А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

У младшего, запертого во враждебном ему мире, дружба переходила – в мистическое обоготворение друга-покровителя, который на расстоянии рисовался ему почти сверхъестественным существом, как святые в храмах. Нужна была война, чтобы так раздвинуть естественные границы чувств и придать им необыкновенное величие. В обычное время они удержались бы на средней высоте, в рамках повседневной жизни. Опасность и лихорадочное напряжение подняли их на вершины, куда можно вознестись лишь на крыльях молитвы. Для цельных душ, уже наполовину отрешившихся от жизни, дружба, как и молитва, один из путей к божеству. Из трех друзей ни один – ни Жермен, ни Франц, ни Аннета – не верили в бога. И никто из них не видел, что бог, как Юпитер в своих превращениях, принял в них форму дружбы. Они были полны им. Они сгорали от нетерпения пожертвовать ему собой.
Из всех троих в самом странном положении находилась Аннета. Она не испытывала пока ни к тому, ни к другому ничего похожего на любовь. Она не переходила границ братского сочувствия, этого влечения настоящей женщины ко всякому обездоленному существу, если оно страдает, если оно нуждается в ней; в особенности когда это существо – мужчина, ибо его сокрушенная мощь еще больше волнует и притягивает. Но так как – Жермен и Франц не могли встретиться и действовать, она испытывала те чувства, которыми они обменивались через нее. Они любили друг друга в ней, своей поверенной, а действовать предоставили ей одной.
Опасная затея! Не безумие ли браться за ее осуществление? Да, безумие, думала Аннета, оставшись наедине с собой, и ей хотелось затормозить. Но машина двинулась, и с каждым оборотом колеса Аннета увязала все глубже.
Очутившись в поезде, снова уносившем ее в Париж, Аннета содрогнулась от ужаса. Она вдруг увидела все необоримые препятствия и опасности. Она не находила способа выполнить молчаливый договор, который заключила с двумя друзьями. Аннета казалась самой себе муравьем, который силится вытащить соломинку из-под каменной громады. Если даже он ухитрится высвободить соломинку, не расплющит ли его вместе с его добычей нависшая над ним глыба? Но подобная опасность не останавливает муравья. А для Аннеты она, пожалуй, была еще одним двигателем. Для той частицы ее души, которая не выносит грубой угрозы. Но на ее другое «я», более слабое, минутами нападал страх.
«Боже мой, во что это я ввязалась? Нельзя ли отказаться, отступить, убежать? Кто меня толкает на это?»
«Я сама».
Аннета одиноко стояла перед громадой, которая называлась Государством. Она смотрела в грозное лицо отечества. Она очутилась под пятой разгневанных великих Богинь. Они могли ее уничтожить, но не могли покорить. Она утратила веру в них. Как только она вновь обрела первичные и священные чувства, попранные бесчеловечными колоссами, – любовь и дружбу, – все прочее для нее померкло, ото прочее – сила. А против силы – душа!
Безумие? Пусть. Но, значит, безумие-это тоже душа. Благодаря этому безумию я живу, я иду вперед над пропастью, как апостол шел по волнам.
Она приехала во вторник на Пасхе; в Париже она могла пробыть только последние пять дней своего отпуска. У равнодушного Марка это вызывало горькое разочарование. Полгода назад можно было бы подумать, что ему нужна жертва, – нужно причинять страдания. (Вполне человеческая слабость! Любящее сердце для того и создано, чтобы им злоупотребляли…).
Но Марк потерял охоту злоупотреблять им. Да Аннета теперь и не допустила бы этого. Положение изменилось. За последние полгода Марк основательно провеял свои привязанности – и любовные и дружеские. Осталось больше трухи, чем зерна. У него был жесткий, до странности острый взгляд, безжалостный к тому, на ком он останавливался, – к себе самому или другим, не все ли равно! Это были не глаза его матери, немного близорукие, горячие, блестящие. И не глаза его тетки, напоминавшие озорного воробышка, который на лету подбирает все смешное, которому все без разбора годится для смеха и еды. Марк не был так неприхотлив, все найденное он разрубал на части; после этой операции от его случайных приятелей редко оставалось что-нибудь ценное и полновесное. Марк упорно добирался до самой середки и находил в ней червяка, пустоту или грязь. И среди всей этой трухи устояло лишь одно-единственное зерно: сердце его матери.
Как он ни изощрялся, оно оставалось нетронутым. Он еще не знал, что внутри этого зерна. Но то, что оно осталось цельным, без следа какой-либо порчи, внушало ему уважение, и тайное желание проникнуть туда… Он очень любил Сильвию, но в этом чувстве была примесь ласкового презрения.
Впрочем, Сильвия платила ему той же монетой. Марк мог полагаться на нее, как на сообщницу, и был ей за это признателен: когда справедливость нарушали ради него, он не возражал. (только чтобы из него не строили дурачка – к дуракам он был безжалостен). Но Марк по-разному относился к Сильвии и Аннете. Чтобы завоевать душу Аннеты, стоило потрудиться. Ведь за последние полгода ему стало ясно еще кое-что: мать любит его, но власти над ней у него нет. Материнская любовь – сильный и надежный инстинкт, однако Марк хочет большего: не только любить, но узнать и быть узнанным, владеть самым потаенным, лучшим, не матерью, а человеком. Мать – она и есть мать: безыменная наседка. Но у каждого человека своя скрытая сущность, неповторимая, источающая свой особый аромат. Марк почуял этот аромат. Он хотел добраться сквозь скорлупу до душистого ядра: «Ты, которая есть, ты, существующая один только раз! Я хочу вырвать у тебя твою тайну…»
Зачем? Чтобы отбросить ее, насытившись? Души подростков, этих маленьких грызунов, жаждут обладать, но ничего не умеют хранить. Хорошо, если сокровище, на которое они зарятся, защищено от их зубов.
У Аннеты оно было под надежной охраной. Пусть в улыбке ее прекрасных губ читалась готовность отдать себя всю, о она сама не владела ключом от шкатулки, где хранилась тайна ее существа, и не могла принести ее в дар. К счастью для нее. Сколько было случаев расточить этот клад! Это неприкосновенное убежище влекло к себе Марка; маленькому норманну хотелось силой ворваться в святилище.
Он возлагал надежды на пасхальные каникулы. Но мать не приезжала, и он с досады грыз себе ногти. Когда, наконец, она явилась, больше недели было потеряно зря! Надо было поскорее восстановить близость, которую она столько раз предлагала ему и от которой он открещивался. Он ждал, что она снова, как в прошлые каникулы, даст ему для этого повод, и если его хорошенько попросят, он на сей раз соблаговолят откликнуться…
Но на сей раз у Аннеты голова была занята Другим. Мать не делала первого шага к сближению. У него свои тайны? Превосходно! Пусть хранит их.
У нее свои, и она тоже хранит их.
Марку ничего не оставалось, как наблюдать эту «чужую» женщину, самую близкую – и такую далекую – свою мать. Разве попытаться подсмотреть снаружи, сквозь ставни? Еще так недавно подсмотреть хотелось ей, а он отгораживался от нее. Унизительная перемена ролей!
Она нисколько не отгораживалась…
«Смотри, если хочешь!»
Она не обращала на него внимания. И это было всего оскорбительнее!
Волей-неволей он проглотил эту бессознательно нанесенную ему обиду: любопытство и сила притяжения перевешивали самолюбие.
В этой женщине его теперь изумляли покой и равновесие, которые она сумела сохранить среди пыльного вихря душ, кружившихся по воле ветра.
Дом походил на разбитый корабль. Сломанные машины, изнемогающий экипаж, в душах – тайфун. На дверях снова был отпечатан – красным и черным – знак смерти. Аполлина покончила с собой спустя некоторое время после отъезда Аннеты, но Аннете это стало известно только сейчас: Сильвия умышленно молчала. В конце ноября в Сене было найдено тело этой обезумевшей женщины. Никто не знал, куда девался Алексис: он канул в бездну забвения… Братья Бернарден канули в другую бездну, именуемую доблестью, – подобную тем эпическим рвам, куда сваливают в Андалусии туши растерзанных быками лошадей. Они остались на глинистом дне Соммы, которое так долго месили адские пальцы своей и вражеской артиллерии: на поверхность не всплыло ничего. Горе, как смерч, обрушилось на семью Бернарденов. Несколько секунд – и род их уничтожен. Свежая рана еще горела – ведь с тех пор прошло всего каких-нибудь две недели. Бернарден-отец походил на раненого быка, глаза его налились кровью, его ярость я его вера вступили друг с другом в жестокий бой; были минуты, когда он схватывался с богом. Но бог был могущественнее, и раздавленный человек, понурив голову, сдался.
В первую же ночь после своего приезда Аннета оказалась вместе со всем поредевшим стадом в подвале дома, где их собрала воздушная тревога.
Здесь не было и следа любезности и оживления первой поры, когда люди жались друг к другу, стремясь слить воедино свою веру и свои надежды и тем еще укрепить их. Правда, все старались соблюдать внешние приличия и видимость взаимного участия, но чувствовалось, что каждая семья – а в семье каждый человек – замыкается в своей, высохшей ячейке. Все казались утомленными, раздраженными. Нотки гнева, страдания прорывались при самом невинном обмене учтивостями. Почти у всех этих бедных людей было на счету немало обид, разочарований, утрат, горечи… Но кому предъявите этот счет? Где прячется Должник?.. Не находя его, каждый срывал свое горе на ближнем.
В апреле 1917 года по всей Франции шло глухое брожение. Грянула Русская Революция. От северного сияния окрасилось кровью небо. Первые вести о Революции получились в Париже три недели назад, а на прошлой неделе, в Вербное воскресенье, ее бурно приветствовал на митинге народ Парижа. Но у него не было вождей, никто им не руководил, ни малейшего единства действий; множество противоречивых откликов, множество одиночек, которые страдали, но не знали, как им сплотиться; разбить их не представляло бы никакого труда. Дух революции распылялся на отдельные вспышки возмущения. Они разъедали армию. Эти полки, эти бунтари сами не знали, чего хотят, как и несчастные обитатели дома, и их палачам это было на руку. Все хорошо знали одно: они страдают – и искали, на ком выместить это страдание.
Озлобление сквозило в жестах, в голосах (больше, чем в словах). жильцов, когда они «отсиживались» в подвале. Им не приходило в голосу сложить вместе свои ноши; каждый как будто сравнивал свою ношу с чужой, как будто упрекал соседей в том, что ему досталось влачить самую тяжелую. Бернарден и Жирер несли бремя своей утраты, сторонясь друг друга.
Они не разговаривали, только холодно раскланивались. Горе имело свои пределы. Они их не переступали.
Аннета выразила горячее сочувствие Урсуле и Жюстине Бернарден. Робких девушек, которые никогда ни словом не перекидывались с ней, поразил этот порыв симпатии; они покраснели от волнения, но застенчивость и недоверие взяли свое, и, отойдя от Аннеты, они спрятались за своей траурной вуалью – ушли в свою раковину. Аннета не настаивала. Если другие нуждались в ней, она была готова протянуть им руку, но сама в других не нуждалась. У нее не было желания навязывать себя или свои идеи.
В подвале шел разговор, в котором проглядывал холодный фанатизм.
Клапье излагал содержание нового фильма: «Восстаньте, мертвые!», где разоблачались преступления немцев. Одна из надписей гласила:
«Кто бы ни был твой враг – брат, родственник, друг, – убей его! Знай, что, если ты убил немца, у человечества стало одним бичом меньше!».
Госпожа Бернарден с доброй улыбкой рассказывала одной соседке об основании лиги «Помните!», благочестиво стремившейся навеки внедрить ненависть к врагу. Аннета молча слушала. Марк следил за выражением ее лица. Она и бровью не повела. Она молчала и тогда, когда Сильвия по своей привычке преподносила ей, вперемежку со скандальной хроникой квартала, какие-нибудь шовинистические бредни. Аннета слушала, улыбалась, но не отвечала и заговаривала о другом. Она ни с кем не делилась тем, что происходило в ней. Даже известие о смерти Аполлины, которое, казалось бы, своею жесткостью не могло не вызвать у нее невольного трепета, отразилось в ее глазах только лучом сострадания.
Марк, которого эта трагедия потрясла, был раздражен сдержанностью матери и решил пронять ее; он взволнованно и без обиняков начал рассказывать обо всем, что видел и слышал. Аннета остановила его жестом. В разговор она вступала только тогда, когда ей хотелось этого. Все старания вовлечь ее в спор ни к чему не приводили. Однако у нее были свои определенные взгляды, – Марк в этом нисколько не сомневался. Двух-трех слов, спокойно произнесенных ею, было достаточно: он понял, как чужда она тому, что захватывает других, – войне, отечеству. Ему хотелось знать об этом побольше… Почему она не высказывается?
Русская Революция всколыхнула Марка. Он был на митинге первого апреля. Пришел он из любопытства, но его захватило настроение толпы; он аплодировал Северин и освистал Жуо. Марк видел русских, которые заплакали, услышав гимн своей Революции, и хотя он презирал слезы, однако нашел, что на этот раз они не лишены мужественного величия. Но как разобраться во всем, что он слышит? Попытки вступить в разговор с русскими кончились тем, что он почувствовал себя возмущенным, раздраженным, сбитым с толку; эта геометрическая прямолинейность, это национальное тщеславие, выпиравшее из-под красного колпака, обидно ироническое отношение к Франции и французам…
«Э, нет! С меня довольно!»
Марк, охотно смеявшийся над своими соотечественниками, не любил, когда этим занимались другие и когда он сам становился мишенью для насмешек. А эта оскорбительная фамильярность, эта бесцеремонность!.. Марк был по духу аристократом: его нисколько не прельщало смешение со стадами «иудео-азиатов» (так он их называл, осел этакий). После первого увлечения он отступает; его обуревают противоречивые чувства, – среди них есть, пожалуй, и вполне естественные, есть и определенно ложные, но он над ними не задумывается: уж таковы его чувства и таков он сам. Диктатура отечества или диктатура пролетариата – он видит и тут и там лишь тиранию: можно ли выбирать между двумя видами безумия, двумя крайними решениями? И в сердце его еще нет той человечности, той щедрости, когда принимаешь решение в пользу народа – даже во вред себе. Чтобы сделать выбор, ему нужно прежде всего разобраться. И уж, конечно, не Питан и его товарищи помогут ему в этом! Питан, разумеется, без всяких колебаний расположился на новом плоту, но его доводы так туманны, что они скорее отталкивают юного Ривьера, чем привлекают его; это какой-то мистический восторг перед катастрофой и разрушением, ликующий пессимизм, упоение жертвой…
«Ну ее, эту жертву! Жертвует собой, ни в чем не разбираясь, только тот, кому нечего терять! Мне же надо отстоять великие ценности: свое я, свой ум, свою будущность, свою добычу… Когда я завладею всем, что мне причитается, когда я все увижу и все изживу, тогда!.. Пожертвовать собою при свете дня… Да, может быть… Но во мраке, с завязанными глазами?..
Спасибо, друг! Жертва кротов – это не для меня. „Царство пролетариата“… Нашел светоч!..»
Есть ли у Аннеты другой источник света? Марк напрасно пытается увидеть ее без маски. Чтобы подзадорить ее, он говорит в ее присутствии чудовищные глупости… Она будто не слышит, и камень падает в пустоту. А Марку становится стыдно от того, что он наговорил. Значит, эта женщина ни о чем не размышляет?.. Мыслить – это всегда было для Марка чем-то вроде приступа крапивной лихорадки, раздражения кожи. Облегчение получаешь, только почесавшись, потершись о других. Мышление всегда было для него равносильно атаке. Мыслить – значит метнуть своей мыслью в другого, обрушиться на него. Пусть она войдет в него – все равно как: с его согласия или силой?.. Аннета же, казалось, была равнодушна к тому, что и как думают другие…
Нет, она далеко не равнодушна, но она инстинктивно понимает, что мысли – это своего рода ростки. Пусть спокойно набираются сил! Если они вырастут до времени, первые же заморозки убьют их. Вокруг нее – в этих душах – еще царит зима. Не время еще им пробудиться от спячки. Она заглушает муки, боль сомнений. Преждевременное пробуждение будет пагубным для таких душ.
Аннета слышит, как этажом выше кричит на пороге своей двери рабочий Перрэ. Он увлечен спором с товарищем. Он получил на несколько дней отпуск и приехал домой, измученный, озлобленный. Все, чего он насмотрелся на фронте, все, что он застал в тылу, – расточение жизней, расточение ценностей, развеянные иллюзии, разложившийся семейный очаг, его дочь, ставшая проституткой, женщины, которые кутят на деньги, заработанные на фабриках смерти и тотчас пущенные на ветер, – все это наполняет его злобой и гневом на товарищей и начальников, на весь мир.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125