.. Вы обманули его в том, что он считал вас дурачком, а вы оказались человеком умным; в том, что он смотрел на вас как на тупого невежду, а вы показали себя человеком образованным.
– Я – глупец?! Я – тупица?! – воскликнул я, сильно задетый такой грубой откровенностью. – Извините меня, мой дорогой хозяин, но мне кажется, это вы заблуждаетесь…
– Я же не говорю вам, что вы такой, я говорю, таким вас считают!.. Господи Боже, да что вы за человек! Неужели вам нужно расставить все точки над i?!
– Признаюсь, вы тем самым доставили бы мне удовольствие.
– Ну, что же, помните ли вы ту злосчастную проповедь, которую вы произнесли в деревне Ашборн?.. Ту, первую…
Краска стыда проступила на моем лице.
– Да, конечно, – подтвердил я, – да, ее помню… Но зачем воскрешать в памяти такое? Я отвечу вам так, как Эней ответил Дидоне: Дидона – легендарная основательница и царица Карфагена, возлюбленная Энея, героиня «Энеиды»; взошла на костер, когда Эней, повинуясь воле богов, покинул ее и оставил Карфаген.
Infandum, regina, jubes renovare dolorem! Боль несказанную вновь испытать велишь мне, царица! (лат.) – «Энеида», 11,3. Пер. С.Ошерова под ред. Ф.Петровского
– Господин Бемрод, я представления не имею, кто такой Эней; я представления не имею, кто такая Дидона… Что, этот Эней выступил с неудачной проповедью, а Дидона ему об этом напомнила? В таком случае, положение сходное, ведь я напоминаю о произнесенной вами проповеди, которая, как вы сами признаете, не стала шедевром красноречия…
– Да, это так; но затем, мой дорогой хозяин, – возразил я не без гордости, – но затем, полагаю, я искупил это поражение не одной победой и скорбь от него скрыли лавры триумфатора.
– Вот именно!.. И эти победы, эти лавры и не может простить вам ректор, который рассчитывал на ваше бесславное поражение!
– Вы уже как-то говорили об этом, мой дорогой хозяин; однако, предупредив меня о его враждебности, вы не сочли нужным объяснить мне ее мотивы.
– Да нет, вы просто это забыли. У господина ректора есть племянник; племянник этот женат на молодой женщине, к которой сам господин ректор относится с большим участием… отцовским участием, как вы понимаете… Уж не лицемер ли господин ректор? Лицемер, старающийся выглядеть человеком суровым, наслаждаясь втайне радостями распутника. Вот он и рассчитал примерно так: «Господин Бемрод – сын пастора, заслуженно почитаемого протестантским духовенством; у него есть права на приход, но, поскольку у него нет никакого таланта…»
– Хозяин!..
– Он мог так подумать после вашей проповеди, и даже так подумал… К счастью, он ошибался! Так что он, наверное, говорил себе: «Поскольку у господина Бемрода нет никакого таланта, я могу выставить кафедру на состязательное испытание; мой племянник будет его единственным соперником; поскольку несомненно проповедь моего племянника будет куда лучше проповеди господина Бемрода, прихожане попросят направить к ним моего племянника, я охотно удовлетворю их просьбу, и тогда люди будут говорить так: „Какой беспристрастный человек господин ректор! Для него не существует протекции, для него не существует семейственности; он может распоряжаться церковными приходами по собственному усмотрению, но предоставляет их только людям способным. У его племянника таланта больше, чем у господина Бемрода, и ашборнский приход был предоставлен более достойному. Будь племянник господина ректора не столь даровит, приход был бы предоставлен господину Бемроду“«. К несчастью для господина ректора и, может быть, к несчастью для вас, все произошло совсем не так, как он рассчитывал: не кто иной, как вы, прочли прекрасную проповедь… столь прекрасную, что этот племянник не мог даже вступить в соревнование в вами!
Я удовлетворенно улыбнулся и отвесил поклон. А медник продолжал:
– Прихожане попросили направить к ним именно вас, именно вы получили приход, так что господин ректор, считавший, что его племянник и его воспитанница уже пристроены, увидел, как воспитанница с племянником уплывают из его рук. Вот откуда его гнев!
– Inde irce! Отсюда гнев (лат.) – Ювенал, «Сатиры», I, 65.
Да, я понимаю… Но в таком случае, дорогой мой хозяин, это все куда серьезнее, чем я думал.
– Настолько серьезнее, господин Бемрод, что я предлагаю вам хорошенько поразмыслить о своем положении.
– Как это поразмыслить о моем положении?
– Да… Он что, ограничился сокращением вашего жалованья?
– Он дошел до того, дорогой мой хозяин, что заявил мне о вероятном упразднении моего прихода.
– Вы же сами прекрасно видите… я ничуть не преувеличил, говоря о необходимости обдумать ваше положение.
– Но каким образом нужно мне это обдумать?
– Проклятие! Если у вас есть знакомства, связи, то пустите их в ход!
– Чтобы побудить господина ректора сохранить приход за мной, не так ли?
– Нет, для того чтобы вы могли получить другой приход.
– Другой?
– С этого времени, мой дорогой господин Бемрод, считайте ваш приход упраздненным.
– Но тогда я человек пропащий, разоренный, ведь я никого здесь не знаю.
– Никого?
– Бог мой, никого!
– У вас что, нет ни одного друга?
– Увы! Правда, у меня есть вы, дорогой мой хозяин. Иногда я о вас забываю, но всегда к вам возвращаюсь.
– Да, но я всего лишь бедный ремесленник, не пользующийся ни влиянием, ни доверием… Если бы только я был медником у епископа!..
– К несчастью, вы отнюдь им не являетесь!..
– Поищите хорошенько среди ваших друзей детства… Уж они-то могут помочь.
– У меня есть один друг, он на несколько лет старше меня; но…
– Что «но»?
– Это простой преподаватель философии в Кембриджском университете, Петрус Барлоу… (Вы понимаете, я подумал о Вас, мой друг!)
– И что же?
– А то, что он сделал бы для меня все возможное, я в этом уверен…
– Добрая воля – это уже немало.
– Однако, судя по его натуре, сомневаюсь, что он сможет что-нибудь сделать: весь погруженный в науку, он пренебрег всеми сношениями с людьми. О, если бы мне была нужна рекомендация для Аристотеля, для Платона, для Сократа, он бы дал мне ее!
– Так и попросите ее!
– Дело в том, что эти люди умерли две с половиной тысячи лет тому назад, друг мой.
– Ну, это другое дело… Вам нужны живые.
– Петрус Барлоу живет только с усопшими.
– Но, в конце концов, у него же есть семья?
– У него есть брат-коммерсант, один из самых богатых и самых влиятельных банкиров Ливерпуля.
– Это уже представляет для вас интерес. Любой вельможа, будь то светский или церковный, скорее всего пренебрежет рекомендацией банкира; на публике он только пожмет плечами и отбросит ее в сторону. Но, оставшись наедине, он подберет ее, внимательно изучит и передаст своему секретарю или управляющему со словами: «Возьмите, имярек, напомните мне при случае об этой записке: она от одного бедняги-миллионера, для которого я хотел бы кое-что сделать».
– Знаете ли вы, мой дорогой хозяин, – сказал я меднику, глядя ему прямо в глаза, – знаете ли вы, что вы человек очень мудрый?
– Я? – улыбнулся он. – Я всего лишь бедный медник, который порою размышляет во время чеканки меди или лужения котлов, и то, что я вам высказал, явилось итогом моих размышлений.
– Дайте-ка мне перо, чернила и бумагу!
– Пройдите к письменному столу, там все это есть.
– Я хочу немедленно последовать вашему совету…
– Вы очень добры!
– … и написать письмо моему другу Петрусу Барлоу.
– В этом есть смысл: если вы и не укрепите свои позиции, письмо не причинит вам никакого вреда; только…
– Что только?
– Чем дальше от Ашборна будет предложенный вам приход, тем лучше. Вы имеете дело со злым лисом – постарайтесь быть подальше от его когтей.
Я подтвердил кивком, что понимаю всю важность этого совета и прошел в кабинет моего хозяина-медника.
Вот оттуда, дорогой мой Петрус, я и написал Вам письмо, которое возобновило наши отношения, прерванные, но не порванные, письмо, на которое Вы ответили, заверив меня в Вашей дружбе и сообщив, что Вы передали мое письмо своему брату, а также попросив меня со всей искренностью рассказать Вам о моей жизни, о моих чувствах, моих страданиях и чаяниях, Вам, кто занимается препарированием живых, точно так же как врачи – вскрытием трупов.
Вы-то счастливы, друг мой; Ваше замечательное сочинение находится в работе; моя история будет в нем всего лишь скромным эпизодом, мало кому известным, в то время как я все еще занят поисками своей темы.
Увы, я весьма опасаюсь, что злая судьба, все чаще наносящая мне удары, не даст мне возможности завершить мою книгу, столь объемистую и трудоемкую, какой она будет, если мне все же удастся придумать ее сюжет.
Ведь, дорогой мой Петрус, описав сцену с ректором, я Вам рассказал только об одной части моих бедствий; вторая, и, быть может, самая страшная, ждала меня по возвращении домой.
У Поликрата был только один Оройт, а у меня их было целых два!
Судите сами: если одного негодяя оказалось достаточно, чтобы распять властителя Самоса, то какая же мрачная участь уготована мне, простому деревенскому пастору!
Итак, умоляю Вас, дорогой друг: когда Вы будете писать уважаемому господину Сэмюелю Барлоу, Вашему брату, передайте ему мое глубочайшее почтение и попросите его не забыть обо мне.
XXX. Господин управляющий
Было пять часов вечера.
Мой хозяин-медник предложил мне остаться поужинать, но я обратил его внимание на то, что от Ноттингема до Ашборна никак не меньше двенадцати миль, что, если не будет оказии, мне придется возвращаться пешком, и что, если я задержусь в городе до завтрашнего дня, Дженни проведет в тревоге всю ночь, а я на это ни за что не пойду.
Так что я вручил меднику восемь фунтов стерлингов, которые составляли половину суммы, любезно им предоставленной мне для моей свадьбы, и сразу же ушел, благословляя добряка, открывшего мне глаза на мои обстоятельства, и проклиная злосчастную судьбу, из-за которой на моем лазурном небосводе собрались грозовые тучи ближайшего будущего.
Путешествие мое было невеселым.
Просто невероятно, как предстает перед нашим взором природа – то в золотом сиянии нашего воображения, то под траурной вуалью нашего страдающего сердца.
И правда, весь день был сумрачным.
В нашей Англии, где облака катятся над головами, подобно волнам в океане, бывают летние дни, когда, кажется, в воздухе проносятся посланцы зимы или осени.
Однако к семи часам вечера небосвод слегка прояснился и на закатном горизонте остались только облака, громоздящиеся, словно горы в Тироле, Тироль – историческая область в Альпах; по Сен-Жерменскому мирному договору 1919 г., одному из закончивших Первую мировую войну, разделена между Австрией и Италией.
и посреди этих гор, голубые вершины которых оно украсило золотой и пурпурной каймой, солнце клонилось все ниже, но не как победитель, вознамерившийся прилечь и отдохнуть, чтобы на следующий день явиться вновь еще более блистательным, а как побежденный, который падает, чтобы уснуть вечным сном.
На востоке, наоборот, небо время от времени раскалывалось, пропуская ночную беззвучную вспышку; и каждый раз это походило на глаз спящего гиганта – глаз, который, приоткрываясь, бросал на мир мгновенный слепящий взгляд.
Как в том прекрасном стихотворении Томаса Грея, которое прочла мне Дженни, печаль сумерек усугублялась звяканьем колокольчиков коровьего стада, ведомого пастухом в хлев, и еще более грустным звоном колоколов церквей – этих овчарен многочисленного человеческого стада, ведомого молитвой ко Всевышнему.
Вся эта природа, которую во время моих предыдущих путешествий я видел столь оживленной и радостной, теперь показалась мне погрустневшей и чахнущей.
И по какой же причине?
Дорогой мой Петрус, только полюбуйтесь, какое влияние может оказать и на физическое и на душевное состояние человека наличие или отсутствие нескольких блестящих кружочков из желтого металла.
Я надеялся после поездки в Ноттингем принести в дом более четырнадцати фунтов стерлингов, а принесу только семь!
Отсутствие столь ничтожной суммы делало небеса сумрачными, а горизонт – печальным.
Однако я заблуждался.
Нет, совсем не это делало теперешнее небо сумрачным, а зримый горизонт – печальным; причиной тому была тень незримого горизонта и призрак неведомого будущего.
Угрожающий призрак! Горизонт, чреватый бурями!
Когда я наконец подошел к домам на окраине Ашборна, было около десяти вечера.
Луна, уже в течение часа медленно поднимавшаяся на небосклоне, делала ночь прозрачной, и в ее бледном свете белые стены этих домов казались выше обычного.
Передо мной словно вырастало полчище призраков.
Не знаю, существуют ли предчувствия, дорогой мой Петрус, но вот что я знаю твердо, так это то, что я проделал весь этот путь не только во власти грусти, о причине которой я Вам уже сказал, но еще и во власти смутного страха, предмет которого оставался для меня совершенно неведомым.
Мне казалось, что, придя домой с плохой новостью, я узнаю новость еще более огорчительную.
Наконец я увидел пасторский дом.
С той минуты, когда я вступил в деревню, я убаюкивал себя мечтой, что еще издали увижу на пороге Дженни, обеспокоенную и вместе с тем улыбающуюся.
Я говорил себе:
«Если Дженни меня ждет, если я издалека увижу ее, все дурные предзнаменования будут предотвращены, и это станет доказательством того, что страхи мои глупые, а предвидения медника не что иное, как его точка зрения».
Вам, философу, Вам, вольнодумцу, подобные нелепости, наверное, никогда не приходили в голову?
Так вот, дорогой мой Петрус, Вы даже представить не можете, как сильно при определенном состоянии души такие мысли влияют на воображение, какое присуще мне.
До самого поворота с площади я надеялся увидеть Дженни на пороге; я видел ее глазами души, я улыбался ей заранее; я тихонько шептал самые нежные слова, которые рассчитывал сказать ей при встрече…
На пороге никого не было; сердце мое сжалось.
Я подошел к двери, не в силах сдержать дрожь.
Не зная, в котором часу я вернусь, я взял с собой ключ, чтобы не беспокоить Дженни, если приду поздно ночью.
Я пошарил в кармане и нашел там ключ. Мое нервное возбуждение было столь велико, что я сжал ключ с такой же силой, с какой зажал бы в руке нож или кинжал.
С трудом я нашел замочную скважину; рука моя дрожала.
Заскрежетал ключ, и дверь открылась.
Я так рвался поскорее к Дженни, что даже не закрыл за собою дверь. Когда я ощупью продвигался по коридору, мне послышалось, что кто-то громко разговаривает в моем кабинете, некогда служившем для вдовы спальней. Найдя дверь в столовую, я толкнул ее – она легко открылась. И тогда послышавшийся мне шум стал более явственным.
Я прошел через столовую, опрокидывая по пути столы и стулья, но это не прервало разговор в соседней комнате.
Дверь ее оказалась чуть приоткрытой; сквозь эту щель падал луч света и доносился шум.
Я стал всматриваться и вслушиваться.
Дженни стояла, скрестив руки на груди, нахмурив брови, высокомерно сжав губы; во всем ее облике читалось выражение презрения и гнева, выражение, которое мне не только никогда не приводилось видеть на ее прекрасном лице, но на которое я даже не считал ее способной.
Она была прекрасна и величественна, словно статуя, олицетворяющая Негодование.
Перед ней на коленях, немного откинувшись назад, стоял управляющий, г-н Стифф; у него была поза устрашенного человека, однако физиономия его выражала надежду.
В ту минуту, когда я устремил взгляд на эту сцену, Дженни протянула руку по направлению к двери и сопроводила этот царственный жест требованием:
– Поднимитесь, сударь, и уходите!
– Но, все-таки, прекрасная Дженни!.. – пробормотал управляющий.
– Я говорю вам – уходите! – повторила Дженни. Тут г-н Стифф, похоже, принял важное решение:
– Вы велите мне выйти? Хорошо… Вы произносите это весьма достойно, не могу такое оспаривать; но мы видели все эти горделивые жесты в театре, и, поскольку у вашего величества нет гвардейцев, чтобы выставить меня за дверь, я выйду, когда мне заблагорассудится.
– Сударь, – сказала Дженни, – вы ведете себя не по-мужски… Вы носили ливрею, сударь, и ведете себя как лакей!
Господин Стифф просто зарычал от гнева и протянул руки, чтобы схватить Дженни.
Но она отступила на шаг, и его руки обняли только пустоту.
Тогда он встал с колен и шагнул к ней, повторяя сквозь стиснутые зубы:
– Лакей!.. Ах, лакей!.. Если вы не сотрете это слово вашими самыми нежными ласками, сударыня, оно дорого будет стоить и вам, и вашему мужу!
За столь странным признанием в любви последовало во взгляде, в лице, во всем облике управляющего такое выражение ненависти, что Дженни бросилась к двери.
Но господин управляющий успел схватить ее и, в некотором смысле получив над ней власть, заявил:
– Сударыня, сейчас десять вечера; ваш дом стоит обособленно; господин Бемрод ночует в Ноттингеме – так что вы напрасно будете звать на помощь, никто вас не услышит, никто к вам не придет, поэтому оскорбление, которое вы мне нанесли, лучше искупить покорностью… Сударыня, еще раз я прошу, я умоляю… Еще один отказ – и я возьму вас силой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
– Я – глупец?! Я – тупица?! – воскликнул я, сильно задетый такой грубой откровенностью. – Извините меня, мой дорогой хозяин, но мне кажется, это вы заблуждаетесь…
– Я же не говорю вам, что вы такой, я говорю, таким вас считают!.. Господи Боже, да что вы за человек! Неужели вам нужно расставить все точки над i?!
– Признаюсь, вы тем самым доставили бы мне удовольствие.
– Ну, что же, помните ли вы ту злосчастную проповедь, которую вы произнесли в деревне Ашборн?.. Ту, первую…
Краска стыда проступила на моем лице.
– Да, конечно, – подтвердил я, – да, ее помню… Но зачем воскрешать в памяти такое? Я отвечу вам так, как Эней ответил Дидоне: Дидона – легендарная основательница и царица Карфагена, возлюбленная Энея, героиня «Энеиды»; взошла на костер, когда Эней, повинуясь воле богов, покинул ее и оставил Карфаген.
Infandum, regina, jubes renovare dolorem! Боль несказанную вновь испытать велишь мне, царица! (лат.) – «Энеида», 11,3. Пер. С.Ошерова под ред. Ф.Петровского
– Господин Бемрод, я представления не имею, кто такой Эней; я представления не имею, кто такая Дидона… Что, этот Эней выступил с неудачной проповедью, а Дидона ему об этом напомнила? В таком случае, положение сходное, ведь я напоминаю о произнесенной вами проповеди, которая, как вы сами признаете, не стала шедевром красноречия…
– Да, это так; но затем, мой дорогой хозяин, – возразил я не без гордости, – но затем, полагаю, я искупил это поражение не одной победой и скорбь от него скрыли лавры триумфатора.
– Вот именно!.. И эти победы, эти лавры и не может простить вам ректор, который рассчитывал на ваше бесславное поражение!
– Вы уже как-то говорили об этом, мой дорогой хозяин; однако, предупредив меня о его враждебности, вы не сочли нужным объяснить мне ее мотивы.
– Да нет, вы просто это забыли. У господина ректора есть племянник; племянник этот женат на молодой женщине, к которой сам господин ректор относится с большим участием… отцовским участием, как вы понимаете… Уж не лицемер ли господин ректор? Лицемер, старающийся выглядеть человеком суровым, наслаждаясь втайне радостями распутника. Вот он и рассчитал примерно так: «Господин Бемрод – сын пастора, заслуженно почитаемого протестантским духовенством; у него есть права на приход, но, поскольку у него нет никакого таланта…»
– Хозяин!..
– Он мог так подумать после вашей проповеди, и даже так подумал… К счастью, он ошибался! Так что он, наверное, говорил себе: «Поскольку у господина Бемрода нет никакого таланта, я могу выставить кафедру на состязательное испытание; мой племянник будет его единственным соперником; поскольку несомненно проповедь моего племянника будет куда лучше проповеди господина Бемрода, прихожане попросят направить к ним моего племянника, я охотно удовлетворю их просьбу, и тогда люди будут говорить так: „Какой беспристрастный человек господин ректор! Для него не существует протекции, для него не существует семейственности; он может распоряжаться церковными приходами по собственному усмотрению, но предоставляет их только людям способным. У его племянника таланта больше, чем у господина Бемрода, и ашборнский приход был предоставлен более достойному. Будь племянник господина ректора не столь даровит, приход был бы предоставлен господину Бемроду“«. К несчастью для господина ректора и, может быть, к несчастью для вас, все произошло совсем не так, как он рассчитывал: не кто иной, как вы, прочли прекрасную проповедь… столь прекрасную, что этот племянник не мог даже вступить в соревнование в вами!
Я удовлетворенно улыбнулся и отвесил поклон. А медник продолжал:
– Прихожане попросили направить к ним именно вас, именно вы получили приход, так что господин ректор, считавший, что его племянник и его воспитанница уже пристроены, увидел, как воспитанница с племянником уплывают из его рук. Вот откуда его гнев!
– Inde irce! Отсюда гнев (лат.) – Ювенал, «Сатиры», I, 65.
Да, я понимаю… Но в таком случае, дорогой мой хозяин, это все куда серьезнее, чем я думал.
– Настолько серьезнее, господин Бемрод, что я предлагаю вам хорошенько поразмыслить о своем положении.
– Как это поразмыслить о моем положении?
– Да… Он что, ограничился сокращением вашего жалованья?
– Он дошел до того, дорогой мой хозяин, что заявил мне о вероятном упразднении моего прихода.
– Вы же сами прекрасно видите… я ничуть не преувеличил, говоря о необходимости обдумать ваше положение.
– Но каким образом нужно мне это обдумать?
– Проклятие! Если у вас есть знакомства, связи, то пустите их в ход!
– Чтобы побудить господина ректора сохранить приход за мной, не так ли?
– Нет, для того чтобы вы могли получить другой приход.
– Другой?
– С этого времени, мой дорогой господин Бемрод, считайте ваш приход упраздненным.
– Но тогда я человек пропащий, разоренный, ведь я никого здесь не знаю.
– Никого?
– Бог мой, никого!
– У вас что, нет ни одного друга?
– Увы! Правда, у меня есть вы, дорогой мой хозяин. Иногда я о вас забываю, но всегда к вам возвращаюсь.
– Да, но я всего лишь бедный ремесленник, не пользующийся ни влиянием, ни доверием… Если бы только я был медником у епископа!..
– К несчастью, вы отнюдь им не являетесь!..
– Поищите хорошенько среди ваших друзей детства… Уж они-то могут помочь.
– У меня есть один друг, он на несколько лет старше меня; но…
– Что «но»?
– Это простой преподаватель философии в Кембриджском университете, Петрус Барлоу… (Вы понимаете, я подумал о Вас, мой друг!)
– И что же?
– А то, что он сделал бы для меня все возможное, я в этом уверен…
– Добрая воля – это уже немало.
– Однако, судя по его натуре, сомневаюсь, что он сможет что-нибудь сделать: весь погруженный в науку, он пренебрег всеми сношениями с людьми. О, если бы мне была нужна рекомендация для Аристотеля, для Платона, для Сократа, он бы дал мне ее!
– Так и попросите ее!
– Дело в том, что эти люди умерли две с половиной тысячи лет тому назад, друг мой.
– Ну, это другое дело… Вам нужны живые.
– Петрус Барлоу живет только с усопшими.
– Но, в конце концов, у него же есть семья?
– У него есть брат-коммерсант, один из самых богатых и самых влиятельных банкиров Ливерпуля.
– Это уже представляет для вас интерес. Любой вельможа, будь то светский или церковный, скорее всего пренебрежет рекомендацией банкира; на публике он только пожмет плечами и отбросит ее в сторону. Но, оставшись наедине, он подберет ее, внимательно изучит и передаст своему секретарю или управляющему со словами: «Возьмите, имярек, напомните мне при случае об этой записке: она от одного бедняги-миллионера, для которого я хотел бы кое-что сделать».
– Знаете ли вы, мой дорогой хозяин, – сказал я меднику, глядя ему прямо в глаза, – знаете ли вы, что вы человек очень мудрый?
– Я? – улыбнулся он. – Я всего лишь бедный медник, который порою размышляет во время чеканки меди или лужения котлов, и то, что я вам высказал, явилось итогом моих размышлений.
– Дайте-ка мне перо, чернила и бумагу!
– Пройдите к письменному столу, там все это есть.
– Я хочу немедленно последовать вашему совету…
– Вы очень добры!
– … и написать письмо моему другу Петрусу Барлоу.
– В этом есть смысл: если вы и не укрепите свои позиции, письмо не причинит вам никакого вреда; только…
– Что только?
– Чем дальше от Ашборна будет предложенный вам приход, тем лучше. Вы имеете дело со злым лисом – постарайтесь быть подальше от его когтей.
Я подтвердил кивком, что понимаю всю важность этого совета и прошел в кабинет моего хозяина-медника.
Вот оттуда, дорогой мой Петрус, я и написал Вам письмо, которое возобновило наши отношения, прерванные, но не порванные, письмо, на которое Вы ответили, заверив меня в Вашей дружбе и сообщив, что Вы передали мое письмо своему брату, а также попросив меня со всей искренностью рассказать Вам о моей жизни, о моих чувствах, моих страданиях и чаяниях, Вам, кто занимается препарированием живых, точно так же как врачи – вскрытием трупов.
Вы-то счастливы, друг мой; Ваше замечательное сочинение находится в работе; моя история будет в нем всего лишь скромным эпизодом, мало кому известным, в то время как я все еще занят поисками своей темы.
Увы, я весьма опасаюсь, что злая судьба, все чаще наносящая мне удары, не даст мне возможности завершить мою книгу, столь объемистую и трудоемкую, какой она будет, если мне все же удастся придумать ее сюжет.
Ведь, дорогой мой Петрус, описав сцену с ректором, я Вам рассказал только об одной части моих бедствий; вторая, и, быть может, самая страшная, ждала меня по возвращении домой.
У Поликрата был только один Оройт, а у меня их было целых два!
Судите сами: если одного негодяя оказалось достаточно, чтобы распять властителя Самоса, то какая же мрачная участь уготована мне, простому деревенскому пастору!
Итак, умоляю Вас, дорогой друг: когда Вы будете писать уважаемому господину Сэмюелю Барлоу, Вашему брату, передайте ему мое глубочайшее почтение и попросите его не забыть обо мне.
XXX. Господин управляющий
Было пять часов вечера.
Мой хозяин-медник предложил мне остаться поужинать, но я обратил его внимание на то, что от Ноттингема до Ашборна никак не меньше двенадцати миль, что, если не будет оказии, мне придется возвращаться пешком, и что, если я задержусь в городе до завтрашнего дня, Дженни проведет в тревоге всю ночь, а я на это ни за что не пойду.
Так что я вручил меднику восемь фунтов стерлингов, которые составляли половину суммы, любезно им предоставленной мне для моей свадьбы, и сразу же ушел, благословляя добряка, открывшего мне глаза на мои обстоятельства, и проклиная злосчастную судьбу, из-за которой на моем лазурном небосводе собрались грозовые тучи ближайшего будущего.
Путешествие мое было невеселым.
Просто невероятно, как предстает перед нашим взором природа – то в золотом сиянии нашего воображения, то под траурной вуалью нашего страдающего сердца.
И правда, весь день был сумрачным.
В нашей Англии, где облака катятся над головами, подобно волнам в океане, бывают летние дни, когда, кажется, в воздухе проносятся посланцы зимы или осени.
Однако к семи часам вечера небосвод слегка прояснился и на закатном горизонте остались только облака, громоздящиеся, словно горы в Тироле, Тироль – историческая область в Альпах; по Сен-Жерменскому мирному договору 1919 г., одному из закончивших Первую мировую войну, разделена между Австрией и Италией.
и посреди этих гор, голубые вершины которых оно украсило золотой и пурпурной каймой, солнце клонилось все ниже, но не как победитель, вознамерившийся прилечь и отдохнуть, чтобы на следующий день явиться вновь еще более блистательным, а как побежденный, который падает, чтобы уснуть вечным сном.
На востоке, наоборот, небо время от времени раскалывалось, пропуская ночную беззвучную вспышку; и каждый раз это походило на глаз спящего гиганта – глаз, который, приоткрываясь, бросал на мир мгновенный слепящий взгляд.
Как в том прекрасном стихотворении Томаса Грея, которое прочла мне Дженни, печаль сумерек усугублялась звяканьем колокольчиков коровьего стада, ведомого пастухом в хлев, и еще более грустным звоном колоколов церквей – этих овчарен многочисленного человеческого стада, ведомого молитвой ко Всевышнему.
Вся эта природа, которую во время моих предыдущих путешествий я видел столь оживленной и радостной, теперь показалась мне погрустневшей и чахнущей.
И по какой же причине?
Дорогой мой Петрус, только полюбуйтесь, какое влияние может оказать и на физическое и на душевное состояние человека наличие или отсутствие нескольких блестящих кружочков из желтого металла.
Я надеялся после поездки в Ноттингем принести в дом более четырнадцати фунтов стерлингов, а принесу только семь!
Отсутствие столь ничтожной суммы делало небеса сумрачными, а горизонт – печальным.
Однако я заблуждался.
Нет, совсем не это делало теперешнее небо сумрачным, а зримый горизонт – печальным; причиной тому была тень незримого горизонта и призрак неведомого будущего.
Угрожающий призрак! Горизонт, чреватый бурями!
Когда я наконец подошел к домам на окраине Ашборна, было около десяти вечера.
Луна, уже в течение часа медленно поднимавшаяся на небосклоне, делала ночь прозрачной, и в ее бледном свете белые стены этих домов казались выше обычного.
Передо мной словно вырастало полчище призраков.
Не знаю, существуют ли предчувствия, дорогой мой Петрус, но вот что я знаю твердо, так это то, что я проделал весь этот путь не только во власти грусти, о причине которой я Вам уже сказал, но еще и во власти смутного страха, предмет которого оставался для меня совершенно неведомым.
Мне казалось, что, придя домой с плохой новостью, я узнаю новость еще более огорчительную.
Наконец я увидел пасторский дом.
С той минуты, когда я вступил в деревню, я убаюкивал себя мечтой, что еще издали увижу на пороге Дженни, обеспокоенную и вместе с тем улыбающуюся.
Я говорил себе:
«Если Дженни меня ждет, если я издалека увижу ее, все дурные предзнаменования будут предотвращены, и это станет доказательством того, что страхи мои глупые, а предвидения медника не что иное, как его точка зрения».
Вам, философу, Вам, вольнодумцу, подобные нелепости, наверное, никогда не приходили в голову?
Так вот, дорогой мой Петрус, Вы даже представить не можете, как сильно при определенном состоянии души такие мысли влияют на воображение, какое присуще мне.
До самого поворота с площади я надеялся увидеть Дженни на пороге; я видел ее глазами души, я улыбался ей заранее; я тихонько шептал самые нежные слова, которые рассчитывал сказать ей при встрече…
На пороге никого не было; сердце мое сжалось.
Я подошел к двери, не в силах сдержать дрожь.
Не зная, в котором часу я вернусь, я взял с собой ключ, чтобы не беспокоить Дженни, если приду поздно ночью.
Я пошарил в кармане и нашел там ключ. Мое нервное возбуждение было столь велико, что я сжал ключ с такой же силой, с какой зажал бы в руке нож или кинжал.
С трудом я нашел замочную скважину; рука моя дрожала.
Заскрежетал ключ, и дверь открылась.
Я так рвался поскорее к Дженни, что даже не закрыл за собою дверь. Когда я ощупью продвигался по коридору, мне послышалось, что кто-то громко разговаривает в моем кабинете, некогда служившем для вдовы спальней. Найдя дверь в столовую, я толкнул ее – она легко открылась. И тогда послышавшийся мне шум стал более явственным.
Я прошел через столовую, опрокидывая по пути столы и стулья, но это не прервало разговор в соседней комнате.
Дверь ее оказалась чуть приоткрытой; сквозь эту щель падал луч света и доносился шум.
Я стал всматриваться и вслушиваться.
Дженни стояла, скрестив руки на груди, нахмурив брови, высокомерно сжав губы; во всем ее облике читалось выражение презрения и гнева, выражение, которое мне не только никогда не приводилось видеть на ее прекрасном лице, но на которое я даже не считал ее способной.
Она была прекрасна и величественна, словно статуя, олицетворяющая Негодование.
Перед ней на коленях, немного откинувшись назад, стоял управляющий, г-н Стифф; у него была поза устрашенного человека, однако физиономия его выражала надежду.
В ту минуту, когда я устремил взгляд на эту сцену, Дженни протянула руку по направлению к двери и сопроводила этот царственный жест требованием:
– Поднимитесь, сударь, и уходите!
– Но, все-таки, прекрасная Дженни!.. – пробормотал управляющий.
– Я говорю вам – уходите! – повторила Дженни. Тут г-н Стифф, похоже, принял важное решение:
– Вы велите мне выйти? Хорошо… Вы произносите это весьма достойно, не могу такое оспаривать; но мы видели все эти горделивые жесты в театре, и, поскольку у вашего величества нет гвардейцев, чтобы выставить меня за дверь, я выйду, когда мне заблагорассудится.
– Сударь, – сказала Дженни, – вы ведете себя не по-мужски… Вы носили ливрею, сударь, и ведете себя как лакей!
Господин Стифф просто зарычал от гнева и протянул руки, чтобы схватить Дженни.
Но она отступила на шаг, и его руки обняли только пустоту.
Тогда он встал с колен и шагнул к ней, повторяя сквозь стиснутые зубы:
– Лакей!.. Ах, лакей!.. Если вы не сотрете это слово вашими самыми нежными ласками, сударыня, оно дорого будет стоить и вам, и вашему мужу!
За столь странным признанием в любви последовало во взгляде, в лице, во всем облике управляющего такое выражение ненависти, что Дженни бросилась к двери.
Но господин управляющий успел схватить ее и, в некотором смысле получив над ней власть, заявил:
– Сударыня, сейчас десять вечера; ваш дом стоит обособленно; господин Бемрод ночует в Ноттингеме – так что вы напрасно будете звать на помощь, никто вас не услышит, никто к вам не придет, поэтому оскорбление, которое вы мне нанесли, лучше искупить покорностью… Сударыня, еще раз я прошу, я умоляю… Еще один отказ – и я возьму вас силой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84