Я пошла к булочнику; увидев меня, он приготовил хлеб, который я обычно покупала.
В ту минуту, когда надо было платить, я притворилась, что забыла деньги дома.
Такое произошло впервые более чем за десять лет, в течение которых я была постоянной покупательницей у этого человека.
Однако, наблюдая, как я безуспешно шарю в своих карманах, он произнес:
– М-да, я прекрасно знал, что этим кончится; если меня что удивляет, так это то, что вы не забыли ваши деньги на несколько дней раньше.
Поскольку хлеб предназначался мне, а остаток ранее купленного я съела накануне вечером, я могла и потерпеть.
– Хорошо, – сказала я булочнику, – дома у меня есть еще хлеб, а за этой буханкой я зайду завтра и принесу вам за нее деньги.
Ему стало неловко.
– Ну что вы, погодите, погодите! – остановил он меня. – Такого еще не бывало, чтобы постоянный покупатель, впервые забывший кошелек, вышел отсюда с пустыми руками… Однако, вы ведь понимаете, не правда ли, что один раз – это не правило?
Я вышла из булочной с фунтом хлеба в руке, но в глазах моих стояли слезы.
Что мне еще нужно было купить, кроме хлеба, так это меда и лишайника у бакалейщика, чтобы приготовить из них вяжущее питье для Бетси, а затем кусок мяса среднего качества, чтобы сделать ей из него желе.
С тех пор как заболел мой ребенок, я покупала провизию у бакалейщика и ни разу не попросила его отпустить мне что-либо в долг.
Точно так же обстояло дело и с мясником.
Хотя не обошлось без тех же трудностей, какие я встретила у булочника, бакалейщик дал мне в долг меда и лишайника.
Но мясник вырвал у меня из рук мясо.
Я была оскорблена.
– Я попросила у вас в долг только потому, что не хочу разменивать вот это, – воскликнула я, вынимая из кармана последнюю золотую монету.
Какое же подлое влияние оказывает на людей презренный металл! Как только мясник заметил ускользавшую от него гинею, он тут же изменил тон:
– А, если так, то это другое дело… Когда послезавтра вы придете закупать провизию, вы заплатите за все вместе.
Но я не хотела быть чем-либо обязанной такому человеку; я бросила на прилавок золотую монету и потребовала, чтобы он ее разменял.
Через день я постаралась ничего не покупать ни у булочника, ни у бакалейщика. Таким образом, когда мои деньги будут исчерпаны, у меня останется право взять на два дня в кредит у самого милосердного из трех поставщиков.
Что касается булочника, то по его поводу у меня беспокойства не было: я могла съесть остатки того мяса, из которого готовилось желе для моей девочки. К тому же, по мере того как кровь из ранки становилась изо дня в день бледнее, Бетси ела все меньше и меньше.
Не приходилось сомневаться, что вскоре она будет только пить.
Мне же можно будет допивать остатки ее настоек и молока.
Я слышала, что можно долго прожить без еды, лишь на одной воде.
Так прошел месяц.
Тридцать шиллингов, затребованных крестьянином за сдачу в наем его хлева, у меня были отложены.
Истратив последний из них, я, чтобы платить ему, должна была понемногу брать из нашей гинеи.
Сначала я попыталась получить у нашего хозяина какой-то кредит.
– Хорошо, – сказал он, – ваш матрас наверняка стоит десять шиллингов; я предоставляю вам кредит на десять дней под залог вашего матраса.
– А на одиннадцатый день? – спросила я.
– А на одиннадцатый день матрас станет моим, и я буду сдавать его вам за четыре пенса в день.
Это означало, что в день, когда я перестану платить по четыре пенса, матрас извлекут прямо из-под моего бедного ребенка.
– Но, мой друг, – возразила я, – мне кажется, что вы заблуждаетесь и по ошибке оценили матрас вдвое меньше его стоимости. Матрас, простыни и одеяло безусловно стоят двадцать шиллингов.
– Да, точно, они бы того стоили, если бы у вашей дочери была обычная болезнь; но бакалейщик мне сказал, что у мисс Бетси чахотка, а чахотка передается.
Так что, когда она умрет, мне придется продавать матрас за два-три льё отсюда, чтобы никто ни в коем случае не узнал, кто им пользовался, ведь, если об этом узнают, матрас не только не будет стоить двадцати шиллингов, но мне не удастся продать его даже за один пенс.
– Что же, – ответила я, – буду и дальше вам платить; вы видите, у меня есть деньги (тут я извлекла из кармана горсть монет), только прошу вас сделать мне скидку.
Крестьянин покачал головой:
– Я не только не сделаю скидки, а буду вынужден увеличить вам плату. С тех пор как здесь появилась ваша дочь, над моими животными словно тяготеет проклятие. Несчастные животные стали какими-то унылыми и чахнут на глазах. Черная корова молоко дает на одну меру меньше, а буренка – на полмеры меньше, чем месяц тому назад; не говоря уже о том, что теперь они мычат так жалобно всю ночь, что еще вчера жена Джона-рудокопа сказала мне: «Видно, кум Уильям, что у вас кто-то умирает: мычание ваших коров – к смерти».
Я побоялась, а вдруг и в самом деле этот человек повысит плату, и поспешила ему сказать, что буду ему платить так же, как раньше.
И я тут же дала ему шиллинг за день.
Он его взял, но при этом покачал головой и пробормотал:
– К счастью, девчонка тут не надолго; иначе я посоветовал бы ее матери отнести ее проклятые деньги куда-нибудь в другое место!
Боже мой! Насколько же смерть сама по себе чудовищна и какой же естественный ужас она внушает людям, что они, движимые страхом, отталкивают мою девочку – такую ласковую, такую красивую, такую смиренную, – вместо того чтобы от души ее пожалеть.
Едва я успела возвратиться в хлев, подавленная мыслями о том, какое будущее уготовила нам бесчеловечность тех, кто нас окружает, как вошел врач.
Я уже говорила, что ждала его, ведь прошел уже месяц со времени его последнего визита.
Бетси узнала гостя, улыбнулась ему и приподнялась на своем ложе.
Уже три или четыре дня она не вставала.
– Ну как? – спросил он ее.
Но по выражению его лица я отлично видела, что он задал вопрос просто для того, чтобы разговорить больную, и что ему хватило одного взгляда на нее, чтобы понять, как вести себя по отношению к ней.
– Как? В первые дни, доктор, – отвечала она, – мне здесь легче дышалось и даже показалось, что ко мне мало-помалу возвращаются силы; но затем мою грудь снова стало сдавливать, и вот уже три дня, как я не встаю.
Врач ничего не это не ответил; он взял руку больной и нащупал ее пульс.
По движениям его губ, отсчитывающих удары сердца, я видела, что пульс у Бетси учащенный.
– Девяносто пять! – произнес врач, не обращая внимания на то, что я его слушаю и могу уловить его слова.
Я знала, что у молодых людей в здоровом состоянии обычный пульс – это шестьдесят – семьдесят пять ударов в минуту.
Следовательно, пульс у Бетси превышал нормальный на двадцать ударов в минуту; значит, то была лихорадка, и даже весьма сильная.
– Вы ночью спите? – спросил врач у больной.
– Сплю, но мало. Эти минуты нездорового отдыха, всегда горячечные, всегда полные каких-то видений, обрываются внезапными содроганиями; мне кажется, что я скольжу по узкой дороге, что я падаю с высокой скалы, что я качусь в пропасть и от жуткой скорости моего падения у меня прерывается дыхание… Тогда я мгновенно просыпаюсь, вся влажная от пота, и кашляю и… Доктор заметил, что она не решается закончить фразу.
– Опять такая же капля крови? – спросил он.
– Погодите, – отозвалась Бетси.
Она прижала платок к груди, покашляла и затем протянула платок врачу.
– Смотрите, – сказала она.
На платке виднелось пятно крови размером с небольшую монету, но его красный цвет был более бледным, чем это видел доктор во время своего предыдущего визита.
– И как вы себя чувствуете, когда просыпаетесь? – спросил он.
– О, много лучше… ведь, проснувшись, я оказываюсь среди всего того, что я люблю; открыв глаза, я вижу матушку, которая здесь, живая; а закрыв глаза, я вижу отца, который там, мертвый…
– Вот как! – произнес доктор, словно науке, когда она упирается в границу своих исследовательских возможностей, остается только издать возглас недоверия.
Потом, повернувшись ко мне, он сказал:
– Дела идут неплохо, и если ей чего-то захочется, надо это ей дать. Хотя эти слова были произнесены очень тихо, больная их расслышала.
– Да, доктор, – откликнулась она, – кое-чего я хочу, и хочу страстно.
– Чего же, дитя мое?
– Я хочу вернуться в нашу комнату в пасторском доме, к окну, из которого мне видна могила моего отца. Мне кажется, в той комнате умереть мне будет легче и спокойнее.
В это мгновение ее взгляд устремился на меня – она заметила, что от ее слов лицо мое покрылось слезами.
– О моя матушка, матушка моя! – воскликнула Бетси, протягивая ко мне свои бледные исхудавшие руки.
Я присела возле нее.
– Почему ты всегда говоришь о смерти, дитя мое? – спросила я. – Разве ты не слышала, как доктор сказал, что твои дела идут неплохо?
– Спасибо, добрый доктор, – поблагодарила Бетси. – Но разве ты, добрая моя матушка, не слышала, как он добавил, что мне нужно давать все, чего я захочу!.. Ты прекрасно помнишь, что то же самое сказал отцу лечивший его врач за неделю до смерти своего несчастного больного, точно так же уверяя его, что дела идут хорошо.
Я вздрогнула, ведь так оно и было.
– Но будь спокойна, моя дорогая добрая матушка, – поспешно произнесла Элизабет, – я проживу больше недели!
– Боже мой! Боже мой! – вырвалось у меня. – Ты меня пугаешь! Так ты что, знаешь, сколько времени тебе осталось жить и знаешь день, когда ты должна умереть?
– Если я хорошенько попрошу отца узнать это у Бога, Бог скажет нам это.
Дрожь пробежала по моему телу; я побледнела. Врач взял меня за руку и привлек к себе.
– Это лихорадка, – объяснил он. – Я прослушал пульс и насчитал девяносто пять ударов в минуту; пятью-шестью ударами больше – и это уже будет бред.
– Нет, доктор, нет, – возразила больная, – это не лихорадка, это не бред… Хотите знать, в какой день и час я умру?
– Молчите, дитя мое, – промолвил врач. – Не будем об этом говорить, это же безумие.
Затем, приблизившись к ней, он чуть слышно добавил:
– К тому же вы отлично видите, как вы огорчаете вашу бедную мать!
– Дорогой доктор, – отвечал мой ребенок, – вы такой ученый человек и должны знать: худшее из всех зол то, которое приходит к нам в окружении надежд… Однажды, когда ждешь его меньше всего, зло является к нам тем более невыносимым, чем более нежданным оно было; тогда сердцу не хватает сил и оно разрывается. Напротив, если знаешь это зло, если его предвидишь, если сознаешь его неизбежность, – его ждешь и сердце, свыкшееся с ним, слабое в ту минуту, когда оно узнает о приближении беды, закаляется в ожидании этой беды и в понимании того, что ему придется вынести сильнейший удар.
Доктор посмотрел на меня с удивлением; трудно было поверить, что такие слова действительно произнесла молодая девушка, хотя он собственными глазами видел уста, из которых они исходили.
Больная догадалась, что происходило в сознании врача.
– О! – воскликнула она. – Вы прекрасно понимаете, что не я это придумала. Мертвые говорят со мной шепотом, а я повторяю вам их слова вслух.
Тут жажда познания возобладала у доктора над боязнью причинить мне боль.
– Итак, дорогое мое дитя, – сказал он, – вы утверждаете, что, если пожелаете, сможете назвать точный час вашей смерти?
– Я уже сказала: если бы я попросила об этом моего отца, он бы это мне сообщил.
– Нет, нет, помилуйте, – тихо произнесла я, – этого я знать не хочу.
– Позвольте ей говорить и не верьте ни единому из ее слов, – воспротивился врач, обуреваемый любопытством. – Вы видите прекрасно, что у нее бред!
Затем, сжимая мою руку в своей, он снова обратился к Бетси:
– Ну что же, спросите у вашего отца день и час, когда вы присоединитесь к нему.
– Хорошо, – просто ответила больная.
И тут же закрыла глаза и протянула руки, как это делает человек, спускающийся по темной лестнице или бредущий в темноте.
Бедный ребенок словно спускался в бездну смерти.
И по мере того как она продвигалась по своему роковому пути, лицо ее бледнело и утрачивало свою выразительность; наконец она стала такой бледной и такой неподвижной, что, дрожа от страха увидеть прямо сейчас ее последний вздох, я сделала движение, пытаясь освободить свою руку и броситься к Бетси.
Но доктор удержал меня.
– Подождите, – сказал он, – это каталепсия; Каталепсия – болезненная неподвижность, оцепенение всего тела или конечностей в какой-то одной позе.
упоминание о таком случае можно найти у старинных авторов: его удостоверяли Гиппократ; Гиппократ из Коса (ок. 460 – ок. 370 до н. э.) – греческий врач из семьи потомственных врачей, основатель научной медицины.
и Гален Гален (129–199) – греческий врач, последний крупный представитель научной медицины в античности; составил комментарии ко всем дошедшим до него сочинениям Гиппократа.
подождите, она сейчас очнется… Впрочем, если она не очнется через несколько минут, я дам ей вдохнуть из этого флакона, и она придет в себя.
Этого не потребовалось; легкая розовая краска проступила на щеках Бетси; лицо ее стало оживать; кровь, словно остановившись на мгновение, мало-помалу обретала прежнюю подвижность; статуя возвращалась к жизни, мрамор одушевлялся. Я оставалась на месте, недвижимая, напуганная, не сводившая взгляда со странной путешественницы, по собственной воле посетившей страну мертвых.
Через несколько секунд ожидания она вновь открыла глаза и произнесла голосом, в котором, казалось, не осталось ничего живого:
– В ночь с семнадцатого на восемнадцатое сентября, в полночь, с последним ударом часов я умру!
Затем ее глаза закрылись, а голова упала на подушку, как это бывает со странниками, которые после долгого пути нуждаются в отдыхе.
– Доктор… доктор… – прошептала я. Врач не замедлил с ответом:
– Будьте спокойны, я приду побыть рядом с ней в ночь с семнадцатого на восемнадцатое сентября.
Из научного ли интереса или просто из любопытства дал он мне это обещание?
– Хорошо, доктор, – откликнулась услышавшая его больная. – В ночь с семнадцатого на восемнадцатое сентября, в полночь, с последним ударом часов…
И она уснула сном столь спокойным и безмятежным, что стала похожей на ребенка, которого ждут впереди долгие годы мирной жизни, счастья и любви.
На следующий день по настоянию Элизабет ее перенесли в нашу комнату в пасторском доме.
XXIII. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)
Чувство, которое испытала Элизабет, снова оказавшись в своей комнате, было столь радостным, что оно на какое-то мгновение вернуло ей силы.
Она без моей помощи прошла от двери к окну, уселась в свое большое кресло и, дыша более свободно, воскликнула:
– О, как я счастлива!
– Однако, дитя мое, – спросила я, – если ты испытывала столь большое желание вернуться сюда, почему ты не сказала мне об этом?
– Вы, матушка, еще надеялись, что пребывание в хлеву вернет мне здоровье, и, хотя мне было прекрасно известно, что вылечить меня невозможно, я ни за что не хотела отнимать у вас эту надежду…
– Но ведь позднее ты меня жестоко образумила!
– Это мой отец чуть слышно сказал мне: «Предупреди твою бедную мать; у нее недостанет сил перенести твою смерть, если ей не сообщить заранее, в какой день и час она настанет».
Я встряхнула головой, стремясь избавиться от уверенности в истинности ее слов, которую внушил мне ее убедительный голос, и повторила то, что слышала от врача:
– Это лихорадка… это всего лишь бред… не будем верить ни одному ее слову.
Сначала я это прошептала, затем произнесла вполголоса, а затем сказала совсем громко.
Дело в том, что я сама себе не верила, и мне казалось: чем громче я буду говорить, тем больше я себе поверю.
Но, словно догадавшись обо всем, что происходило у меня в душе, Элизабет сказала голосом одновременно мягким и серьезным:
– Матушка, не пытайся бороться с верой; ведь не верить тому, что говорят мертвые, значит поступать неблагочестиво!
Глаза мои наполнились слезами, и я воскликнула:
– Но, сама подумай, как я могу поверить, что ты, мое дитя, ты, находящаяся здесь со мной, ты, живая, ты, любящая меня, ты меня покинешь, ты умрешь, ты не будешь больше меня любить?
– Матушка, – ответила мне Бетси, – умереть еще не значит расстаться, умереть еще не значит перестать любить; это значит исчезнуть из поля зрения, но всегда оставаться в сердце… Ты же видишь, что мой отец, хотя он мертв, не покинул меня и все еще меня любит.
– О, видеть, как ты, моя девочка, умираешь, просто невозможно!.. Боже мой, Боже мой, лучше бы мне самой умереть!
– Хорошая моя матушка, ты думаешь, это трудно, лишь потому, что не знаешь, как это произойдет. Сейчас я тебе расскажу, как… Днем будет сильная гроза, но к вечеру погода прояснится, восточный ветер прогонит дымку, которая с приходом осени укрывает землю. Будет стоять прекрасная ночь, освещаемая сначала звездами, а затем луной, которая к десяти часам вечера поднимется там, за горой;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84