— Алёху Безродного помню. Мы тогда на Воняевке жили, всей заимкой ездили смотреть. Игнат Зыков, мой крёстный, все девять гробов делал.
— Вот видела! — всплеснула руками старуха. — Девять душ в один день хоронили. А говоришь нечистая сила — выдумки. Какие же выдумки, когда вот свидетель есть. Не даст соврать. Ты хотела страшную историю, чтоб мурашки поползли. Вот история — надо бы страшнее, да некуда. Тут и люди, и черти, и ведьмы — всё перемешалось.
— Как же, я знавал и её, Нэльку-то, — бубнил дед Тимофей, — мы рядом на Воняевке жили.
— Старшая дочь моя корыстна ли была в то время? — вот такенькая была, — старуха подняла руку от земли на три вершка. — А тоже все помнит. Как-то недавно разговорились — все как есть помнит.
— Расскажите, бабуся, — попросила Марина, испуганно съёжившись и схватившись обеими руками за локоть старухи.
— Ой! Оборони Бог! — бабка Анисья замахала руками. — На ночь глядя рассказывать таку напасть.
— Ну, бабуся, — Марина теребила старуху за кофточку.
— Заикнулась, так говори, — сказал Тимофей, опираясь обеими руками о посох.
— А чего заикнулась? Я только и сказала, что эта самая Нэлька и была ведьма. На Алёху Безродного напустила безумство. Изурочила парня. Это ты заикнулся про гробы.
— А как это произошло? Как она изурочила? — домогалась Марина.
— Об этом черта надо спросить, а я с ним делов не имею. — Бабка Анисья перекрестилась. — Господи, прости ты мою душу грешную. Нашла когда поминать черта — на ночь глядя… Как ведьмы портят? Так и испортила. Алёха-то сызмальства несчастный был. Плохо же ему жилось. Ой, как плохо-о! — старуха покачала головой. — Отца-то его, Дементия Софроновича Безродного, никто добром не вспомнит. Изверг был. Сколько живу на свете, такого изверга не видела. Марфу-то, от которой Леха родился, в молодости в гроб загнал. Бил смертным боем и её и сына. Алёху-то почти с пелёнок. Вот такенького, вожжами! — оборони Бог как изгалялся. Не знаю уж за что, но он шибко их мучил. Едва успел Марфу похоронить, снова женился, на вдове с ребятишками, на Груньке Елизовой. Говорят, он и при живой Марфе к ней похаживал. Может и похаживал, только вот чтобы он её лупил, никто не видел. Бил, может, иногда, но не так. По душе она мужикам пришлась, что ли, или порода у неё такая, но никто у нас в деревне не плодил так ребятишек, как она. Посмотришь, как год, так пузатая Грунька. Как год, так пузатая. А иной раз и году не пройдёт. Да это что такое? Все удивлялись. Диво да и только…
Старуха умолкла, собираясь с мыслями. Нифон подбросил щепок в огонь.
— А вот почто-то девки у неё не велись, помирали маленькими, — продолжала бабка Анисья. — Росли одни братовья. Алёха-то среди них хватил мурцовки. Хоть и старше был, а что сделает против пятерых? Да отец с мачехой на их стороне. Так набуцкают, что он, бедный, еле до кладбища доползёт, ляжет на материну могилку, обнимет её ручонками, и плачет горькими слезами. Наплачется, нагорюется, есть захочет и снова идёт в этот ад — хлеба просить. Куда деваться? Маленький ещё. Когда Марфа-то померла, ему лет двенадцать было. А Грунькины пятеро от первого мужика — годки были один за другим. До чего же, говорят, были противные. Придут к нему в баню (он в бане жил, домой-то его на порог не пускали) — придут и дразнят голодного блинами. Так и маялся, бедняга пока не вырос и батрачить на них не стал. А как стал батрачить да ворочать за десятерых, то и отец стал к нему ласковее. И в дом пустил и братовьев поприжал. Но Алёха хоть и тихий, безропотный, а не дурак был, понимал, отчего он добрый стал, да на ус мотал, да помалкивал, пока вино ему душу не растревожило. Как сейчас помню, зимой дело было, в престольный праздник. В Николу, кажись. Гуляли всей деревней у Воробьёвых. Подошёл Алёха к отцу, сел за стол супротив его и спрашивает: «А что, тятя, думаешь я на тебя вековечно бесплатно батрачить буду? Сегодня я к Пахомову нанялся. За три рубля в месяц. Ухожу от тебя, а на последок за маму расквитаюсь. Подставляй, идол, спину, покажу честному народу, как ты её бил». Дементий-то Софронович перепугался до смерти, отвернулся, спрятал голову, а Алёха-то встал из-за стола, да через стол его ка-ак звякнет кулачищем по спине: спина так и хрустнула. Дементий Софронович — юрк под стол и скрючился там. Думали подох, ан нет, зашевелился, застонал. Как сейчас помню: так жа-алобно стонет: ой да ой, ой да ой. Позвали лекаря. Пощупал лекарь ему спину и говорит: два ребра сломаны. Алёха-то, конечно, с того дня ушёл к Пахомовым. Только не на долго. Видит Дементий Софронович — дело плохо. Сам лежит в постели со сломанными рёбрами — не работник. Приёмные сыновья от Груньки ленивые да пьяницы. А родные — малолетки. А весна уж на носу. Одной пашни пятьсот десятин сеяли, да скот, да лошади, да овцы, да птицы всякой полон двор. И послал Дементий Софронович Груньку к Алёхе, чтоб позвала его мириться. Дескать, зла не таит, по пьянке всякое бывает, а если вернётся Алёха домой, то получит в подарок любимого своего коня. И ещё посулил, что если Алёха жениться надумает, прируб новый получит, корову в личное пользование, да ярку с бараном. Ну, Алёха и позарился, потому что в это время приворожённый Нэлькой-то был, жениться на ней надумал.
— Как это можно приворожить? — сказала Марина, пожимая плечами.
— А это уж, миленькая, кто знает, в секрете держит за семью замками, — ответила старуха. — Заговор надо знать, слова особые. Так уж, умеючи, сделала Нелька-то. Многие по ней сохли, а Алёху приворожила пуще всех. Испортился совсем парень, будто блаженный сделался. Итак-то смирный был, неразговорчивый — редко с кем словом обмолвится, а тут вовсе никого не стал замечать. Уткнёт нос свой в землю и ходит в одиночку. То шибко хмурый, то наоборот, все посмеивается, все улыбается про себя. Это, значит, с ней в мыслях разговаривает. В точности как блаженный. Жила-то Нэлька через улицу, наискосок от Безродных. Жила вдвоём с матерью в старенькой избе. И кроме этой избушки ни кола, ни двора. Вроде как совсем нищие. Ну, это известно: кто такими делами занимается, все бедными прикидываются. Алёха-то, значит, по соседству помогал им. Наработается за день по горло у себя на поле, а ночью, крадучись, чтоб никто не видел, копает им землю лопатой, обрабатывает делянку. Но как не скрывался, а все равно люди увидели. Когда разговоры-то пошли, шибко удивлялись все: как это так можно? — день-деньской пластаться на своём поле да ещё ночью делать для них такую тяжёлую работу. Вот до чего человек потерял голову. И не только Алёха, все-то парни, как она выросла, с ума посходили. Да только никто сватов не посылал. Кому охота брать в невестки голытьбу, да в приданое нищую старуху? А уж после, когда дурная слава пошла — кого там! — бабка Анисья махнула рукой.
— А сколько же ей было лет? — спросила Марина.
— Кто её знает? — лет восемнадцать, наверно.
— И чем же она так нравилась всем?
— А ничем. Привораживала. Ничего в ней не было. Одни глазищи — чёрные как смоль. Иной раз смотришь на них, кажется как вот спелая слива, которая в магазине продаётся — немножко синевой отдают. Вот точно такие у неё были глаза. А больше ничего особенного. Девка да девка. И прямо удивительно. Мужики-то, сколько знаю, на тело шибко падки, а у Нэльки хоть бы зад был или титьки, а то — ничего. Сухая как доска.
А вот хошь верь, хоть нет, кто новый человек в деревне побывает и раз только глянет на неё, уже говорит: «Э, да у вас девка-то какая. Смотрите в оба, как бы она на ваш скот падеж не напустила». Намекают, значит. Почто-то ни на кого не намекали, а только на неё. Видимо, имела такую силу в глазах, что людям не по себе становилось. А ещё у неё была мода — вечорки портить. Соберётся молодёжь на вечорку, гуляет, веселится себе, и вдруг — на тебе, заявилась. Девки почто-то сразу затихнут, а парни начинают хорохориться, петухами вокруг её расхаживают. А она посмотрит так на всех, посмотрит, концом поясочка поиграет — она надевала на свою тонкую, как у осы, талию поясочек — и пошла себе обратно. Парни после этого не то что веселиться, на своих девок глядеть не хотят, расходятся по домам, а двое-трое обязательно следом за ней плетутся. Вот провалиться мне на этом месте, каждый раз так было. Тимофей подтверди. Ты ведь ходил на вечорки.
— А как же! — ходил. Мы рядом, на Воняевке жили.
— Вот зачем ей это надо было, а? — бабка Анисья окинула всех вопросительным взглядом.
Дед Антип, муж бабки Анисьи, подкладывал щепки и хворост в огонь и покашливал от дыма. Дед Тимофей равнодушно отвесил губу и сидел в прежней позе, опираясь обеими руками на свой посох. Нифон ухмыльнулся когда старуха задала этот вопрос. Марина задумчиво смотрела на потрескивающий в огне хворост, прижавшись губами к кулаку, который покоился у неё на коленях. Все молчали.
Старуха отдохнула немного и продолжала свой рассказ:
— Ну словом, ждал Алёха покуда у отца ребра срастутся, и когда Дементий Софронович выздоровел, стал посылать его сватать Нэльку, да торопить с этим делом, потому как нашёлся смелый человек из соседней деревни и уже сватался, а она ему отказала. Дементий-то Софронович был себе на уме. И как только Алёха заводил разговор, — начинал охать да спину царапать, дескать хворает ещё, а сам за глаза посмеивается, что Алёха прируб белит, да окна моет, да на окна горшки с цветами ставит, выпрашивая их у деревенских баб. Готовился, значит, привести в дом жену с тёщей, поскольку думал, что прируб-то свой. За этим он и вернулся к Дементию Софроновичу, что тот обещал отдать ему прируб, если он женится. А время шло, и видит Алёха, что Дементий Софронович боится оставаться с ним наедине. Всегда вокруг его братовья толкутся. Двое-трое обязательно. Охраняют его, значит. Жених тут вовсе голову потерял. Забегал, засуетился. То к Нэльке, то к отцу. Понял, конечно, что обманул его отец, что не видать ему как своих ушей ни обещанного прируба, ни коня, ни коровы. А по соседству-то с Безродными Манька Грохотова жила. Она слышала их последний разговор. Ходила к Аграфене за опарой и слышала. В последний-то раз Алёха будто бы шибко уговаривал отца. Не надо, говорит, мне ни прируба, ни хозяйства, будем в бане жить и батрачить на тебя бесплатно, только, говорит, благослови нас, пошли сватов. Венчаться, дескать, она хочет. И свадьбу, чтоб все как у людей. А Дементий Софронович видит, что вся семья в сборе и в обиду его не дадут, и говорит: «Ишь чего захотел! — свадьбу. — Хрен тебе на постном масле, а не свадьбу». Манька-то Грохотова рассказывала, что Алёха после этих слов побледнел и говорит отцу: «Не доводи, тятя, до греха. Благослови. Все что хошь для тебя сделаю. Землю не то что пахать, ногтями рыхлить буду. Сам знаешь, день и ночь работать могу. А если хошь, — говорит, — то и маму тебе прошу. Никогда больше о ней не вспомню». А Дементий-то Софронович: «За мать, — говорит: — расквитался. До сих пор спина зудится. Проваливай и чтоб больше твоей ноги тут не было». Алёха встал из-за стола и пошёл к двери. В дверях обернулся и говорит отцу: «Будь ты проклят, сатана». Сказал это и вышел. Как только он в ограду-то вышел, братовья дверь на заложку, а сами к окнам и давай изгаляться: «Эй! — кричат. — Ты к Нэльке пошёл? Тащи её в баню! Мы все её хочим!» Младшему, Стёпке, тогда лет пятнадцать было. Шпингалет, а туда же: «Мы все её хочим!» Манька у окна сидела и видела Алёху, как он стоял в ограде и смотрел на каждого, кто кричал ему. Посмотрел на всех и вышел за калитку. Потом люди видели его возле Нэлькиной избушки. Вышел от неё тоже, видимо, не солоно хлебавши. Долго, говорят, стоял, понурив голову. Стоял, стоял, покачал головой и пошагал тихонько в лес. Рядом с деревней берёзовая роща была…
— Ну вот скажите на милость, — сказала бабка Анисья, обращаясь к сидевшим вокруг костра. — Разве не изурочила парня? Родную мать — на её могиле выплакал все детские слёзы, — родную мать, говорит, никогда больше не вспомню.
— Изурочила, — поддакнул дед Тимофей. — Все тогда говорили, что изурочила.
— Той ночью что наделал? — не приведи Господь! — старуха вздохнула и печально уставилась на огонь. — Заложились на все замки, а всё равно не убереглись. Алёха-то знал дома все ходы и выходы. В подполье из-под крыльца под полом пролез. А там чего? — открыл крышку, и в кухне. Отца с мачехой в постели зарубил, и братовьев кто где под руку попал. Остались Афонька да Стёпка. Афоньку невеста спасла, где-то шухарили всю ночь, а Стёпка, самый младший, удрать успел. Соседи слышали крик, да уж только утром Манька Грохотова натокалась. Пошла в огород огурцов к завтраку нарвать и видит — свесился человек через прясло, и живого места на нём нет. Весь в крови, как баран. Голова и руки, значит, в Манькином огороде, а ноги в соседнем. Уж забыла, кто и висел на прясле. Однако Федька. Не успел перескочить. Догнал его здесь Алёха. Манька-то, бедная, до чего перепугалась. Заорала на всю деревню. Лихоматом. Сбежались люди, пошли смотреть. Ну кого же тут! — кто в обморок, кого тошнит, а кто орёт как под ножом. Шутка ли — по всей ограде и по всему дому убитые валяются. Алёха наделал делов и сам повесился. Прямо у входа, в сенях. А Стёпка, пока вся деревня не собралась, не вылезал из сарая. Сидел там, зарывшись в соломе. Когда все-то собрались, стали искать виноватого. Бабы это дело быстро сообразили. Собрались гурьбой и пошли к Нэльке. Разорвали бы её на части, кабы не мужики. Взяли её мужики под охрану и повели казать, что наделал Алёха, рехнувшись умом по её милости. Когда в сени-то её завели, где Алёха висел, она как коленгор сделалась белой — до того побледнела. А рядом курятник стоял, а на курятнике кухонный нож лежал. Она схватила этот нож и хоп себе в сердце. И готово дело. Управилась. Или уж испугалась так сильно, что её тоже повесят, или в чём дело — никто понять не мог. Словом, появился ещё один покойник, десятый по счету. Девятерых-то, в том числе и Алёху, хоронили вместе, на Воробьевском кладбище. Кресты до сих пор рядышком стоят с самого краю у дороги. А для Нэльки никто и гроб не делал. Мать увезла её куда-то на тележке, да, наверно, и закопала втихомолку подальше от глаз людских. Жить в деревне не стала. Бросила свою избёнку и пошла собирать куски по деревням. Долго нищенствовала. Кто-то сказывал — сдохла где-то под забором.
Старуха умолкла и все затихли, прислушиваясь к торопливым шагам. К костру шёл Ромка. Подошёл и, окинув взглядом всех присутствующих, уставился на огонь. Костёр догорал, обугленные головешки дымились.
— Есть хочешь? — спросила старуха, обращаясь к внуку.
— Поужинал один. Дожидаться вас буду что ли.
— Ну и правильно. А то тут нашим разговорам конца не видно.
— Я что-то квас не нашёл, — сказал Ромка.
— В погребе квас, — сказала бабка Анисья. — Надо было слазить.
— Да ну! — полезу в погреб, — недовольно ответил внук.
Лениво передвигаясь с боку на бок, он подошёл к воде, лёг на живот, и, упёршись руками в траву, стал пить. Пил долго, не отрываясь, как телята пьют молоко. Приподнялся на руках, отдышался немного и снова лёг на живот.
— Ромка, а Ромка! — крикнул дед Антип. — По столько будешь пить, Ангара-то высохнет.
— Не высохнет, — ответил внук. Пыхтя, он еле поднялся на ноги и подошёл к костру.
— Садись, Рома, послушаем, — сказал Нифон.
— Кого слушать-то?
— А вот, — Нифон кивнул в сторону деда с посохом. — Послушаем, что дядя Тимофей добавит. Ухаживал, небось, за Нэлькой-то.
Все уставились на старика.
— Семена Калистратовича кто помнит нет ли? — загундел дед Тимофей, посматривая из-под мохнатых бровей на всех, и отвесил толстую губу, ожидая ответа, и вдруг спохватился и добавил: — В соседях у нас жил.
— Который с крыши-то упал? — спросила старуха.
— Ну.
— Вскоре после Алёхи, однако, дело было.
— Вскоре, вскоре, — поддакнул дед.
— Я слышала, ты, Тимофей, его испугал.
— Я спугнул. Невзначай.
— Как тебя угораздило?
— Абнаковенно, — ответил старик и, проглотив слюну, продолжал неторопясь, в паузах каждый раз оттопыривая нижнюю губу: — Ночью на двор вышел. Аккурат перед этим ковша три бражки выпил. Меня с бражки и потянуло. Выхожу на двор, а месяц светит — как днём все видно. Зашёл в тень, в уголок. Стою и наблюдаю кругом. А он, Семён-то Калистратович, ходит по крыше, по самой кромке… Под конец уж на охлупень залез… Кричу ему: «Семён Калистратович! Чего там забыл?..» Он, видать, проснулся… Сорвался с охлупня-то. Вниз головой…
— Разбился насмерть, — добавила старуха. — Лунатик был.
Наступила тишина. Нифон поднялся и, посмотрев на берег, вдруг побежал к своему перемету, леска которого ходила ходуном.
— Пошли, старик, и вы, гости дорогие, домой, — сказала бабка Анисья, обращаясь к деду Антипу и молодым гостям. — Ужинать надо да и спать пора.
Она еле-еле, с помощью Марины, поднялась с доски.
— Ой, господи! Старость — не радость, — бормотала она, кряхтя и пристанывая.
Нифон вытащил на берег крупного налима.
— Вот это жареха! — воскликнул дед Антип.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— Вот видела! — всплеснула руками старуха. — Девять душ в один день хоронили. А говоришь нечистая сила — выдумки. Какие же выдумки, когда вот свидетель есть. Не даст соврать. Ты хотела страшную историю, чтоб мурашки поползли. Вот история — надо бы страшнее, да некуда. Тут и люди, и черти, и ведьмы — всё перемешалось.
— Как же, я знавал и её, Нэльку-то, — бубнил дед Тимофей, — мы рядом на Воняевке жили.
— Старшая дочь моя корыстна ли была в то время? — вот такенькая была, — старуха подняла руку от земли на три вершка. — А тоже все помнит. Как-то недавно разговорились — все как есть помнит.
— Расскажите, бабуся, — попросила Марина, испуганно съёжившись и схватившись обеими руками за локоть старухи.
— Ой! Оборони Бог! — бабка Анисья замахала руками. — На ночь глядя рассказывать таку напасть.
— Ну, бабуся, — Марина теребила старуху за кофточку.
— Заикнулась, так говори, — сказал Тимофей, опираясь обеими руками о посох.
— А чего заикнулась? Я только и сказала, что эта самая Нэлька и была ведьма. На Алёху Безродного напустила безумство. Изурочила парня. Это ты заикнулся про гробы.
— А как это произошло? Как она изурочила? — домогалась Марина.
— Об этом черта надо спросить, а я с ним делов не имею. — Бабка Анисья перекрестилась. — Господи, прости ты мою душу грешную. Нашла когда поминать черта — на ночь глядя… Как ведьмы портят? Так и испортила. Алёха-то сызмальства несчастный был. Плохо же ему жилось. Ой, как плохо-о! — старуха покачала головой. — Отца-то его, Дементия Софроновича Безродного, никто добром не вспомнит. Изверг был. Сколько живу на свете, такого изверга не видела. Марфу-то, от которой Леха родился, в молодости в гроб загнал. Бил смертным боем и её и сына. Алёху-то почти с пелёнок. Вот такенького, вожжами! — оборони Бог как изгалялся. Не знаю уж за что, но он шибко их мучил. Едва успел Марфу похоронить, снова женился, на вдове с ребятишками, на Груньке Елизовой. Говорят, он и при живой Марфе к ней похаживал. Может и похаживал, только вот чтобы он её лупил, никто не видел. Бил, может, иногда, но не так. По душе она мужикам пришлась, что ли, или порода у неё такая, но никто у нас в деревне не плодил так ребятишек, как она. Посмотришь, как год, так пузатая Грунька. Как год, так пузатая. А иной раз и году не пройдёт. Да это что такое? Все удивлялись. Диво да и только…
Старуха умолкла, собираясь с мыслями. Нифон подбросил щепок в огонь.
— А вот почто-то девки у неё не велись, помирали маленькими, — продолжала бабка Анисья. — Росли одни братовья. Алёха-то среди них хватил мурцовки. Хоть и старше был, а что сделает против пятерых? Да отец с мачехой на их стороне. Так набуцкают, что он, бедный, еле до кладбища доползёт, ляжет на материну могилку, обнимет её ручонками, и плачет горькими слезами. Наплачется, нагорюется, есть захочет и снова идёт в этот ад — хлеба просить. Куда деваться? Маленький ещё. Когда Марфа-то померла, ему лет двенадцать было. А Грунькины пятеро от первого мужика — годки были один за другим. До чего же, говорят, были противные. Придут к нему в баню (он в бане жил, домой-то его на порог не пускали) — придут и дразнят голодного блинами. Так и маялся, бедняга пока не вырос и батрачить на них не стал. А как стал батрачить да ворочать за десятерых, то и отец стал к нему ласковее. И в дом пустил и братовьев поприжал. Но Алёха хоть и тихий, безропотный, а не дурак был, понимал, отчего он добрый стал, да на ус мотал, да помалкивал, пока вино ему душу не растревожило. Как сейчас помню, зимой дело было, в престольный праздник. В Николу, кажись. Гуляли всей деревней у Воробьёвых. Подошёл Алёха к отцу, сел за стол супротив его и спрашивает: «А что, тятя, думаешь я на тебя вековечно бесплатно батрачить буду? Сегодня я к Пахомову нанялся. За три рубля в месяц. Ухожу от тебя, а на последок за маму расквитаюсь. Подставляй, идол, спину, покажу честному народу, как ты её бил». Дементий-то Софронович перепугался до смерти, отвернулся, спрятал голову, а Алёха-то встал из-за стола, да через стол его ка-ак звякнет кулачищем по спине: спина так и хрустнула. Дементий Софронович — юрк под стол и скрючился там. Думали подох, ан нет, зашевелился, застонал. Как сейчас помню: так жа-алобно стонет: ой да ой, ой да ой. Позвали лекаря. Пощупал лекарь ему спину и говорит: два ребра сломаны. Алёха-то, конечно, с того дня ушёл к Пахомовым. Только не на долго. Видит Дементий Софронович — дело плохо. Сам лежит в постели со сломанными рёбрами — не работник. Приёмные сыновья от Груньки ленивые да пьяницы. А родные — малолетки. А весна уж на носу. Одной пашни пятьсот десятин сеяли, да скот, да лошади, да овцы, да птицы всякой полон двор. И послал Дементий Софронович Груньку к Алёхе, чтоб позвала его мириться. Дескать, зла не таит, по пьянке всякое бывает, а если вернётся Алёха домой, то получит в подарок любимого своего коня. И ещё посулил, что если Алёха жениться надумает, прируб новый получит, корову в личное пользование, да ярку с бараном. Ну, Алёха и позарился, потому что в это время приворожённый Нэлькой-то был, жениться на ней надумал.
— Как это можно приворожить? — сказала Марина, пожимая плечами.
— А это уж, миленькая, кто знает, в секрете держит за семью замками, — ответила старуха. — Заговор надо знать, слова особые. Так уж, умеючи, сделала Нелька-то. Многие по ней сохли, а Алёху приворожила пуще всех. Испортился совсем парень, будто блаженный сделался. Итак-то смирный был, неразговорчивый — редко с кем словом обмолвится, а тут вовсе никого не стал замечать. Уткнёт нос свой в землю и ходит в одиночку. То шибко хмурый, то наоборот, все посмеивается, все улыбается про себя. Это, значит, с ней в мыслях разговаривает. В точности как блаженный. Жила-то Нэлька через улицу, наискосок от Безродных. Жила вдвоём с матерью в старенькой избе. И кроме этой избушки ни кола, ни двора. Вроде как совсем нищие. Ну, это известно: кто такими делами занимается, все бедными прикидываются. Алёха-то, значит, по соседству помогал им. Наработается за день по горло у себя на поле, а ночью, крадучись, чтоб никто не видел, копает им землю лопатой, обрабатывает делянку. Но как не скрывался, а все равно люди увидели. Когда разговоры-то пошли, шибко удивлялись все: как это так можно? — день-деньской пластаться на своём поле да ещё ночью делать для них такую тяжёлую работу. Вот до чего человек потерял голову. И не только Алёха, все-то парни, как она выросла, с ума посходили. Да только никто сватов не посылал. Кому охота брать в невестки голытьбу, да в приданое нищую старуху? А уж после, когда дурная слава пошла — кого там! — бабка Анисья махнула рукой.
— А сколько же ей было лет? — спросила Марина.
— Кто её знает? — лет восемнадцать, наверно.
— И чем же она так нравилась всем?
— А ничем. Привораживала. Ничего в ней не было. Одни глазищи — чёрные как смоль. Иной раз смотришь на них, кажется как вот спелая слива, которая в магазине продаётся — немножко синевой отдают. Вот точно такие у неё были глаза. А больше ничего особенного. Девка да девка. И прямо удивительно. Мужики-то, сколько знаю, на тело шибко падки, а у Нэльки хоть бы зад был или титьки, а то — ничего. Сухая как доска.
А вот хошь верь, хоть нет, кто новый человек в деревне побывает и раз только глянет на неё, уже говорит: «Э, да у вас девка-то какая. Смотрите в оба, как бы она на ваш скот падеж не напустила». Намекают, значит. Почто-то ни на кого не намекали, а только на неё. Видимо, имела такую силу в глазах, что людям не по себе становилось. А ещё у неё была мода — вечорки портить. Соберётся молодёжь на вечорку, гуляет, веселится себе, и вдруг — на тебе, заявилась. Девки почто-то сразу затихнут, а парни начинают хорохориться, петухами вокруг её расхаживают. А она посмотрит так на всех, посмотрит, концом поясочка поиграет — она надевала на свою тонкую, как у осы, талию поясочек — и пошла себе обратно. Парни после этого не то что веселиться, на своих девок глядеть не хотят, расходятся по домам, а двое-трое обязательно следом за ней плетутся. Вот провалиться мне на этом месте, каждый раз так было. Тимофей подтверди. Ты ведь ходил на вечорки.
— А как же! — ходил. Мы рядом, на Воняевке жили.
— Вот зачем ей это надо было, а? — бабка Анисья окинула всех вопросительным взглядом.
Дед Антип, муж бабки Анисьи, подкладывал щепки и хворост в огонь и покашливал от дыма. Дед Тимофей равнодушно отвесил губу и сидел в прежней позе, опираясь обеими руками на свой посох. Нифон ухмыльнулся когда старуха задала этот вопрос. Марина задумчиво смотрела на потрескивающий в огне хворост, прижавшись губами к кулаку, который покоился у неё на коленях. Все молчали.
Старуха отдохнула немного и продолжала свой рассказ:
— Ну словом, ждал Алёха покуда у отца ребра срастутся, и когда Дементий Софронович выздоровел, стал посылать его сватать Нэльку, да торопить с этим делом, потому как нашёлся смелый человек из соседней деревни и уже сватался, а она ему отказала. Дементий-то Софронович был себе на уме. И как только Алёха заводил разговор, — начинал охать да спину царапать, дескать хворает ещё, а сам за глаза посмеивается, что Алёха прируб белит, да окна моет, да на окна горшки с цветами ставит, выпрашивая их у деревенских баб. Готовился, значит, привести в дом жену с тёщей, поскольку думал, что прируб-то свой. За этим он и вернулся к Дементию Софроновичу, что тот обещал отдать ему прируб, если он женится. А время шло, и видит Алёха, что Дементий Софронович боится оставаться с ним наедине. Всегда вокруг его братовья толкутся. Двое-трое обязательно. Охраняют его, значит. Жених тут вовсе голову потерял. Забегал, засуетился. То к Нэльке, то к отцу. Понял, конечно, что обманул его отец, что не видать ему как своих ушей ни обещанного прируба, ни коня, ни коровы. А по соседству-то с Безродными Манька Грохотова жила. Она слышала их последний разговор. Ходила к Аграфене за опарой и слышала. В последний-то раз Алёха будто бы шибко уговаривал отца. Не надо, говорит, мне ни прируба, ни хозяйства, будем в бане жить и батрачить на тебя бесплатно, только, говорит, благослови нас, пошли сватов. Венчаться, дескать, она хочет. И свадьбу, чтоб все как у людей. А Дементий Софронович видит, что вся семья в сборе и в обиду его не дадут, и говорит: «Ишь чего захотел! — свадьбу. — Хрен тебе на постном масле, а не свадьбу». Манька-то Грохотова рассказывала, что Алёха после этих слов побледнел и говорит отцу: «Не доводи, тятя, до греха. Благослови. Все что хошь для тебя сделаю. Землю не то что пахать, ногтями рыхлить буду. Сам знаешь, день и ночь работать могу. А если хошь, — говорит, — то и маму тебе прошу. Никогда больше о ней не вспомню». А Дементий-то Софронович: «За мать, — говорит: — расквитался. До сих пор спина зудится. Проваливай и чтоб больше твоей ноги тут не было». Алёха встал из-за стола и пошёл к двери. В дверях обернулся и говорит отцу: «Будь ты проклят, сатана». Сказал это и вышел. Как только он в ограду-то вышел, братовья дверь на заложку, а сами к окнам и давай изгаляться: «Эй! — кричат. — Ты к Нэльке пошёл? Тащи её в баню! Мы все её хочим!» Младшему, Стёпке, тогда лет пятнадцать было. Шпингалет, а туда же: «Мы все её хочим!» Манька у окна сидела и видела Алёху, как он стоял в ограде и смотрел на каждого, кто кричал ему. Посмотрел на всех и вышел за калитку. Потом люди видели его возле Нэлькиной избушки. Вышел от неё тоже, видимо, не солоно хлебавши. Долго, говорят, стоял, понурив голову. Стоял, стоял, покачал головой и пошагал тихонько в лес. Рядом с деревней берёзовая роща была…
— Ну вот скажите на милость, — сказала бабка Анисья, обращаясь к сидевшим вокруг костра. — Разве не изурочила парня? Родную мать — на её могиле выплакал все детские слёзы, — родную мать, говорит, никогда больше не вспомню.
— Изурочила, — поддакнул дед Тимофей. — Все тогда говорили, что изурочила.
— Той ночью что наделал? — не приведи Господь! — старуха вздохнула и печально уставилась на огонь. — Заложились на все замки, а всё равно не убереглись. Алёха-то знал дома все ходы и выходы. В подполье из-под крыльца под полом пролез. А там чего? — открыл крышку, и в кухне. Отца с мачехой в постели зарубил, и братовьев кто где под руку попал. Остались Афонька да Стёпка. Афоньку невеста спасла, где-то шухарили всю ночь, а Стёпка, самый младший, удрать успел. Соседи слышали крик, да уж только утром Манька Грохотова натокалась. Пошла в огород огурцов к завтраку нарвать и видит — свесился человек через прясло, и живого места на нём нет. Весь в крови, как баран. Голова и руки, значит, в Манькином огороде, а ноги в соседнем. Уж забыла, кто и висел на прясле. Однако Федька. Не успел перескочить. Догнал его здесь Алёха. Манька-то, бедная, до чего перепугалась. Заорала на всю деревню. Лихоматом. Сбежались люди, пошли смотреть. Ну кого же тут! — кто в обморок, кого тошнит, а кто орёт как под ножом. Шутка ли — по всей ограде и по всему дому убитые валяются. Алёха наделал делов и сам повесился. Прямо у входа, в сенях. А Стёпка, пока вся деревня не собралась, не вылезал из сарая. Сидел там, зарывшись в соломе. Когда все-то собрались, стали искать виноватого. Бабы это дело быстро сообразили. Собрались гурьбой и пошли к Нэльке. Разорвали бы её на части, кабы не мужики. Взяли её мужики под охрану и повели казать, что наделал Алёха, рехнувшись умом по её милости. Когда в сени-то её завели, где Алёха висел, она как коленгор сделалась белой — до того побледнела. А рядом курятник стоял, а на курятнике кухонный нож лежал. Она схватила этот нож и хоп себе в сердце. И готово дело. Управилась. Или уж испугалась так сильно, что её тоже повесят, или в чём дело — никто понять не мог. Словом, появился ещё один покойник, десятый по счету. Девятерых-то, в том числе и Алёху, хоронили вместе, на Воробьевском кладбище. Кресты до сих пор рядышком стоят с самого краю у дороги. А для Нэльки никто и гроб не делал. Мать увезла её куда-то на тележке, да, наверно, и закопала втихомолку подальше от глаз людских. Жить в деревне не стала. Бросила свою избёнку и пошла собирать куски по деревням. Долго нищенствовала. Кто-то сказывал — сдохла где-то под забором.
Старуха умолкла и все затихли, прислушиваясь к торопливым шагам. К костру шёл Ромка. Подошёл и, окинув взглядом всех присутствующих, уставился на огонь. Костёр догорал, обугленные головешки дымились.
— Есть хочешь? — спросила старуха, обращаясь к внуку.
— Поужинал один. Дожидаться вас буду что ли.
— Ну и правильно. А то тут нашим разговорам конца не видно.
— Я что-то квас не нашёл, — сказал Ромка.
— В погребе квас, — сказала бабка Анисья. — Надо было слазить.
— Да ну! — полезу в погреб, — недовольно ответил внук.
Лениво передвигаясь с боку на бок, он подошёл к воде, лёг на живот, и, упёршись руками в траву, стал пить. Пил долго, не отрываясь, как телята пьют молоко. Приподнялся на руках, отдышался немного и снова лёг на живот.
— Ромка, а Ромка! — крикнул дед Антип. — По столько будешь пить, Ангара-то высохнет.
— Не высохнет, — ответил внук. Пыхтя, он еле поднялся на ноги и подошёл к костру.
— Садись, Рома, послушаем, — сказал Нифон.
— Кого слушать-то?
— А вот, — Нифон кивнул в сторону деда с посохом. — Послушаем, что дядя Тимофей добавит. Ухаживал, небось, за Нэлькой-то.
Все уставились на старика.
— Семена Калистратовича кто помнит нет ли? — загундел дед Тимофей, посматривая из-под мохнатых бровей на всех, и отвесил толстую губу, ожидая ответа, и вдруг спохватился и добавил: — В соседях у нас жил.
— Который с крыши-то упал? — спросила старуха.
— Ну.
— Вскоре после Алёхи, однако, дело было.
— Вскоре, вскоре, — поддакнул дед.
— Я слышала, ты, Тимофей, его испугал.
— Я спугнул. Невзначай.
— Как тебя угораздило?
— Абнаковенно, — ответил старик и, проглотив слюну, продолжал неторопясь, в паузах каждый раз оттопыривая нижнюю губу: — Ночью на двор вышел. Аккурат перед этим ковша три бражки выпил. Меня с бражки и потянуло. Выхожу на двор, а месяц светит — как днём все видно. Зашёл в тень, в уголок. Стою и наблюдаю кругом. А он, Семён-то Калистратович, ходит по крыше, по самой кромке… Под конец уж на охлупень залез… Кричу ему: «Семён Калистратович! Чего там забыл?..» Он, видать, проснулся… Сорвался с охлупня-то. Вниз головой…
— Разбился насмерть, — добавила старуха. — Лунатик был.
Наступила тишина. Нифон поднялся и, посмотрев на берег, вдруг побежал к своему перемету, леска которого ходила ходуном.
— Пошли, старик, и вы, гости дорогие, домой, — сказала бабка Анисья, обращаясь к деду Антипу и молодым гостям. — Ужинать надо да и спать пора.
Она еле-еле, с помощью Марины, поднялась с доски.
— Ой, господи! Старость — не радость, — бормотала она, кряхтя и пристанывая.
Нифон вытащил на берег крупного налима.
— Вот это жареха! — воскликнул дед Антип.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49