Такова уж судьба великих людей – их преследует клевета; Бриссо был достаточно силен, чтобы не огорчаться наветами. Он смеялся над ними, смеялся тем громким галльским смехом, который его почитатели сравнивали со смехом Дантона (сравнение неуместное: базарный стиль и бесшабашный тон, надо сказать, были не по вкусу Бриссо). К тому же он был незлопамятен и готов был облагодетельствовать своих врагов. Вся суть для него заключалась лишь в том, чтобы предварительно надуть их.
В земной юдоли ничто не дается даром. Бриссо расплачивался дома за успехи на политическом поприще. В семейной жизни он не был счастлив.
Женщина, на которой он женился, богатая, белолицая, дебелая, малокровная, – пулярка, начиненная солидными процентными бумагами, – была совершенно непригодной спутницей жизни для такого человека, «как Бриссо. Она не блистала ни умом, ни душевными качествами. Лишенная индивидуальности и, к несчастью, того умения держаться в тени, которое иногда выручает ничтожество, она заслоняла горизонт своим никчемным существованием. Она вечно жаловалась и ничему не радовалась, даже талантам и славе своего мужа. Она отличалась несчастной и, без сомнения, болезненной склонностью замечать только темные стороны своей жизни, столь богатой преимуществами. Эта женщина брюзжала на все и на вся. Это стало для нее чуть ли не призванием. Впрочем, она ровно ничего не делала, чтобы хоть что-нибудь изменить в этой тусклой жизни. Казалось, от нее исходит, все заволакивая, липкий серый туман или октябрьское ненастье. Достаточно было подойти к ней, чтобы схватить насморк. Ясно, что» в этом климате здоровяк Рожэ Бриссо чувствовал себя неважно. Он старался по возможности урезать сроки своего пребывания в нем и спасался бегством, громко чихая. Он отправлялся на поиски более благодатного климата, и слухи об его успехах по этой части еще усиливали тоску и мрак, воцарившиеся в его доме.
Однако эти излишества не мешали Бриссо, человеку долга, исправно выполнять свои обязанности по отношению к супруге. Не он был повинен в том, что скупая жена принесла ему в дар только одну дочь. Бриссо ее обожал. Но девчурка – забавная, смешливая, крепкая, с пухлыми щечками, с веселыми глазками – умерла после пустячной операции, вернее от последствий анестезии: она не проснулась. Ей уже минуло тринадцать лет. И муж и жена обезумели от горя. На этот раз у г-жи Бриссо были причины пенять на судьбу. Она повергла свою скорбь к подножию алтарей, понесла ее в исповедальни. Она ударилась в ханжество. Оно плохо сочеталось с политической карьерой Бриссо: мода на клерикализм еще не вернулась! У него, бедняги, не было бога или посредников бога, которые могли бы утешить его. Он был сражен и горько плакал перед портретом своей девочки, стоявшим на его рабочем столе. Война отвлекла его. Напряженная работа была для него прибежищем, где он спасался от своих мыслей. Спасался от своего дома, от жены, от умершей малютки. Он искал забвения и в вихре удовольствий растрачивал избыток сил, которые не мог израсходовать в своей политической деятельности. Льстецы видели в этом еще одну черту сходства с Дантоном и его кутежами. Но Бриссо не находил удовлетворения в этих кутежах. Это был прирожденный семьянин, как почти все французы; он нуждался в личных привязанностях, и ничто не могло ему заменить их. Честолюбие, слава, наслаждение, на которые, по-видимому, так падки французы, для них, в сущности, только Ersatzы – Бриссо горевал о том, что у него нет сына.
Он знал, что сын Аннеты – его сын. До смерти дочери он предпочитал не останавливаться на этой мысли. Воспоминания об Аннете были не из приятных. Он старался их отгонять. Но они оставались, питаемые глухой обидой; это был рубец от незажившей раны, нанесенной самолюбию, а быть может, и любви. Эта женщина исчезла с его горизонта, но несколько раз он не мог удержаться, чтобы не узнать окольным путем о ее судьбе. Хотя он и не желал ей зла, но ему не было неприятно услышать, что ей не повезло в жизни. Обратись она к нему, он охотно пришел бы ей на помощь, но он слишком хорошо знал, что никогда не получит этого тайного удовлетворения.
За все пятнадцать лет он каких-нибудь два-три раза встретил ее на улице, вместе с сыном. Она не делала попытки уклониться от встречи. Но он притворялся, что не узнает ее. У него остался от этого мутный осадок – чувство, в котором он не хотел разбираться… Какое ему дело до этой полузабытой истории, до этой женщины, которая ему принадлежала и стала чужой, до этой безвестной, случайно промелькнувшей в его жизни личности, – какое ему дело до нее, ему, у которого было все?.. О боже! Владеешь всем, думаешь, что ты богат и силен, – и не можешь уйти от своего прошлого, из глубины которого вдруг подымается тоска, жгучее сожаление о каком-нибудь потерянном пустяке! И этот пустяк становится всем. А все становится ничем. Это как царапина, незаметная трещина в сосуде жизни, но через нее все уходит, все утекает…
К счастью, эти отзвуки прошлого давали о себе знать не часто, и такому неискреннему человеку, как Бриссо, легко было уверить себя, будто он их не слышит. Когда оставляешь позади себя бесславный час, то лучше всего сказать себе, что его не было. И Бриссо окончательно выбросил бы его из пестрой панорамы своей жизни, если бы от него осталась лишь молчаливая тень этой женщины, сплетенная с его собственной тенью. Но был еще кто-то, кого нельзя было выбросить, – сын.
С тех пор как девочка умерла, живой сын преследовал Бриссо. Он беспрестанно сталкивался с ним на путях своей мысли. Он не знал его в лицо.
При встречах с Аннетой он не успел разглядеть его и не знал, насколько точен схваченный на лету образ. Однажды в автобусе ему померещилось, что мальчик, сидевший через несколько рядов от него, – тот самый, которого он встречал с Аннетой; глаза мальчика, скользнувшие по его лицу, уставились на красивую соседку, а Бриссо наблюдал за ним с нежностью во взгляде; да, это, должно быть, его сын… Но мог ли он быть в этом уверен?
Как ему нужен был этот сын! Ради себя и своего дома, ради утоления своей потребности в любви, ради счастья, такого естественного и законного, передать родному по крови свое имя, завоеванную славу, достояние, призвание! Ради права ответить на вопрос: «Зачем?» – зловещий вопрос Харона, который отказывается переправлять на другой берег человека без сына, род без будущего, того, кто умрет и никогда не возродится…
Но все эти горести люди обычно хранят в себе, и никто не узнал бы о них, если бы в 1915 году Бриссо случайно не встретился с Сильвией на веселой вечеринке, в обществе очень милых особ – благопристойных, но падких на развлечения дам, из которых ни одна не являлась профессионалкой в этой игре (было это в ту довольно короткую, но бурную полосу жизни Сильвии, когда она «веселилась»). Со спутником Сильвии Бриссо был знаком. За ужином мужчины обменялись дамами. Бриссо не узнал бы Сильвии, но та взяла на себя труд освежить его воспоминания. Эта встреча неожиданно для него самого взбудоражила его, хотя в былые времена он не особенно дорожил бы знакомством со свояченицей-портнихой: оно было ему совсем не на руку. Сильвии это было понятно, но приключение забавляло ее. Собеседник Сильвии находился в таком состоянии, когда человек не вполне владеет собой и выбалтывает то, о чем следовало бы умолчать. Сильвия его расшевелила. Бриссо расчувствовался. Он с жадным любопытством расспрашивал ее об Аннете, о Марке. Не утаив своей обиды на Аннету, до того жгучей, что поддакивавшая ему Сильвия без труда уловила в его словах досаду и сожаление, он проявил живой интерес к ребенку. Он осведомился о его здоровье, учении, успехах и средствах к существованию. Сильвия гордилась своим племянником и не пожалела красок на его портрет. Это еще сильнее разбередило в Бриссо отцовскую жилку. Он по секрету сообщил Сильвии, что был бы рад повидать сына, иметь его возле себя, привязать к себе, и выразил желание обеспечить его будущность.
На следующий день Сильвия все это пересказала сестре. Аннета побледнела. Она велела Сильвии ничего не говорить Марку. У Сильвии не было ни малейшего желания посвящать его в эту тайну; она ревновала Марка не меньше, чем сестра, и боялась потерять его.
Она не обманывала себя:
– Как же, стану я ему говорить! – сказала она. – Чтобы он нас бросил!..
Аннета рассердилась. Она не допускала мысли, что «околпачивает» мальчика. (Сильвия, посмеиваясь и без околичностей, употребила это слово: «Что же тут такого? Каждый за себя!..») Аннета старалась удержать сына только для того, чтобы его спасти. Она хотела оберечь сына от всего, что могло в нем подточить идеал, к которому она стремилась, воспитывая его… Но она прекрасно понимала, что защищает и себя! Пятнадцать лет пестовать его ценою тяжелой борьбы и страданий, более драгоценных, чем радости, сделать из него человека – и увидеть, что его отнял другой, тот, кто не нес забот и пожинает лишь плоды, тот, кто никогда не думал о своем долге, а теперь предъявит свои права, права крови… Враг! Никогда!
– Я несправедлива?.. Пусть! Несправедлива, несправедлива… Да, может быть!.. Это ради моего сына, для его же блага!..
Его благо – вот о нем-то юный Марк и взялся судить сам, и только сам!
Он не прощал другим, что они навязали ему готовое решение.
В сердце у него все еще горела обида на мать, когда он холодно расстался с ней ради странной затеи – пуститься на поиски отца. Он волновался сильнее, чем это могло показаться с первого взгляда. Что ждет его?
Чем кончится для него этот день? Марк был далеко не спокоен. По мере того как он удалялся от дома, им овладевал соблазн повернуть обратно. Теперь его замысел казался ему дерзким. Но он говорил себе:
«Пойду! И если нужно, буду дерзок до бесстыдства!..
К черту стыд!.. Я хочу увидеть его. И увижу».
Он был уже недалеко от указанного в адресе места, как вдруг взгляд его упал на афишу… На ней – имя, его имя, имя того, кого он искал! Это было объявление о митинге: выступит с речью Рожэ Бриссо.
Марк отправился по указанному в афише адресу.
Это был зал манежа. До начала оставалось несколько часов. Чем возвращаться домой, он предпочел посидеть на скамье, на улице; повернувшись спиной к прохожим, он углубился в размышления. Как он подойдет к тому, голос которого сейчас услышит? В какой момент? О чем он заговорит? Не нужно никаких предисловий. Он прямо заявит:
«Я – ваш сын».
Когда он выговаривал эти слова, язык прилипал у него к гортани от ужаса. И – кто бы поверил? – несмотря на волнение, он вспомнил господина де Пурсоньяка, этого галла в миниатюре! И рассмеялся. Хитрость подавленного инстинкта, который ищет разряда… Теперь его назойливо преследовала, сплетаясь с взволнованными чувствами, мысль о комической стороне происходящего. Он отправился, насвистывая, выпить чашку черного кофе. Но с угла террасы, где он расположился, не терял из виду дверь манежа. И как только она открылась, вошел чуть ли не первый.
Он прошел в первый ряд, поближе к эстраде. Но эти места были забронированы. Его выставляли раз, другой, третий – он уходил и ушел бы еще столько раз. сколько понадобилось бы, но упорно возвращался, пока, наконец, не утвердился на облюбованном месте. Чтобы лучше видеть, он стоял, прислонившись к литой колонне, у самой трибуны, когда появился Бриссо.
Марк, гордившийся своей бесчувственностью, был так взволнован, что заметил Бриссо лишь тогда, когда тот уже поднялся на трибуну. Он ощутил толчок, как бывает, когда вдруг совершается долгожданное событие: оно совсем не такое, каким мы воображали его, оно нисколько не похоже на нашу мечту, но его реальность делает его таким отчетливым, что все воображаемое рушится, лопнув, как мыльный пузырь. Уже не приходится раскидывать умом: «Таков ли он?.. Или, может быть, не таков?..» Он существует, он перед тобой, он облечен в кровь и плоть, как и ты, и изменить его уже не в твоей власти, таким он и останется на веки вечные…
«Он!.. Этот человек!.. Мой отец!..»
Какой удар!.. Сначала внутренний голос говорит тебе: «Нет!» Бунт.
Нужно время, чтобы привыкнуть… И вдруг решение принято. Что тут спорить! Факт есть факт. Я принимаю его. Ессе Ноте!... Се человек (лат.).
«И этот человек – я… Я?..»
Марк с жадным любопытством впился в это лицо, рассматривал каждую черту в отдельности, старался найти в нем себя…
Этот высокий толстяк с широким бритым лицом, красивым лбом, прямым носом – крупным, с алчными ноздрями, готовыми вдыхать и аромат роз и запах навоза, с мясистыми щеками и подбородком, представительный – голова откинута, а жирная грудь выпячена, – помесь актера, офицера, священника и фермерадворянина…
Он пожимает руки направо и налево, посылает приветствия в зал знакомым, попадающим в поле его зрения, когда он обозревает публику, и в то же время слушает, по-видимому, тех, кто стоит близко к нему, расточает улыбки, смеется, отвечает весело, наугад, не задумываясь, то добродушно, то льстиво, то развязно, каждому в отдельности и всем вместе… Гул, стоящий в зале, – точно вопит орава взрослых детей, – мешает расслышать его слова… Рокот, напоминающий гудение колокола… Бриссо – в своей стихии…
«Я! Я!.. Вот это! Эта гора мяса! Этот смех, эти рукопожатия!..»
Маленький, худощавый Марк, бледный и гордый, как аркольский барабанщик, сурово взирает на этого дородного, поражающего избытком сил человека. Однако он красив! От него исходит обаяние, которому Марк невольно поддается. Но он настороже – принюхивается. Не может определить запах.
Ждет, чтобы тот заговорил.
Бриссо начинает говорить… И Марк сдается в плен.
Как всякий умелый оратор, Бриссо далеко не сразу показывает всю силу своего искусства. Он настраивает инструмент. И говорит спокойно, просто, sotto voce. Вполголоса (итал.).
Он знает, что для подлинного виртуоза одно из средств успокоить бурлящий зал, – это играть piano. Иногда артист сразу выступает во всем блеске своего мастерства и начинает с мощных аккордов, но подыматься ему уже некуда, и внимание публики рассеивается: непрерывный блеск утомляет, ее. Бриссо подходит к вам, как славный малый, душа нараспашку, вроде вас, вроде меня, как ваш старый знакомый: вы протягиваете ему руку, и когда он вами завладел, вот тогда… тогда вы увидите!..
Марк ничего не видел. Он упивался. Сначала он не разбирал слов. Он слушал голос. Это был теплый, задушевный голос, вызывавший представление о благоухающей земле Франции, о запахах родных полей. Марк узнал раскатистое бургундское «р», которое мать так настойчиво старалась искоренить у него. Это была тайная нить, протянувшаяся между ними. Печать рода, заложенная в строении тела, самая неизгладимая: язык. Простонародные интонации, мужественные и нежные, обнимали его, как отец обнимает ребенка, посадив себе на колени. Он был проникнут искренней благодарностью. Ему было хорошо. Он был счастлив. От удовольствия он улыбался тому, кто говорил…
И Бриссо приметил юношу, который пожирал его глазами.
У него была привычка во время речи отыскивать в зале одного или двух слушателей, которые служили для него зеркалом его красноречия – В них он слушал себя. Он оценивал действие своих слов, их резонанс. Быстро, на лету схватывая эти указания, он строил в соответствии с ними свою речь, которую обыкновенно импровизировал по заранее составленному плану, за исключением нескольких больших кусков, своего рода каденции, напоминающих рокот оркестра в концертах… Взволнованное лицо маленького аркольского барабанщика, не сводившего с него блестящих, смеющихся глаз, было великолепным зеркалом.
Видя себя в этом зеркале, Бриссо загорелся…
А зеркало вдруг потускнело…
Марк стал вслушиваться в слова.
Бриссо сам же и развеял колдовские чары. Следя за полетом его красноречия, юноша увидел своим зорким глазом, что крылья у оратора приставные. Восторг публики, которая слушала его, затаив дыхание, заставил Марка встряхнуться и побороть волнение. Он по природе своей склонен был обороняться от заразительных настроений толпы. Ему стало досадно, что он, как эта толпа, позволил себе увлечься прекрасным голосом, он весь сжался и с этой минуты стал подвергать строгой проверке все, что излетало из уст оратора, и все движения своего сердца.
Завоевав аудиторию, Бриссо начал трубить о «бессмертных принципах».
Он воспевал героическую миссию Франции. Это была вечная наковальня, где выплавлялись миры, жертвенный алтарь, святое причастие народов. Каталаунские поля, Пуатье, Марна и Верден, Петен, Байар, Манжен, Карл Мартелл, Жоффр и Орлеанская дева… Она, неутомимая, отдает свою жизнь ради спасения человечества. Принесенная в жертву двадцать раз, она двадцать раз возрождается. Одна во всем мире, она защищает мир, защищая себя…
Бриссо говорил о союзниках Франции, опоясавших се золотым и железным кольцом. Их любовь окружает Францию, как паладины окружали Карла Великого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
В земной юдоли ничто не дается даром. Бриссо расплачивался дома за успехи на политическом поприще. В семейной жизни он не был счастлив.
Женщина, на которой он женился, богатая, белолицая, дебелая, малокровная, – пулярка, начиненная солидными процентными бумагами, – была совершенно непригодной спутницей жизни для такого человека, «как Бриссо. Она не блистала ни умом, ни душевными качествами. Лишенная индивидуальности и, к несчастью, того умения держаться в тени, которое иногда выручает ничтожество, она заслоняла горизонт своим никчемным существованием. Она вечно жаловалась и ничему не радовалась, даже талантам и славе своего мужа. Она отличалась несчастной и, без сомнения, болезненной склонностью замечать только темные стороны своей жизни, столь богатой преимуществами. Эта женщина брюзжала на все и на вся. Это стало для нее чуть ли не призванием. Впрочем, она ровно ничего не делала, чтобы хоть что-нибудь изменить в этой тусклой жизни. Казалось, от нее исходит, все заволакивая, липкий серый туман или октябрьское ненастье. Достаточно было подойти к ней, чтобы схватить насморк. Ясно, что» в этом климате здоровяк Рожэ Бриссо чувствовал себя неважно. Он старался по возможности урезать сроки своего пребывания в нем и спасался бегством, громко чихая. Он отправлялся на поиски более благодатного климата, и слухи об его успехах по этой части еще усиливали тоску и мрак, воцарившиеся в его доме.
Однако эти излишества не мешали Бриссо, человеку долга, исправно выполнять свои обязанности по отношению к супруге. Не он был повинен в том, что скупая жена принесла ему в дар только одну дочь. Бриссо ее обожал. Но девчурка – забавная, смешливая, крепкая, с пухлыми щечками, с веселыми глазками – умерла после пустячной операции, вернее от последствий анестезии: она не проснулась. Ей уже минуло тринадцать лет. И муж и жена обезумели от горя. На этот раз у г-жи Бриссо были причины пенять на судьбу. Она повергла свою скорбь к подножию алтарей, понесла ее в исповедальни. Она ударилась в ханжество. Оно плохо сочеталось с политической карьерой Бриссо: мода на клерикализм еще не вернулась! У него, бедняги, не было бога или посредников бога, которые могли бы утешить его. Он был сражен и горько плакал перед портретом своей девочки, стоявшим на его рабочем столе. Война отвлекла его. Напряженная работа была для него прибежищем, где он спасался от своих мыслей. Спасался от своего дома, от жены, от умершей малютки. Он искал забвения и в вихре удовольствий растрачивал избыток сил, которые не мог израсходовать в своей политической деятельности. Льстецы видели в этом еще одну черту сходства с Дантоном и его кутежами. Но Бриссо не находил удовлетворения в этих кутежах. Это был прирожденный семьянин, как почти все французы; он нуждался в личных привязанностях, и ничто не могло ему заменить их. Честолюбие, слава, наслаждение, на которые, по-видимому, так падки французы, для них, в сущности, только Ersatzы – Бриссо горевал о том, что у него нет сына.
Он знал, что сын Аннеты – его сын. До смерти дочери он предпочитал не останавливаться на этой мысли. Воспоминания об Аннете были не из приятных. Он старался их отгонять. Но они оставались, питаемые глухой обидой; это был рубец от незажившей раны, нанесенной самолюбию, а быть может, и любви. Эта женщина исчезла с его горизонта, но несколько раз он не мог удержаться, чтобы не узнать окольным путем о ее судьбе. Хотя он и не желал ей зла, но ему не было неприятно услышать, что ей не повезло в жизни. Обратись она к нему, он охотно пришел бы ей на помощь, но он слишком хорошо знал, что никогда не получит этого тайного удовлетворения.
За все пятнадцать лет он каких-нибудь два-три раза встретил ее на улице, вместе с сыном. Она не делала попытки уклониться от встречи. Но он притворялся, что не узнает ее. У него остался от этого мутный осадок – чувство, в котором он не хотел разбираться… Какое ему дело до этой полузабытой истории, до этой женщины, которая ему принадлежала и стала чужой, до этой безвестной, случайно промелькнувшей в его жизни личности, – какое ему дело до нее, ему, у которого было все?.. О боже! Владеешь всем, думаешь, что ты богат и силен, – и не можешь уйти от своего прошлого, из глубины которого вдруг подымается тоска, жгучее сожаление о каком-нибудь потерянном пустяке! И этот пустяк становится всем. А все становится ничем. Это как царапина, незаметная трещина в сосуде жизни, но через нее все уходит, все утекает…
К счастью, эти отзвуки прошлого давали о себе знать не часто, и такому неискреннему человеку, как Бриссо, легко было уверить себя, будто он их не слышит. Когда оставляешь позади себя бесславный час, то лучше всего сказать себе, что его не было. И Бриссо окончательно выбросил бы его из пестрой панорамы своей жизни, если бы от него осталась лишь молчаливая тень этой женщины, сплетенная с его собственной тенью. Но был еще кто-то, кого нельзя было выбросить, – сын.
С тех пор как девочка умерла, живой сын преследовал Бриссо. Он беспрестанно сталкивался с ним на путях своей мысли. Он не знал его в лицо.
При встречах с Аннетой он не успел разглядеть его и не знал, насколько точен схваченный на лету образ. Однажды в автобусе ему померещилось, что мальчик, сидевший через несколько рядов от него, – тот самый, которого он встречал с Аннетой; глаза мальчика, скользнувшие по его лицу, уставились на красивую соседку, а Бриссо наблюдал за ним с нежностью во взгляде; да, это, должно быть, его сын… Но мог ли он быть в этом уверен?
Как ему нужен был этот сын! Ради себя и своего дома, ради утоления своей потребности в любви, ради счастья, такого естественного и законного, передать родному по крови свое имя, завоеванную славу, достояние, призвание! Ради права ответить на вопрос: «Зачем?» – зловещий вопрос Харона, который отказывается переправлять на другой берег человека без сына, род без будущего, того, кто умрет и никогда не возродится…
Но все эти горести люди обычно хранят в себе, и никто не узнал бы о них, если бы в 1915 году Бриссо случайно не встретился с Сильвией на веселой вечеринке, в обществе очень милых особ – благопристойных, но падких на развлечения дам, из которых ни одна не являлась профессионалкой в этой игре (было это в ту довольно короткую, но бурную полосу жизни Сильвии, когда она «веселилась»). Со спутником Сильвии Бриссо был знаком. За ужином мужчины обменялись дамами. Бриссо не узнал бы Сильвии, но та взяла на себя труд освежить его воспоминания. Эта встреча неожиданно для него самого взбудоражила его, хотя в былые времена он не особенно дорожил бы знакомством со свояченицей-портнихой: оно было ему совсем не на руку. Сильвии это было понятно, но приключение забавляло ее. Собеседник Сильвии находился в таком состоянии, когда человек не вполне владеет собой и выбалтывает то, о чем следовало бы умолчать. Сильвия его расшевелила. Бриссо расчувствовался. Он с жадным любопытством расспрашивал ее об Аннете, о Марке. Не утаив своей обиды на Аннету, до того жгучей, что поддакивавшая ему Сильвия без труда уловила в его словах досаду и сожаление, он проявил живой интерес к ребенку. Он осведомился о его здоровье, учении, успехах и средствах к существованию. Сильвия гордилась своим племянником и не пожалела красок на его портрет. Это еще сильнее разбередило в Бриссо отцовскую жилку. Он по секрету сообщил Сильвии, что был бы рад повидать сына, иметь его возле себя, привязать к себе, и выразил желание обеспечить его будущность.
На следующий день Сильвия все это пересказала сестре. Аннета побледнела. Она велела Сильвии ничего не говорить Марку. У Сильвии не было ни малейшего желания посвящать его в эту тайну; она ревновала Марка не меньше, чем сестра, и боялась потерять его.
Она не обманывала себя:
– Как же, стану я ему говорить! – сказала она. – Чтобы он нас бросил!..
Аннета рассердилась. Она не допускала мысли, что «околпачивает» мальчика. (Сильвия, посмеиваясь и без околичностей, употребила это слово: «Что же тут такого? Каждый за себя!..») Аннета старалась удержать сына только для того, чтобы его спасти. Она хотела оберечь сына от всего, что могло в нем подточить идеал, к которому она стремилась, воспитывая его… Но она прекрасно понимала, что защищает и себя! Пятнадцать лет пестовать его ценою тяжелой борьбы и страданий, более драгоценных, чем радости, сделать из него человека – и увидеть, что его отнял другой, тот, кто не нес забот и пожинает лишь плоды, тот, кто никогда не думал о своем долге, а теперь предъявит свои права, права крови… Враг! Никогда!
– Я несправедлива?.. Пусть! Несправедлива, несправедлива… Да, может быть!.. Это ради моего сына, для его же блага!..
Его благо – вот о нем-то юный Марк и взялся судить сам, и только сам!
Он не прощал другим, что они навязали ему готовое решение.
В сердце у него все еще горела обида на мать, когда он холодно расстался с ней ради странной затеи – пуститься на поиски отца. Он волновался сильнее, чем это могло показаться с первого взгляда. Что ждет его?
Чем кончится для него этот день? Марк был далеко не спокоен. По мере того как он удалялся от дома, им овладевал соблазн повернуть обратно. Теперь его замысел казался ему дерзким. Но он говорил себе:
«Пойду! И если нужно, буду дерзок до бесстыдства!..
К черту стыд!.. Я хочу увидеть его. И увижу».
Он был уже недалеко от указанного в адресе места, как вдруг взгляд его упал на афишу… На ней – имя, его имя, имя того, кого он искал! Это было объявление о митинге: выступит с речью Рожэ Бриссо.
Марк отправился по указанному в афише адресу.
Это был зал манежа. До начала оставалось несколько часов. Чем возвращаться домой, он предпочел посидеть на скамье, на улице; повернувшись спиной к прохожим, он углубился в размышления. Как он подойдет к тому, голос которого сейчас услышит? В какой момент? О чем он заговорит? Не нужно никаких предисловий. Он прямо заявит:
«Я – ваш сын».
Когда он выговаривал эти слова, язык прилипал у него к гортани от ужаса. И – кто бы поверил? – несмотря на волнение, он вспомнил господина де Пурсоньяка, этого галла в миниатюре! И рассмеялся. Хитрость подавленного инстинкта, который ищет разряда… Теперь его назойливо преследовала, сплетаясь с взволнованными чувствами, мысль о комической стороне происходящего. Он отправился, насвистывая, выпить чашку черного кофе. Но с угла террасы, где он расположился, не терял из виду дверь манежа. И как только она открылась, вошел чуть ли не первый.
Он прошел в первый ряд, поближе к эстраде. Но эти места были забронированы. Его выставляли раз, другой, третий – он уходил и ушел бы еще столько раз. сколько понадобилось бы, но упорно возвращался, пока, наконец, не утвердился на облюбованном месте. Чтобы лучше видеть, он стоял, прислонившись к литой колонне, у самой трибуны, когда появился Бриссо.
Марк, гордившийся своей бесчувственностью, был так взволнован, что заметил Бриссо лишь тогда, когда тот уже поднялся на трибуну. Он ощутил толчок, как бывает, когда вдруг совершается долгожданное событие: оно совсем не такое, каким мы воображали его, оно нисколько не похоже на нашу мечту, но его реальность делает его таким отчетливым, что все воображаемое рушится, лопнув, как мыльный пузырь. Уже не приходится раскидывать умом: «Таков ли он?.. Или, может быть, не таков?..» Он существует, он перед тобой, он облечен в кровь и плоть, как и ты, и изменить его уже не в твоей власти, таким он и останется на веки вечные…
«Он!.. Этот человек!.. Мой отец!..»
Какой удар!.. Сначала внутренний голос говорит тебе: «Нет!» Бунт.
Нужно время, чтобы привыкнуть… И вдруг решение принято. Что тут спорить! Факт есть факт. Я принимаю его. Ессе Ноте!... Се человек (лат.).
«И этот человек – я… Я?..»
Марк с жадным любопытством впился в это лицо, рассматривал каждую черту в отдельности, старался найти в нем себя…
Этот высокий толстяк с широким бритым лицом, красивым лбом, прямым носом – крупным, с алчными ноздрями, готовыми вдыхать и аромат роз и запах навоза, с мясистыми щеками и подбородком, представительный – голова откинута, а жирная грудь выпячена, – помесь актера, офицера, священника и фермерадворянина…
Он пожимает руки направо и налево, посылает приветствия в зал знакомым, попадающим в поле его зрения, когда он обозревает публику, и в то же время слушает, по-видимому, тех, кто стоит близко к нему, расточает улыбки, смеется, отвечает весело, наугад, не задумываясь, то добродушно, то льстиво, то развязно, каждому в отдельности и всем вместе… Гул, стоящий в зале, – точно вопит орава взрослых детей, – мешает расслышать его слова… Рокот, напоминающий гудение колокола… Бриссо – в своей стихии…
«Я! Я!.. Вот это! Эта гора мяса! Этот смех, эти рукопожатия!..»
Маленький, худощавый Марк, бледный и гордый, как аркольский барабанщик, сурово взирает на этого дородного, поражающего избытком сил человека. Однако он красив! От него исходит обаяние, которому Марк невольно поддается. Но он настороже – принюхивается. Не может определить запах.
Ждет, чтобы тот заговорил.
Бриссо начинает говорить… И Марк сдается в плен.
Как всякий умелый оратор, Бриссо далеко не сразу показывает всю силу своего искусства. Он настраивает инструмент. И говорит спокойно, просто, sotto voce. Вполголоса (итал.).
Он знает, что для подлинного виртуоза одно из средств успокоить бурлящий зал, – это играть piano. Иногда артист сразу выступает во всем блеске своего мастерства и начинает с мощных аккордов, но подыматься ему уже некуда, и внимание публики рассеивается: непрерывный блеск утомляет, ее. Бриссо подходит к вам, как славный малый, душа нараспашку, вроде вас, вроде меня, как ваш старый знакомый: вы протягиваете ему руку, и когда он вами завладел, вот тогда… тогда вы увидите!..
Марк ничего не видел. Он упивался. Сначала он не разбирал слов. Он слушал голос. Это был теплый, задушевный голос, вызывавший представление о благоухающей земле Франции, о запахах родных полей. Марк узнал раскатистое бургундское «р», которое мать так настойчиво старалась искоренить у него. Это была тайная нить, протянувшаяся между ними. Печать рода, заложенная в строении тела, самая неизгладимая: язык. Простонародные интонации, мужественные и нежные, обнимали его, как отец обнимает ребенка, посадив себе на колени. Он был проникнут искренней благодарностью. Ему было хорошо. Он был счастлив. От удовольствия он улыбался тому, кто говорил…
И Бриссо приметил юношу, который пожирал его глазами.
У него была привычка во время речи отыскивать в зале одного или двух слушателей, которые служили для него зеркалом его красноречия – В них он слушал себя. Он оценивал действие своих слов, их резонанс. Быстро, на лету схватывая эти указания, он строил в соответствии с ними свою речь, которую обыкновенно импровизировал по заранее составленному плану, за исключением нескольких больших кусков, своего рода каденции, напоминающих рокот оркестра в концертах… Взволнованное лицо маленького аркольского барабанщика, не сводившего с него блестящих, смеющихся глаз, было великолепным зеркалом.
Видя себя в этом зеркале, Бриссо загорелся…
А зеркало вдруг потускнело…
Марк стал вслушиваться в слова.
Бриссо сам же и развеял колдовские чары. Следя за полетом его красноречия, юноша увидел своим зорким глазом, что крылья у оратора приставные. Восторг публики, которая слушала его, затаив дыхание, заставил Марка встряхнуться и побороть волнение. Он по природе своей склонен был обороняться от заразительных настроений толпы. Ему стало досадно, что он, как эта толпа, позволил себе увлечься прекрасным голосом, он весь сжался и с этой минуты стал подвергать строгой проверке все, что излетало из уст оратора, и все движения своего сердца.
Завоевав аудиторию, Бриссо начал трубить о «бессмертных принципах».
Он воспевал героическую миссию Франции. Это была вечная наковальня, где выплавлялись миры, жертвенный алтарь, святое причастие народов. Каталаунские поля, Пуатье, Марна и Верден, Петен, Байар, Манжен, Карл Мартелл, Жоффр и Орлеанская дева… Она, неутомимая, отдает свою жизнь ради спасения человечества. Принесенная в жертву двадцать раз, она двадцать раз возрождается. Одна во всем мире, она защищает мир, защищая себя…
Бриссо говорил о союзниках Франции, опоясавших се золотым и железным кольцом. Их любовь окружает Францию, как паладины окружали Карла Великого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125