принимает.
– Хорошо, я напишу ему записочку, – сказала Эвелин. – Нет, лучше я попозже позвоню по телефону. Как вы считаете, мисс Уильямс?
Мисс Уильямс сухо кивнула.
– Очень хорошо, – сказала она.
Эвелин медлила уходить.
– Я, знаете, только что вернулась из отпуска… Я вернулась на несколько дней раньше, мне хотелось посмотреть окрестности Парижа. Какая ужасная погода, правда?
Мисс Уильямс глубокомысленно нахмурила лоб и подошла к ней на шаг.
– Да… ужасно неприятно, мисс Хэтчинс, что мистер Мурхауз простудился именно теперь. У нас как раз скопилось множество весьма важных дел. Судя по тому, что делается на мирной конференции, положение может каждую секунду измениться, нужна неусыпная бдительность… Мы считаем текущий момент чрезвычайно ответственным во всех отношениях. Какая досада, что мистер Мурхауз слег в постель именно теперь. Мы все прямо вне себя. Он тоже вне себя.
– Какая жалость, – сказала Эвелин. – Надеюсь, что завтра ему будет лучше.
– Доктор обещает. Все же это очень неприятно.
Эвелин все еще медлила. Она не знала, что сказать.
Вдруг она обратила внимание на брошку мисс Уильямс, украшенную золотой звездочкой. Эвелин решила завоевать ее симпатию.
– Ах, мисс Уильямс, – сказала она, – я не знала, что вы потеряли близкого человека.
Лицо мисс Уильямс стало еще более холодным и непроницаемым. Казалось, она с трудом подыскивала слова.
– Э-э… мой брат служил во флоте, – сказала она и, усевшись за свой стол, очень быстро защелкала на машинке.
Эвелин секунду стояла неподвижно, следя за пальцами мисс Уильямс, летавшими по клавиатуре. Потом она неуверенно сказала:
– Ах, какая жалость! – Повернулась и вышла.
К тому времени, когда приехала Элинор с полными чемоданами старинных итальянских тканей, Джи Даблъю уже поправился и встал. Эвелин казалось, что в тоне Элинор появились какие-то холодные и язвительные нотки, которых раньше не было. Когда Эвелин приходила в «Крийон» пить чай, мисс Уильямс еле разговаривала с ней и в то же время всячески старалась угодить Элинор. Даже Мортон, камердинер, тоже как будто бы относился к ним по-разному. Изредка Джи Даблъю исподтишка жал ей руку, но они ни разу больше не оставались одни. Эвелин уже стала подумывать о возвращении в Америку, но ей становилось жутко при мысли, что придется вернуться в Санта-Фе или вообще сызнова начать жить так, как она жила прежде. Она ежедневно писала Джи Даблъю длинные, бессвязные записки, в которых жаловалась на свою несчастную жизнь, но он при встречах никогда не упоминал о них. Когда она его однажды спросила, почему он никогда не напишет ей хотя бы несколько слов, он коротко ответил:
– Я никогда не пишу личных писем. – И переменил тему.
В конце апреля в Париж приехал Дон Стивенс. Он был в штатском, так как ушел со службы из Управления восстановительных работ. Он обратился к Эвелин с просьбой приютить его, так как у него не было ни гроша в кармане. Эвелин боялась консьержки и что скажут Элинор и Джи Даблъю, но она испытывала такое отчаяние и горечь, что ей в конце концов все было безразлично. Она сказала «хорошо», она пустит его к себе, но чтобы он никому не говорил, где остановился. Дон издевался над ее буржуазными воззрениями и говорил, что после революции вся эта ерунда не будет играть никакой роли и что первого мая рабочие впервые продемонстрируют свою силу. Он заставил ее читать «Юманите» и водил на Рю де Круассан, в тот ресторанчик, где был убит Жорес.
Однажды в ее канцелярию явился высокий длиннолицый молодой человек в какой-то форме, похожей на военную; это был Фредди Серджент, только что поступивший на службу в Помощь Ближнему Востоку. Его отправляли в Константинополь, и это его страшно волновало. Эвелин очень обрадовалась ему, но, проведя в его обществе весь день, почувствовала, что все эти старые разговоры о театре, и декорациях, и рисунке, и колорите, и форме уже не имеют для нее никакой ценности. Фредди был в восторге от Парижа и детишек, пускающих кораблики на прудах Тюильрийского сада, и касок республиканских гвардейцев, салютовавших королю и королеве бельгийским, проезд которых они случайно видели на Рю де Риволи. Эвелин была в скверном настроении и приставала к нему, почему он не уклонился от военной службы. Он объяснил, что один приятель устроил его без его ведома в отдел военной маскировки, а политикой он вообще никогда не интересовался, и, прежде чем он успел что-нибудь предпринять, война уже кончилась и его демобилизовали. Они попробовали уговорить Элинор пообедать с ними, но у нее было какое-то таинственное свидание с Джи Даблъю и еще какими-то господами с Ке д'Орсе, и она не могла пойти. Эвелин пошла с Фредди в «Op?ra Comique» на «Pell?as», но все время нервничала и чуть не дала ему по физиономии, когда в последнем действии заметила, что он плачет. Потом они пошли в кафе «Неаполитен» пить замороженный оранжад, и она окончательно ошарашила Фредди заявлением, что Дебюсси – старая калоша, и он угрюмо повез ее домой в такси.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49